Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2021
Валерий Генкин. Повесть о печальном лемуре. — М.: Текст, 2020.
Драмы высшее мерило —
Ежедневный быт.
Среди обыденных трагедий,
Тех, что мир сулит,
Сгинуть, как актер на сцене,
Доблестней всего,
Если пустота в партере,
В ложах — никого.
Эмили Дикинсон
«Повесть о печальном лемуре» Валерия Генкина — одна из самых оригинальных и утешных книг, какие я прочел за последние годы. Простодушная и одновременно проникнутая тонкой литературной игрой. Лишь дочитав до конца, осознаешь, что это — история одного дня, как и «Улисс» Джойса. И тогда вспоминаешь, что автор «Лемура» отдает салют Джойсу уже в первом абзаце, когда его герой выходит на крыльцо, чтобы вытряхнуть электробритву; так и «Улисс» начинается с того, что Бык Маллиган выходит на площадку Башни Мартелло с чашкой для бритья и помазком. Впрочем, от книги хваленого классика «Повесть о печальном лемуре» отличается в лучшую сторону тем, что она в пять раз компактнее.
Действие происходит в поместье «Веселая пиявка» — деревенском доме, где живут Виталий Иосифович и его жена Елена Ивановна, люди изначально городские (и далеко не молодые), но полюбившие свою почти пасторальную жизнь в сельской глубинке и вполне с ней справляющиеся. Собственно, никакого особого действия в книге нет. С одной стороны, хозяйские заботы: спилить старую березу, наколоть дров, прочистить колодец. С другой — рассуждения обо всем на свете: от рецепта «косорыловки» — божественного напитка, который научилась приготовлять Елена Ивановна, до Великой французской революции. Очень скоро становится ясно, что рассказчик и его герой — один человек, что автор повествует в третьем лице о самом себе. Он характеризует его (эта стилистическая неловкость тут уместна) как желчного, занудного старика. Впрочем, «занудность» Виталия Иосифовича состоит, главным образом, в его неуемной страсти докапываться до корня всяких словарных и литературных загадок, неудержимом любопытстве к разным историческим фактам, выискивании парадоксальных сближений, составлению всевозможных списков и так далее. Этим, в общем, он и занимается в заветный предвечерний час, уединившись в беседке с большой, потрепанной тетрадью в коленкоровой обложке.
Если присмотреться к «Повести» на предмет параллелей с Джойсом, можно подметить еще кое-что, кроме перекликающегося зачина. Во-первых, общую для обоих авторов занудность. Если вы помните предпоследнюю, так называемую «катехизную» главу «Улисса», целиком состоящую из вопросов и ответов, то согласитесь со мной, что это самое подходящее здесь слово. Например (Блум, проводив Стивена, возвращается в дом):
«Что неожиданно задержало его вхождение?
Правая височная доля полой сферы его черепной коробки пришла в соприкосновение с углом из твердого дерева и через краткую, но ощутимую долю секунды, вследствие передачи и регистрации предшествующих ощущений, болезненное ощущение локализовалось».
И это еще самый невинный в смысле занудности, то есть в смысле объема размышлений по самому малому поводу, пример.
Во-вторых, нужно отметить общую для обоих авторов склонность к словесному экспериментированию. Скажем, ответом на последнюю главу «Улисса» с ее знаменитым «потоком сознания» Молли можно считать предпоследнюю главу «Лемура» («Вот и сейчас»), представляющую собой одно причудливо ветвящееся предложение. Хотя заметить это при чтении почти невозможно — столь искусно, без малейшего синтаксического напряжения, выстроено это мегапредложение на полных две страницы. Тут салют одновременно и Джойсу и Прусту.
И вот еще важная параллель. В «Улиссе» Джойс как бы расщепил себя на две части: грубо говоря, на творческую и бытовую, духовную и плотскую; так возникли два его героя: Стивен Дедалус и Леопольд Блум.
Аналогичным образом и автор «Лемура» отщепляет от своего alter ego второго героя, соседа Мишу (Михаила Сергеевича), в прежние годы человека многих устремлений — физика, художника, писателя, в конце концов упростившегося и переехавшего в деревню. Причиной этого дауншифтинга могло быть, по предположению Виталия Иосифовича, внезапно нахлынувшее осознание ограниченности своих талантов — в науке, литературе и прочих искусствах — в сочетании с изрядной ленью. Зачем пыхтеть и стараться, если до Эйнштейна, Брейгеля и Булгакова все равно не дотянуться? «Эх, побольше бы таких совестливых лентяев!» — замечает автор.
С соседом Мишей появляется возможность ввести в книгу некоторую диалогичность, передать часть другому персонажу своих мыслей. В том числе — размышление о двух полярных писательских методах. Первый из них можно назвать магистральным или классическим: писатель уподобляется демиургу, творит собственный мир, населяет его своими героями, вкладывая в каждого особенную душу, заставляя страдать и ликовать, любить и ненавидеть. «Второй же способ, — рассуждает сосед, сидя с Виталием Иосифовичем за рюмочкой «косорыловки», — не заниматься всем этим нудным строительством, а просто снять зажимы, отключить самоконтроль, погрузиться в мир — прожитый и проживаемый — и писать что Бог на душу положит, а уж тут — что положит, то и получится».
Похоже, это и есть кредо нашего автора. Символично, что в самом начале повести его герой появляется на крыльце не в белом плаще с кровавым подбоем, а в старом желтом халате. С первых строк он таков, какой есть, и не думает представляться другим, умнее или лучше себя. Он не интеллектуал, не инженер человеческих душ, прости господи, а просто ваш добрый знакомый по даче, которому вы с интересом внимаете, о чем бы он ни размышлял — о пеструшках-несушках, о секрете правильного свекольника, о религии, о смерти, о нескончаемой мучительной эпопее с застрявшим в скважине водяным насосом (и пусть это будет нашим самым большим горем).
Естественность — вот одно очевидное достоинство этой прозы. Хотя оно не исключает ни литературного лукавства, ни привычной самоиронии — но все это в лечебных, гомеопатических дозах.
Значит ли сказанное, что в повести нет никакой драмы, никакого пафоса? Не значит. Драма есть, и пафос тоже, только они где-то глубоко между строк: имеющий уши да услышит.
Понятно, что и воспоминания порой вплетаются в текст. Впрочем, ностальгии как таковой нет ни в тоне, ни в смысле рассказа (если и есть, то самая малость). Однако язык повести насквозь пронизан скрытыми цитатами, кодовыми словечками, аллюзиями на стихи, книги, школьный и городской фольклор… короче говоря, это та самая московская интеллигентская феня, от которой мы — люди поколения шестидесятых — уже не можем, да и не хотим избавиться, мы дорожим этой феней, этой вымирающей латынью, на смену которой приходит варварский говор новых бодрых племен.
О чем же все-таки «Повесть о печальном лемуре»? Ее название проясняется лишь в последней главе книги, и только в самых последних строках наступает то, что Джойс называл «эпифанией», то есть внезапным мысленным светом и пониманием.