Страшные рассказики
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2021
Об авторе | Саша Николаенко родилась в Москве в 1976 году. Дебютировала в прозе в 2015 году в журнале «Сибирские огни» с рассказами из цикла «Небесная канцелярия».
В 2017 году роман «Убить Бобрыкина. История одного убийства», стал лауреатом литературной премии «Русский Букер». В 2018 году в Редакции Елены Шубиной АСТ вышел роман Николаенко «Небесный почтальон Федя Булкин», в 2019 году ставший финалистом литературной премии «Ясная Поляна», а в 2020 году вошедший в короткий список премии Ф. Искандера.
Беглец
Арсений Михайлович Уточкин уходил от судьбы. Вышел из дому крадучись, поздним вечером, ничего не взяв с собой, особенно паспорта, потому что написанное в паспорте и было тем, от чего Арсений Михайлович уходил. Паспорт выдан был ОВД Хорошево-Мневники, новенький, чистенький и бессрочный. То есть… выдан в последний раз. Это-то, собственно, незадолго до начала нашей истории и насторожило Арсения Михалыча, доведя в размышлениях сперва до отчаянья, от отчаянья — до побега.
Заплатив государству пошлину, получив без проволочек особенных удостоверение личности в сорок пять, он сперва почувствовал облегчение, связанное, как у многих из нас, с нелюбовью к паспортному столу.
«Слава богу, всё! — убирая паспорт за пазуху, подумал Уточкин, и на этом сердце его внезапно остановилось, а остановившись, забилось дальше тревожно и подозрительно. — Всё?.. — стучало оно».
Паспорт новенький, багряная книжица, с золотым тиснением и гербом, не заляпанный, не потрепанный, не залитый пивом, не расцарапанный прежним котом, точно жить начинал Арсений Михайлович сызнова, от печатного оттиска на форзаце.
«Всё», — опять подсказало сердце.
Арсений Михайлович вышел из МФЦ и, вдохнув живительного осеннего воздуха, размышлял: бессрочный… значит, сроком неограниченный, без предела… Получается, государство дало ему вместе с новым паспортом неограниченное право на жизнь и одновременно ограничило это право числом учетных страниц.
Пораженный этим открытием, Уточкин сел на лавочку неподалеку от здания МФЦ и похолодевшими пальцами стал листать и считать.
На форзаце — герб орла о двух головах, паспорт выдан, дата выдачи, код подразделения, подпись личности, серия; на второй странице — фотография удостоверяемой личности, неудачная, как всегда. Арсений Михайлович выглядел тут испуганным, но доверчивым и покорным. Под фото — фамилия, имя, отчество, пол и дата рождения. На третьей странице говорилось о том, где был впервые зарегистрирован Уточкин, по какому адресу и когда, далее шли незаполненные листы… и последний.
На последней странице бессрочного паспорта сердце вновь подсказало Арсению: «Сеня, всё». Очевидно и ясно, что у нового паспорта есть предел, и предел этот государство бессовестно прячет — вот что их это лицемерное «бессрочно» значит.
«Всё», — опять подсказало сердце.
Арсений Михайлович вновь вернулся к началу, и от первого листа до последнего, еще раз, волнуясь, пытаясь ногтями за уголки разделить, удвоить странички, пересчитал заново, сколько бумаги на жизнь отводило ему государство. Государство отводило Уточкину девять прямоугольников, номеруя с обеих сторон. Экономило. Листов девять.
Девятнадцать страниц?.. Арсений Михайлович похолодел. Обман представился очевидным. Разве втиснешь жизнь, пусть вторую даже половину ее, пусть вторую, пусть неудачную, пусть такого даже и неудачника, как Арсений Михайлович, в девятнадцать страниц!?
И Уточкин, решительно поднявшись с лавочки, зашагал назад, к МФЦ. Там выждал новую очередь, сел напротив окошка с номером своего талончика. Оттуда улыбнулась, не узнав Арсения Михалыча, девушка, у которой он только что был.
— Слушаю… — сказала она.
И, волнуясь, перебирая в пальцах гладкий веер страниц, закругленных кончиков бессрочного срока нового паспорта, Арсений Михайлович взволнованно объяснил:
— Девятнадцать страниц! Ведь это же безобразие, что такое…
— Что именно? — уточнила девушка.
— Да как что?! Бессрочный — значит бессрочный, а здесь всего девятнадцать страниц… а что дальше?
— Дальше паспорта изымаются и передаются в органы ЗАГС, по месту бывшей прописки.
— Как это — «бывшей»? — пролепетал Арсений Михайлович. — Да вы тут… да вы… да вы здесь… Вы хоть понимаете, что говорите?!
— Бывшей, — повторила она. — Поступившие в ЗАГС паспорта уничтожаются в установленном административном порядке, с отметкой о кончине владельца. Что не ясно?
— Но мне… Мне не хватит девятнадцать страниц! — задыхаясь от возмущения, закричал Арсений Михайлович. — Вы на людях… на жизнях человеческих бумагу здесь экономите? По-стра-нич-но?!
