Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2021
Катя Капович. Город неба. — М.: Эксмо, 2020.
«Город неба», если верить аннотации, — наиболее полное на сегодняшний день собрание стихотворений Кати Капович. Книга получилась весомая — не столько даже в плане внешнего объема (две с половиной сотни страниц), сколько в плане объема внутреннего, который порой делает даже небольшое лирическое стихотворение «томов премногих тяжелей».
Вектор прочтения книги задает ее подзаголовок («влюбленность побеждает смерть» — пир для любителей амбивалентности в духе «казнить нельзя помиловать») и емкое предисловие Льва Лосева, где он апеллирует к родовой сущности поэзии — номинируя и описывая предмет, материализовывать его, о-существлять. Вывод представляется справедливым: «жизнь, не описанная поэтически, не стоит того, чтобы ее жить». Описывая жизнь, поэзия творит ее и — если делает это талантливо — реальность искусства (вспомним размышления Оскара Уайльда) оказывается первичнее реальности, «данной нам в ощущениях», как бы замещает ее.
Справедливо и лосевское сравнение поэзии Капович с танцем. Поэзия вообще родственна танцу, по слову Ольги Седаковой, непредсказуемостью своей смысловой траектории. Слово Кати Капович при всей прозрачности и «прекрасной ясности» ее неоакмеистической поэтики движется пластически, совершает неожиданные пируэты. Перефразируя слова Маяковского о театре, поэзия — «не зеркало, а увеличительное стекло». Капович наводит это стекло прежде всего на прошлое, высвечивая и воссоздавая его милые и жестокие, прекрасные и страшные детали и нюансы.
Сонетов в книге нет. Тем не менее строгая и классичная сюжетно-композиционная логика «Города неба» («Первая часть», «Вторая часть», «Третья часть») представляется мне близкой к классической сонетной логике: тезис-антитезис-синтез. Черное-белое-серое. Физика-метафизика-интерфизика.
Тезис первой части — пессимистический. Основной хронотоп здесь — Нижний Тагил, описанный вполне в духе Бориса Рыжего с его знаменитым «Дождь в Нижнем Тагиле, / Лучше лежать в могиле, лучше б меня убили, / Дождь в Нижнем Тагиле». Рыжий вообще — ключевое имя для первой части. Он не называется прямо (хотя одно из стихотворений посвящено его близкому другу, поэту Олегу Дозморову), но отсылки к его поэзии, к его интонации и музыке — постоянны. У Рыжего — «в небесах музыка сочинялась — вечная на смертные слова», у Капович — «звук вечной музыки из плит». У Рыжего — «Включили новое кино, и началась иная пьянка». У Капович:
Просыхает сосед после дней
беспробудного пьянства давно,
как трава после долгих дождей.
Вот такое мне крутят кино.
Жанровая доминанта стихотворений Капович — элегическая, медитативно-ретроспективная. Но это своеобразная элегия, движущаяся навстречу в балладе и вбирающая от последней сюжетную упругость, жесткость, нарративную четкость артикуляции. На фонетическом уровне эта акцентуация проявляется в пристрастии к «слоговым» рифмам, где проговаривается каждый слог. Марево и призрачность картин прошлого оживляются поэтическим кадрированием, монтажом вспышек-воспоминаний (кино — один из лейтмотивов книги). Капович важно назвать все своими именами, полнокровно воссоздать прошлое. Однако ностальгирует она практически бесслезно, не нагнетает драматизма искусственно, понимая, что он органически заложен уже в самой стихотворной речи и что трагедия поэта (как говорил тот же Рыжий) уже в том, что он поэт. Трагедия, но и счастье.
Капович — поэт классический и классичный. Интертекстуальность и аллюзивность ее стихов по своей фактуре — не постмодернистские, назойливые, но естественно и точечно вплетающиеся в стиховую канву — так в новом контексте переосмысляются пушкинские строки из послания к Чаадаеву. Частное, интимное, личное (особенно остро прорывающееся в стихах памяти матери и отца), воскрешение в памяти первой влюбленности (побеждающей смерть) важнее общественного, обломки души значительнее «обломков самовластья»:
Нет смерти там, где ты влюблен
и дух, какой бы ни был между —
спиртной или небесный он —
на койке сторожит одежду,
и движет солнце в круге дня,
и движет к суше волны с треском,
и на песке открытым текстом
выводит наши имена.
То же — с аллюзиями на гумилевского жирафа («строительный кран… задумчивый, словно жираф»), кедринское «у поэтов есть такой обычай» («приходила в весеннем пальто, / говорила извечно не то — уж таков у поэтов обычай»), маяковские «Азорские острова» и т.д. Лирическая героиня — «библиотечная дочь», «пассажирка без брони, адрес город Земля» — не бравирует цитатами, а осторожно их прячет в текст, оставляя краешки. Пространство русской поэзии и русского языка (для поэзии русской эмиграции это тема особо болезненная и острая) обжито, ассимилировано, чужие строчки не украдены, но о-своены внутри самостоятельной авторской поэтики. И это тоже роднит Капович с Рыжим. Временами кажется, что некоторые из этих стихов мог бы написать Борис Борисович, проживи он на пару десятилетий подольше и приди к простым истинам чисто житейской мудрости, ничего общего не имеющим с «позорным благоразумием».