— Всем хватает! — ответили из окошечка, усмехнулись, милым жестом поправили челку. — Никто до вас жалоб не подавал…
— Ну, еще бы! Они же все у вас… — Арсений Михайлович затравленно огляделся. Проклятые девятнадцать страниц бессрочного удостоверения казались теперь ему хуже прочерка на могильной плите… — Где они теперь? Где они?!
— Вопрос не в моей компетенции.
— Позовите вашего главного!
— Главный по вашей претензии, Арсений Михайлович, там, — и хорошенькая девушка в окошечке указала фарфоровым пальчиком в ламинированный потолок.
— Вы так говорите, будто это вас не касается… Бессрочный — значит бессрочный, а у вас бессрочное ограничено в девять листов!
— В десять, Арсений Михайлович. Плюс обложка. Проверьте.
Уточкин пересчитал, но от ошибки своей лишь на миг почувствовал облегчение: что такое еще один лист, разве это может спасти положение!
— Десять… Вы сейчас на мне экономите, а потом такая же, вот как вы светлобрысая, сэкономит на вас!
— Соблюдайте, пожалуйста, тишину.
— Тишину? Рот хотите заткнуть? Не заткнете!
— Количество страниц установлено законом для всех. Я не понимаю, чего вы хотите?
— Жить! — воскликнул Арсений Михайлович, выплеснув свой голос на все их гладкие полированные столешницы, столики и окошечки, отглаженные рубашечки, юбочки, пиджачки и галстучки, и улыбочки, и очки. И когда остальные граждане, оказавшиеся тут для решения мелких жизненных важностей, даже близко не имеющих отношения к главному, оглянулись тревожно на этого сумасшедшего, Арсений Михайлович повторил на последней ноте отчаяния: — Понимаешь, дура ты белобрысая… Жить!
С того света
Признание мое добровольное, писано мною, Аркадием Ильичом Стогосветовым, в трезвом уме, твердой памяти, с того свету, в надежде неугасающей на прощение и амнистию. Без надежды.
Признаю ныне полностью вину свою я. Наказанье — заслуженным, справедливым. Ни одно из смягчающих преступленье мое обстоятельств сознаю не исчерпывающим вины. Я раскаялся полностью. Полностью, по совокупности прожитых мною дней, признаю жизнь свою бесценную даром, траченным даром.
В оправданье свое могу лишь сказать: совершенное мной преступление против жизни было совершено в состоянии надежды, вызванном дезинформацией, одурманивающей сознание. Сие была внушенная мне с юных лет мысль, что здесь будет, и будет лучше. Но здесь не лучше! Да, действительно, земля всех ровнит, и из бедного, и из богатого ромашка растет, но не больше. И оттого ни нищему радости нет, ни богатому понимания, что прижизненно был скотиной. Ничего здесь нет, абсолютно.
Говорили же, что оставь на входе надежду. Но кто ж из нас решится войти хоть куда-нибудь без надежды? Нет таких среди нас. Нет букашки даже такой у господа, что ползет куда-нибудь без надежды. Потому что без надежды ползти, значит… ползать без цели. Ибо цель у всякого существа составляет его надежда. Но здесь ее нет! Потому что от даты кончины всякий мастер гравировки кладбищенской упирается инструментом своим в плиты окончание: нет пространства продолжить. С тем надежда моя на то, что бесконечность моего подземного заточения когда-нибудь кончится, выйдет амнистия, безнадежна. А между тем, именно она, обманом внушенная, держит все без исключения человечество в заблуждении трагическом, умаляя великую цену жизни. Над нею же совершив свое преступление, шагнул в могилу я с облегчением человека, уставшего от забот, на сон ночной для бодрости веки смежив, открыл их во вечной мгле.
Пусть мое признанье вины посмертное не смягчит наказания и не даст мне свободы и нового шанса на исправление. Пусть наказание мое не пожизненное, посмертное, уповаю лишь на одно: оно будет читано поколением следующим, и узнают правду они не после, как я, но до. Пусть лишит их правда моя, опыт личный мой надежды на продолжение, но сторицей окупится благодарностью за каждый жизненный миг.
Я не совершил прижизненно ничего, что могло бы оправдать ныне бывшее, обеспечить мне земное бессмертие, а подземного преодолеть мне бессмертия не дано.
Дорогие живущие! Вам мой голос из тьмы. Вы обмануты, вас обманули. Я лежу здесь не первый год, и мне ли не знать, мне ли не оценить безвозвратности дара того, что растратил? И в ведре вода кончается, и в реке. И весною вишни в цвету стоят, яблони, а об осень укрывают землю плоды. Человечество смертно. Промежуток же на могильной плите меж датой рождения и кончины есть единственная надежда.
Знаю, если письмо мое (неисповедимы пути господни, уповаю, что именно эту истину хотел он до вас в устах моих мертвенных донести) дойдет до адресатов, какое неприятие, возмущение среди вас оно вызовет! Однако кто-то должен вам сказать, упредить! И молчание мне свидетель.
Вот он птичий щебет, солнечный свет над забвением моим, с ним же правда и истина: да святится имя вам дарованной жизни.
Отбывая жизнь
Случай из судопроизводственной практики
Те же из нас, кто отбыли из геенны пожизненной сразу в рай.
«Отбывая жизнь в наказание в колонии режима строгого, сроком пожизненным, в шесть подъем, в семь закат, в чрезвычайно стесненных условиях проживания — однокомнатная квартира, где живу я вместе с матерью, женой и котом, — считаю свой приговор незаслуженным.
Ведь девяносто шесть лет, господа присяжные! Господа!..
Девяносто шесть лет — и ни за что. Считаю, Высший суд при рассмотрении моего так называемого преступления не учел ни одно из смягчающих обстоятельств. Приговор несовместимый с виной. Умоляю пересмотреть!
Несправедливо осужденный, Валентин Алексеич Заморушкин».
Осужденного осудили. Заморушкину предстояло жить.
В связи с жизнью к делу этому беспрецедентному добавились новые смягчающие срок обстоятельства, и осужденный подавал апелляции. Истолковать как смягчающие можно было практически все обстоятельства его срока: отвратительную погоду, ухудшение зрения, простатит, больное сердце, низкую зарплату, искривление позвоночника, ожирение, расстроенные нервы, желудок, склероз и печень.
В записках, приложенных к документам, поданным к апелляции адвокатом, Заморушкин писал:
«Глубокоуважаемый суд! Не виновен я, что родился! Хоть на чем, хоть собственной жизнью вам поклянусь, никого об этом я не просил, и рожденье мое, как и возвращение к жизни, были актом насилия. Извлекали меня пинцетами, используя стимуляторы. Вернули же к жизни после попытки побега, уложив под капельницу, при помощи искусственных, против воли моей использованных реанимационных средств. Умоляю меня отпустить!»
Приходилось признать, что осужденный и в самом деле осужден на жизнь невинно, причем осужден насильно, и насильно — второй уже раз. «А второй раз за одно преступленье не судят», — писал Заморушкин, но где же вы видели, чтобы суд признавал ошибочным свой собственный вердикт…
Наконец адвокатом Валентина Алексеевича было подано ходатайство о назначении осужденному психиатрической экспертизы. «Необычайность требований моего подзащитного, — писал адвокат в кассации, — без сомнения требует проведения психологической экспертизы. Просьба о сокращении срока граничит с расстройством психологическим, умственным помешательством…»
Заморушкин требовал изменения меры пресечения на расстрел. Но, увы, при помиловании в цивилизованном мире «высшая мера» может быть заменена лишением свободы пожизненным, но не наоборот. И Заморушкину отказали опять.
Адвокат подал еще одну кассацию, в связи с отсутствием в действиях обвиняемого состава преступления, применяя такие термины, как «свобода выбора» и «права человека». Но где же вы видели, чтобы подобные термины принимали в пользу обвиняемого судом…
Однако, в связи с тем, что дело по Заморушкину попало в газеты, по данной кассации был произведен повторный опрос свидетелей, как и Валентин Алексеевич, потерпевших от жизни. Потерпевшие заявили: «Мы живем столько, сколько дали, не судимся, и он пусть живет».
И в итоге по делу Валентин Алексеича вынесен был приговор окончательный, по высшей и последней инстанции: «Полностью невиновен».
Оправданный Заморушкин жив до сих пор.
Просто жить
Кате
Ах, какое название хорошее для романа! Пусть сказал Марк Твен поколениям следующим пишущим: «Автор, ставящий восклицательный знак, в одиночку смеется собственной шутке». Но здесь без восклицательного никак: «Просто жить!» Только вслушайтесь, только вдумайтесь: «Просто жить». И уж ничего не нужно более, кроме. И не стоит книгу сию ни читать, ни писать, ни создавать героев, конфликт, интригу, развязку, ни впадать в отчаянье, меланхолию, ни стирать, ни рвать, ни метать, ни марать строками святую бумагу… Жить. Просто жить, и за этим — точка. Просто жить, дальше жить, и в любой ситуации, от беды до радости, от радости до беды, просто жить. Но, к сожалению, не выходит.
Здесь подключится к соловьиным трелям желание выспаться, к спасу летнему — предчувствие осени, к маю жаркому — грядки, к зиме — холода, а к выбору — тридцать три сомнения в нем. Из приплода котячьего выбрать кота, из трех сортов апельсинов — сорт, и то сомнения бороздят. Душа мечется между «бородинским» и «дарницким», «жигулевским» и «разливным», простите. Не зря сказано: «Хочешь осложнить человеку жизнь — предоставь ему выбор». Недаром на камне у развилки трех дорог сидит ворон.
Хорошо, когда сказано в напутственной записке жены: «Вологодское» молоко, а не просто. Хорошо, когда сказано: «Ты пока голосуй, а мы уже подсчитали». Мы и в детстве предпочитали, чтоб папа за нас задачку решал.
И не только в связи с предоставленным магазинным ассортиментом непросто жить, но в связи с ассортиментом общей картины жизни. Там непросто выбрать, где выбор есть, там непросто даже, где его нету. В связи с этим возникает твердое ощущение: нет, просто жить невозможно.
Просто жил из нас, светлая ему память, лишь один человек — Соломон Васильевич Глупенький. И пусть дойдет до нас рецепт его спасительной глупости: просто жить способен лишь тот простак, какому хватает на это мудрости.