Капович отличает чуткость ко всему мимолетному, хрупкому, ускользающему от называния и определения. Бог в стихотворениях Капович — это «детский бог», «Боже, хранящий детей и зверей». Детский острый, ухватчивый взгляд, подпитанный зрелой горечью, — инструмент преображения блеклой действительности, перевода тяжести «свинцовых мерзостей жизни» в регистр метафизической нежности. Неслучайно лейтмотивен в книге образ детского волшебного калейдоскопа — метафора внутреннего зрения. Эта оптика позволяет прозреть в апокалиптическом хронотопе черты идиллического, увидеть, как «огуречный лосьон темной ночью горит изумрудным огнем невозможных красот», серебрится от ветра шерсть мертвой крысы, лежащей в луже, а репейник прорастает «гордым красным цветком». Недаром Капович неоднократно окликает Чехова — в мастерстве детали, психологической нюансировки она учится именно у него:
Знаем чеховские штуки,
с медленным надломом дуги,
блеск холодных линз,
и на пошлости потоки —
утешенье в легком вздохе: это жизнь.
Однако классичность этой поэтики базируется на вполне модернистской виртуозности. Например, «алкоголь в больших количествах» — это кондовый суконный штамп. Капович одной изящной сменой падежа («алкоголь больших количеств») поэтизирует это бюрократическое клише и дает через него полнометражную картину времени, где социальное неблагополучие умножается экзистенциальным, но разрешается способностью это неблагополучие поэтически отрефлексировать. Неумелость, небрежность, аграмматичность, неточная рифма становятся эффективными приемами. Действительность отступает под нажимом поэзии. Так работает «злое остраненье»:
Когда кровати на краю
я ем холодные пельмени,
я Шкловского благодарю
за злое слово «остраненье».
Во второй части «жизнь побеждает смерть неизвестным науке способом» (на самом деле известным — поэзией и любовью) — не вопреки, а благодаря. Эти стихи будто «промыты, как стекло», и представляют мир по большей части сияющим и колючим, как снежок (сквозной лейтмотив этой части), гармонизированным. Вторая часть — это лирика «выпрямительного вдоха» (Мандельштам). Рыжий здесь отходит на второй план, и его замещают Ломоносов, Пушкин, Фет, Тургенев, Толстой, Бунин, Пастернак и особенно — Тютчев. При этом сама действительность радостней не стала, но поменялась оптика: и вот атмосфера плацкартного поезда уже не удушает, а радует, и алкоголик не безнадежно спивается в вечном похмельном мареве, разбавленном глотками «черного никотина», а весело икает. Мотивы первой части отзеркаливаются: одиночество становится самодостаточностью, уныние преодолевается жизнеутверждающей интенцией открытости навстречу новообретенному мирозданию, а оно высветляется внутри замкнутого мира промзон, но исполнено свежим гулом и звоном, а не выдыхающимся скрипом ржавых петель:
Просвечена печальным абажуром,
стою себе и думаю при этом:
да, слаб мой дух и немощен, и шут с ним,
все так освещено огромным светом.
Таков трезвый восторг ощущения огромности вселенной. Он пробивается сквозь ровный и сдержанный тон стихов (фоново обостряющий выражаемые эмоции, увеличивающий их психологическую достоверность), как ранее пробивались сквозь него разочарование и горькая, стальная злость (цикл «Синий платочек).
Наконец, в третьей части усиливается (но не в ущерб лирической конкретике) доля аллегоричности, философичности, отстраненности, чистого фиксирующего и констатирующего взгляда. Это стихи усталого и мудрого приятия эмигрантских будней, не сильно отличных от будней тагильских — с неизменным чеховским «кому повем печаль мою»:
И вот когда затихают окрестности,
в белую кухню спокойно иду,
и про историю русской словесности
лекцию на ночь читаю коту.
«Русская словесность», русский язык становятся подлинной и окончательной родиной, где происходит поэтическое проговаривание-избывание и прошлого, и настоящего, и даже будущего. А инерционность бытия в духе неоклассицистического стоицизма Бродского уже не вызывает страданий, но принимается в качестве скорбного закона и предмета, так или иначе взрывающего эту инерцию изнутри — поэтического отклика.
И еще одна частная «изюминка» книги: стихи в ней поименованы по первой строчке, заключенной в кавычки с обнадеживающим выдохом-многоточием. Так обычно бывает в содержании, но не в самом тексте книги. Рискну объяснить этот побег от привычных трех звездочек: повторенная дважды первая строка настраивает читательскую оптику, оцельняет восприятие, способствует мнемоническому освоению текста, а кавычки выполняют все ту же остраняющую функцию. Стихотворение как бы становится само себе названием.
Жаль, что «Город неба» издан только в электронном виде. Думаю, эта книга украсила бы домашнюю библиотеку любого неравнодушного к современной поэзии читателя.