Встань и иди
Глубоко за полночь, незадолго до рассвета холодного с незнакомым голосом в голове проснулся в собственном теле некий Лев Борисович Птичкин. «Встань и иди…» — эхом затихая вдали, продолжал повторять вселившийся голос.
Лев Борисович вяло пошевелился, ощутив коленями свинцовую тяжесть свернувшегося кота, спихнул с себя мохнатого и прислушался: голос стих. Кот спихнутый смотрел из-за валика на хозяина глазами желто горящими, отстраненно и равнодушно. Лунные отсветы постепенно обрисовали во тьме Льву Борисовичу очертания реальности, проступили плотности подоконника, шкафа, письменного стола, в каких ничему потустороннему из мерцательной галлюциногенной области, свойственной пограничному состоянию, не было места. Лев Борисович успокоился, смежил глаза, но лишь только смутные желания грядущего улеглись, угроза настоящего растворилась, а мысли стали приобретать очертания размытого пережитого, незнакомый голос вернулся вновь.
«Встань и иди!» — раздалось в голове настолько пронзительно и повелительно, что, открыв глаза в ужасе, Птичкин долго сравнивал голос этот с ненавистным звоном будильника, опасаясь уже вставать. Господи, как же противен нам этот призывающий к действию звук, отвратителен каждое Твое утро, и как же благодарны мы будем ему… на том свете.
Голос, призывавший Льва Борисовича к непонятным действиям среди ночи, слава богу, не имел никакого сходства с будильником. Из бурильной же установки будильника следовало, что спать Льву Борисовичу можно было дальше хоть целую вечность.
Кот, мурча, взгромоздился снова на колени, жмурясь, согревая тяжелым брюхом, уложившись поверх подобием кирпича, не давая Птичкину шевельнуться. Кот, известно, сила потусторонняя, тьму прозрящая, сила нечистая, потому кот всегда умывается. Птичкин даже читал в каких-то статьях, что коты во сне душат весом своим стариков и младенцев.
— Сгинь! — велел он коту, но кот мурчал, точил мохнатые лапы о пододеяльник, и Птичкину было слышно в темной ночи, как — цык-цык, цык-чмок — вонзаются в ткань с цветочками кошачьи когти.
С трудом колени согнув, Лев Борисович образовал из них вершину пододеяльную, после чего животное возвысилось над хозяином неподвижной мурчащею глыбой. После Птичкин наклонил синхронно колени свои, кот пал, свернулся где-то под сердцем и опять смотрел на Птичкина желтым глазом. Ощущение было противное, точно кот караулит, точно только того и ждет, что Птичкин уснет, даже вот и фамилия у Птичкина относительно кота какая-то беззащитная… Однако мысль эту Лев Борисович недодумал.
Стало тихо. Ночь была зимняя, лунная, колдовская. Звезды острыми морозными стразами по узорам роз из чистого оконного хрусталя рассыпал Господь в царстве вечном. Лев Борисович успокоился, на подушке помягче устроился, подтянул одеяло повыше, выдернув угол из-под кота, и закрыл глаза снова.
«Встань и иди!!!» — заорал на Птичкина голос, да так, что несчастный не выдержал и, отбросив одеяла укрытие, ошалело моргая, вскочил.
Он стоял, озираясь глазами безумными посередь черной комнаты в темноте. Голос стих, и куда звал он Птичкина, пусть останется неизвестным. Однако, немыслимыми усилиями преодолевая сна притяжение, в полной тьме пробирался Лев Борисович Птичкин от ложа покойного к письменному столу. Среди ночи вспыхнула настольная лампа.
Написав, почувствовал Птичкин облегчение необычайное, легкость, будто только что высказал нечто самое главное, совершил открытие невероятное, только для этого открытия он и жил. С чем он и вернулся в постель.
Через шесть минут Птичкин спал. Через семь минут Птичкин умер.
Хоронили его согласно с написанным, по единственной просьбе покойного, своим содержанием в самом деле поразительным образом отличавшейся от иных.
Лев Борисович завещал: «Без будильника не хороните!»
Кот Опушкина
С Опушкиным же Алексей Алексеичем того дня случилось совсем уж странное, невозможное. От того же, что случилось уже, оно лишь казалось еще страннее и невозможнее, и прийти в себя от потрясения Опушкин все не мог. И трясло его, и плакал он, и хихикал, и вздрагивал, и хохотал, и бегал по комнатам, и на улицу выбегал. И это все нисколько не помогало ему перед случившимся фактом.
То он думал: «Не может быть!» То с очевидностью убеждался, что может, но не смирялся. Это самое трудное между тем, когда человеку хочется, чтобы было как было, или чтобы проснуться — и того, что случилось с ним, вообще не было. Но когда просыпаешься — обычно все с той точки тащишь на себе прежнее, где заснул. Ибо сон — передышка от жизни краткая, данная нам прижизненно, накануне, так сказать, вечности передышки.
Так, конечно, не принято рассказ начинать, ну да короток будет с тем, и уж тут ничего не поделаешь, раз уж начали с того, что Опушкин умер. Хоть на миг и он забудется, как и все мы иной раз забудем о собственной бренности, терзаемы насущными муками, — отвлечется Опушкин, погладит кота.
Кот же вел себя с Опушкиным так, будто этого, того, что случилось с ним, не случилось. Кот мурлыкал, мурчал, спал и жмурился, есть просил и ходил за духом Опушкина, и носился, дела свои справив, по коридору. С этим было очень удобно устроено в квартире Алексей Алексеича много ранее — кот обучен ходить был в уборную, даже лапкой на спуск нажимал.
Телефон звонил редко. И как не подходил к нему Опушкин прижизненно, так и посмертно не подходил.
Дела же были отложены, с тем, оказывается, что из дел наших каждое на неопределенное время можно и отложить. Не отложит жизнь, смерть отложит, как говорится.
Время тикает, жизнь течет мимо тех, кто стоит на обочине, и не требует, оказывается, всех нас присутствия эта вся суета-суетина прижизненная, каковая по сравнению с вечностью ерунда… Да, наверное, ерунда, во всяком случае, они и звонят то с предложением счетчики поменять, то с кредитом.
То, что бренное, все лежало еще в спальной комнате, и ужас Опушкина при виде его был понятен. Другим еще, может быть, и признаешься, пожаловаться захочется, что ты умер, но как себе… Себе самому страшнее всего признаваться. Так надежда хранит нас по приговору врачебному, и пока жив — еще она есть. Но у бедного Опушкина ее уже не было, а кота девать было некуда, некому… Пропадет.
С тем решился Опушкин факт кончины собственной скрыть, нужно было только вынести из квартиры, увезти и спрятать улику. Однако дух не мог поднять тела, как бывает это прижизненно. Не мог, ничего не мог дух Опушкина, руки были теперь прозрачные и бессильные, это были уже и не руки даже, привычка, что они есть, какая-то энергетическая субстанция, от паники и отчаяния поначалу беспомощная, бессильная: так мы все бессильны первое время в отчаянии, а потом берем себя в руки. Ведь живем же как-то все дальше.
И огромным усилием, подобно туловищу, в пальто облаченному, влез обратно в бренное тело Алексей Алексеевич. Это оказалось ощущением странным, но довольно знакомым, так машина не катится без водителя, а с водителем — хоть куда.
Сам из квартиры вышел Алексей Алексеевич, отпер, запер дверь, на всякий случай оставив коту еды на три миски.
Было очень тепло. Теперь в Питере белые ночи, в Москве же и ее области тоже ночами июньскими так светло! Но, во все подробности неприятные не входя, чтобы не напоминать неприятное Алексей Алексеичу и не ранить читателя, скажем, что бросил он тело свое за пределами МКАД и домой добирался на перекладных, войдя через стену.
Кот Опушкина возвращение его встретил без всякого удивления, с привычным самообладанием, любопытствующим равнодушием, то есть, собственно, как всегда.
Духу Опушкина, вернувшемуся домой, оказалось не слишком много нужно. Электричество не нужно было теперь, и вода для умывания, чаепития, бульона варения не нужна, на еду теперь тратиться тоже Алексей Алексеичу не приходилось. С тем не жить оказалось гораздо экономнее, выгодней. Из соседей же никто не заметил исчезновение Опушкина, потому что все так друг к другу живем соседями — только здравствуйте, до свидания, сколько жив.
Был Опушкин изобретателен, потихоньку научился концентрировать дух свой до такой степени, чтобы иной раз вставлять слово в посты на Facebook, всеми силами скрывая факт своей смерти, и никто не мог бы уличить теперь его, что он вот… Потому что если пишет в Facebook человек, то живой. Так живем все: нам не скажут, что умерли, — не узнаем.
Мог Опушкин гулять, и он гулял, мог смотреть телевизор, листать Facebook, иногда комментировал стихи, короткую прозу и новости. В политике не участвовал, в ней участвовать бесполезно как прижизненно, так и после. Но голос на выборах, на голосовании по конституции остался за ним.
Оказалось, не жить тоже можно.
Исправно поступала на имя Опушкина пенсия, отчисляло на существование свое из опушкинской пенсии государство, а поскольку есть Алексей Алексеичу не хотелось с тех пор, как случилось все это с ним, то хватало после отчисления пенсии на кота. Опушкин пользовался домашней доставкой сухого корма и прочего, оплачивая счета кошачьи банковской картой.
От забот земных же освободился Алексей Алексеевич только через три года, так коты наши тоже животные бренные, смертный дух в них есть и нетлен: бренный кот Опушкина тихо умер от старости, в двадцать лет, ибо всем свои сроки.
С этим странным случаем осталось в наследство предположение, что и все уповаем мы на душ наших бессмертие, но бессмертие их нужно нам для того, чтобы здешних не покинуть, пока им мы нужные, ну и чтобы встретили там.
Потому что… ради чего еще нужно нам это бессмертие, мы не знаем.
Бессмертная бабушка
А тем временем Коля Бабушкин на кухне своей сидит. Он сидит и слышит вдруг сквозь тонкую хрущевки перегородочку, что в большой его комнате ходит кто-то. Но ходить там некому, кота нет, а кроме этого — некому, абсолютно. Но слышно же все равно. Если б Колина жива была бабушка, Тамара Степановна, то она ходить бы могла, если б кот бы был, то бы кот. Хорошо, когда есть хоть кот, на него подумаешь — сразу легче.
Пришлось идти проверять. Подкрался он к двери большой комнаты, здесь шаги потусторонние стали еще отчетливей. Может, нужно в полицию позвонить?..
Только сделал он шаг назад, как дверь в большую комнату распахнулась.
— Коленька…
— Бабушка?!
И такая радость в первый момент, облегчение. А потом сомнения, недоверие: все же бабушка умерла.
— Ты давно вернулся, Коленька? — говорит ему мертвая бабушка.
— Полчаса… — отвечает Бабушкин. — А ты, бабушка?
— Да я, Коленька, никуда, — отвечает мертвая бабушка, — сегодня и не ходила.
Сели ужинать. Спать легли.
Проснулся от кошмара этого Бабушкин с облегчением: как проснешься — ясно же, что приснилось. Полежал, понежился.
Входит бабушка, говорит:
— Просыпайся, Коленька, завтрак стынет.
И пришлось проснуться опять.
День за день цепляется, ночь не видно. Трудно ужиться живому с живой, но живому с покойницей тоже тесно.
Приглашает Тамара Степановна в дом подруг своих, а они все тоже покойницы, и сидят, чай пьют, беззубые, как ты вырос, Коленька, говорят. А ему уже шестьдесят.
Забывает бабушка, как и прижизненно, на конфорках варево, жарево, выключать электричество, телевизор смотрит и смотрит, про политику говорит… И на кухне не покурить. Неудобно.
И однажды он не выдержал, говорит:
— Бабушка, ты надолго?
— Как — надолго? — удивляется мертвая бабушка. — Я же, Коленька, здесь прописана, ты же что это говоришь?..
И начинает сразу ему рассказывать, в пятый раз по пластинке заезженной «где царапина, там иголочка, где иголочка, там и скрип», про подругу свою, покойницу Наталью Иванову, что из дому выгнала на улицу ее любимая дочь.
А он ей:
— Ба, сто раз уже слышал…
А она в сто второй.
Он ей:
— Ба, ты к чему вообще мне все это?
Молчит. Да и без того понятно, к чему.
С тем вошла жизнь посмертная в привычную колею: не захочешь, а «чтоб тебя» пожелаешь. Он по-своему расставляет бритвенные приборы, щетки и тюбики, а она уберет куда-нибудь и забудет. И опять газета в уборной.
И безрадостно в целом оказалось житье с покойницей: и не выгонишь, и не дождешься. Как избавиться от покойницы? Ведь никак. Ну забыл человек, что умер, случается, ведь не помним же, как родились.
А она ему это вечное, человечное: «Знаю, Коленька…» Или: «А ты сдай меня в мертвый дом…» И заплачет.
— Ладно, Коля, — говорит, — я уеду.
А он:
— Да куда ты уедешь-то?
А она ему:
— На Донское.
В общем, те же разговоры самые, что при жизни, те же самые ванные-уборные неудобства. И надежды, что господь ее второй раз приберет, тоже нету.
Он бы снял другую квартиру, наверное, переехал бы, но на переехать деньги нужны, а их на оплату коммунальных услуг с едой не хватает. Он раз все же решился, нашел риелтора, сдал квартиру прямо с покойницей, благо на риелторе и приятеле было проверено, что мертвую бабушку не видит никто, его кроме. Но не видит — не значит, не слышит. И единственный потенциальный жилец с нежиличкой в одних квадратных углах не выдержал, не ужился, вот как в «Вие» у Гоголя, поседел.
— Кто-то ходит, — говорит, — там у вас, — кто-то ходит… Нехорошая квартира у вас, — говорит.
А квартира хорошая, с евроремонтом. Но к ремонту покойница прилагается, а такое, сами знаете, что не сдашь.
Пришлось возвращаться.
На сороковой же день возвращения бабушки положил ей Коля на тумбочку, место видное, всю документацию, что выдали ему вместо паспорта, по кончине.
— Что это, — говорит Коле бабушка, — Коленька, не пойму?.. — А он видит, что поняла, там и имя ее, и отчество, и фамилия, ну и цифры — от рождения и до… — Не могла же я забыть про такое…
Однако пенсионеры доверяют официальным бланкам с печатями больше, чем своей памяти. Согласилась мертвая бабушка, что она умерла.
— И куда же, — говорит, — мне теперь?
— Да куда?.. Живи, оставайся…
Здесь случилось с Колей настоящее чудо, не в пример воскресному наваждению. Он проснулся следующим утром один-одинешенек, в третий раз, приходя в себя от кошмара.
Надежду на возвращение наших близких благоразумно оставил нам Создатель несбыточной, исключительно для любви, так сказать, постфактум и раскаянья в безвозвратном.
Видно, знал он нас много лучше, чем мы сами знаем себя.
Везучий
«Хуже уже не будет», — это, без сомнения, утверждение оптимиста. Впрочем, утверждение «бывает и хуже» тоже его. В то время как человек думающий, наблюдательный, умеющий смотреть правде в глаза, человек осмысленный, «гомо разумус», сделает из всего выше приведенного более логичные выводы: «Хуже будет… будет и еще хуже».
«Сдохнуть бы сейчас, Господи!» — с такой мыслью обыкновенно обращается к Создателю человек, желающий что-нибудь изменить в своей жизни к лучшему.
Человек не может не желать себе лучшего, чтобы лучше было хоть как-то, чуть-чуть, лучше было бы хотя бы в сравнении с остальными. И он думает: «Господи, сделай так, чтобы мой автобус пришел, а не тридцать девятый».
Человек не может не думать: даже думая, что он не думает ни о чем, он думает о том, что ни о чем не думает. Даже кот — и тот перед тем, как перейти улицу, думает! Он осмысливает грозящие ему в связи с этим опасности. Оценивает свои шансы. Кот переходит улицу вовсе не просто так, у него есть непременно какая-то цель, порожденная мыслью. Мысль о пропитании, любопытство, просто оздоровительная прогулка по городу могут служить коту мысленным пинком, чтобы перебежать улицу на ту сторону. Кот осмысливает пейзаж, порождая этим осмыслением цель, без цели нет ни кота, ни смысла.
«Зачем я живу? Ведь в этом же смысла нет…» — думает человек и, думая так, продолжает жить с пониманием, что жизнь хотя и осмысленна им, но бессмысленна.
В этом смысле, разумеется, лучше коту: он не думает, зачем живет, он думает, как ему выжить. Хотя, по правде сказать, думая про смысл и его отсутствие, человек, конечно, халтурит с самим собой, втихаря занимаясь тем же, что и кот, потому что выжить стараются равно все, даже те, кто уверен, что это совсем не имеет смысла.
Но сейчас к герою нашему, к Валентину Петровичу Невезучему! Рассказать о жизни его, ибо каждая жизнь, товарищи, хоть и не имеет смысла она, хоть к тому же еще и конечна, а все-таки достойна романа или хотя бы повести, или заметки в газете, или стихотворения, или… хотя бы надписи на могильной плите.
Во всех государственных учреждениях, бухгалтериях, поликлиниках, канцеляриях, жандармериях Валентин Петровичу Невезучему сопутствовали неудачи. Неудачи сопутствовали ему и за дверьми вышеназванных: он дергал дверь на себя, а она открывалась «от». Он «от» — она «на». Он голосовал «за», но все было против. Он был против, но все было «за».
Он гадал на ромашке в «любит, не любит» — выходило «не»; он считал справа и слева автобусного билетика, и хотя съел их примерно столько же, сколько слопал каждый доверчивый из нас, ему ни разу не повезло с исполнением желаний. Он наедался пятилистных цветочков сирени и четырехлистных клеверов, но даже это не помогало.
Неудачи и невезения преследовали и настигали Валентина Петровича прямо на улицах, они весело подмигивали ему красными светофорами, фарами отходящих маршрутов. Они дули Валентин Петровичу в физиономию, сдирали с головы его капюшон, при этом душили шарфом, поплевывая мерзким ноябрьским крошевом равно в ту и в эту сторону улицы.
Неудачи сопутствовали ему повсюду. Невезение преданно сопровождало Валентина Петровича до работы и встречало оттуда, его нельзя было оставить в гардеробе под лестницей или в прихожей, в шкафу, в карманах пальто.
На парковке ему почти никогда не доставалось удачного места. Ну вот, скажете вы, у этого вашего, как его там, все же была машина! Да, но это ваше «как его там» — унизительно для человека! Так вот, если Валентину Петровичу все-таки удавалось припарковаться удачно, удача заканчивалась тем, что потом было невозможно вырулить с выбранного места.
Еще в детском саду чаще давали Валентину Петровичу на полдник мерзкие вафли с кефиром, чем печенье с компотом, в школе меню не изменилось, прежним оно осталось и на работе. Работа при этом была неудачной, а жизнь — невезучей.
В неделе было больше будней, чем выходных. Это тоже не назовешь удачей Валентина Петровича. Его любимая футбольная команда «Динамо» всегда оправдывала свое название. В детстве у него никогда не было двустороннего пенала с изображением Микки Мауса. У Валентина Петровича никогда не было лошади, а он мечтал о лошади с самого детства! Даже просто лошади-качалки никогда не было у него, а наклейки и магнитики на двери его холодильника, служившие двери этой украшением, молчаливо свидетельствовали о том, что такую неудачную невезучую жизнь невозможно исправить даже наклейками и магнитиками.
Валентин Петрович купил очень неудачно свою машину (так что, увы, не позавидуешь), квартира его была в очень неудачном месте, далеко от метро, и очень неудобно было ему добираться до дачи.
Поездки к морю на отдых также складывались неудачно: купе доставалось «тринадцатое» или рядом с уборной, соседи по обе стороны оказывались неудачные, даже раки на полустанках попадались ему все больше какие-то мелкие, пиво теплое, а проводница непременно была стервой.
У него была очень неудачная теща, женщина происхождения вулканического, сплава сталебетонного, считавшая его неудачником, и супруга его, Галина Семеновна, была того же титанического сплава-происхождения, тоже считала его неудачником, как и ее мать. Дети у них были, но очень неудачно рожденные, оба мальчики, а он всегда хотел девочку. Но судьбе, как любой себе на уме балованной женщине, было, видимо, на это чихать.
Словом, как на двери иной раз бывает написано «Выхода нет», так и на нашем Валентине Петровиче, то есть у него в паспорте и во всех прочих удостоверениях его личности, было написано и заверено печатью и подписью: «Валентин Петрович Невезучий».
Но судьба, как говорится, не бывает «сплошной извилистой». Некоторым достаются и вовсе не пешеходные полоски, а радуги. У дорог бывают переходы подземные и наземные, на счастливую, может быть, сторону, и бывают такие же счастливые повороты, и вот однажды Валентину Петровичу наконец повезло: он очень удачно успел на маршрутку, которая очень удачно покончила с этой и без того затянувшейся и неудавшейся жизненной повестью, рухнув с моста.
«Невезучий» — было отчеканено на могильной плите его, но время с годами стерло чекань с позолотой с первых двух букв, опровергнув все его неудачи.
Консультант по связям
Всякое случается, неисповедимы пути, и на этот раз вышло так, что некого Пузикова Леонида Гавриловича, консультанта одного из салонов мобильной связи на длинной улице, существо никчемное, как и все эти консультанты, но зачем-то явленное на свет, всегда морозно-румяное, ангельски белокурое, безропотно-пучеглазое, пунктуальное, тихое до той степени, что, кажется, и нечего возразить, сократили.
Дело вышло так, как выходит оно всегда, без вмешательства высших сил, то есть обходится нашими, и его, бедолагу безропотного, сократили так, что и пискнуть он не успел, потому что если уж среди нас выбирать, кого сократить, то от других из нас значительно больше толку.
Тем не менее Пузиков опять нашел себе место вдоль все той же улицы, потому что, когда такая вот длинная улица, вдоль по ней и с той стороны, и еще во дворах у человека гораздо больше возможностей найти себе место в жизни. Но беднягу вскоре сократили и там, и еще раз, раз несколько сократили вдоль этой улицы, и начали уже сокращать с противоположной ее стороны, где нечетная нумерация.
С каждым сокращением Леонид Гаврилович как-то сокращался и сам от обиды и делался все более и более тихим и незаметным. Бывает так, что человек буквально тает на глазах от несправедливостей и обид, и вот этот Пузиков таял тут на глазах у нас с вами, хотя в его случае, честно сознаться, и таять-то особенно было нечему.
Однако с последним сокращением, в конце длинной улицы, Пузиков не исчез окончательно, как, может быть, ожидал от этого бестолкового бедолаги читатель, но лишь пошел другой длинной улицей, потому что в городе нашем длинных улиц на всех хватает.
В оправдание этой совершенно не имеющей к нам и вам отношения бестолковой истории повторим, что уже сказали вначале: если Пузиков Леонид Гаврилович был зачем-то рожден на свет, значит, это кому-нибудь было нужно.
Когда-то, задолго до Пузикова рождения, его дедушка, Пузиков по отцу, дошел до Берлина, познакомился с бабушкой в 1942-м, она была медсестрой и вынесла дедушку на руках с поля боя. Так они нашли друг друга и поженились в 1943-м, чтоб родить Леониду Гаврилычу папу, а папа, в свою очередь, через двадцать лет после своего рождения познакомился с мамой Леонида Гавриловича.
Таким все случилось сложным путем, если даже миновать подробности встречи родителей мамы героя нашего, что тоже было само по себе одной из тех необъяснимых случайностей, о каких принято говорить «случайно», как не меньшей случайностью были встречи прадедушек и прабабушек нашего Пузикова в глубине веков.
И уж если копать как следует, не халтуря, не случайностью было лишь то самое яблоко, подсунутое змеюкой Еве, а Евой — Адаму. И несмотря на такую вот основательную историю с предысторией, о какой мы тут вкратце, дабы за уши не тянуть на семейную сагу, вроде «Форсайтов», всеми этими немыслимыми усилиями, случайностями, сотнями и триллионами стечений обстоятельств было достигнуто всего лишь одно достижение, и этот триумфальный итог — консультант по продажам в салоне мобильной связи, пучеглазый, никому на свете не нужный, сокращенный уже десять раз на одной только длинной улице, Пузиков.
Может быть, читатель, если он еще не устал от наших историй, спросит теперь, зачем же это все было нужно? Может быть, Пузиков теперь кого-то спасет из огня, может быть, его полюбит хорошая девушка, у них родится еще один Пузиков, но будет он вроде Александра Сергеича… или будет он президентом, какой выведет нашу бедную левиафаниху из ее вечного кризиса?
Мы ответим честно, как думаем, потому что мы тоже об этом думаем. Думаем, дело было вовсе не в том, чтобы Пузиков спас кого-нибудь из огня: как известно, Господу иной раз вовсе не нужно такого, чтоб из огня кого-то спасли.
Что же, спросите вы, этот консультант по связям явился на свет, чтобы никого не спасти?
Такое тоже может быть, но и так мы не думаем.
Что же мы в таком случае думаем? Думаем, дело было в любви.
И не менее ее.
И не более.