Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2021
Когда я родилась, моей бабушке, Антонине Васильевне Нелюбовой, исполнилось уже пятьдесят девять лет. Моя мама была поздним и самым младшим ребенком, а я самой младшей внучкой. К тому времени, когда я стала что-то понимать и помнить, бабушка уже давно вышла на пенсию. Вместе с дедушкой они каждое лето трудились на своих дачных шести сотках, много читали и спорили с руководством страны, растили внуков и часто приговаривали: “Все будет хорошо. Лишь бы не было войны.”
Каждый праздник мы все собирались в их маленькой хрущевке, на третьем этаже, в доме без лифта. Сюда, под Волгоград, в волжские степи, они приехали в августе 1961 года, после увольнения дедушки из армии. Вместе они проехали сотни и сотни километров западных рубежей Советского Союза, меняя дома, квартиры, пограничные части и гарнизоны. Эта квартира стала их последним домом, последним “гарнизоном”.
Мы, все внуки Нелюбовых, выросли, разлетелись и окунулись в свою взрослую, суматошную жизнь. В 1991-м не стало дедушки. В 1995-м я уехала в Нью- Йорк.
Каждую неделю я звонила бабушке Тоне. Для меня наши разговоры были важной связью с домом. Они же давали мне силы для становления в новой стране. Бабушка брала трубку и всегда отвечала ровным, спокойным голосом. Она никогда ни на что не жаловалась, может, только на распухшее колено, и в конце каждого разговора наставляла любить и уважать друг друга. Но годы брали свое, голос ее слабел, как слабела и она сама. Ее поколение уходило. Поколение, которому выпало прожить жизнь в такое тяжелое время, где каждый год, а подчас и каждый день нес новые, порой нечеловеческие испытания. И нужно было выживать, бороться, жить и даже любить.
Тогда, из другой страны, мне захотелось — остро, до боли — сохранить хоть немного того, что называется памятью о родном, любимом человеке. И я стала просить бабушку описать свою жизнь, все, что она помнит. С самого ее далекого детства. Она долго сопротивлялась, говорила, что с той страшной войны прошло больше чем полвека, а о голодном детстве и вовсе она мало что помнит. Уже и пальцы не гнутся, и писать ей тяжело, ведь только несколько классов начальной, поселковой школы смогла она закончить. Но я звонила, просила, настаивала, и бабушка сдалась. Уже когда она засела за работу, то призналась, что не хотела писать, потому что тяжело, больно всю жизнь свою нелегкую вот так вдруг вспомнить. Дошла бабушка до конца, написав четыре толстые ученические тетради, в конце каждой извиняясь за свой почерк и ошибки. В 2002 году я приехала в город своего детства и, вместе с другими памятными мне вещами, забрала эти тетрадки за океан.
2 февраля 2011 года бабушка ушла. До конца своих дней сохраняя ясный ум, она ушла во сне, без болей и мучений, к своим родным и любимым, которые, как она сама говорила, уже ее заждались.
Почти двадцать лет пролежали у меня в заветном месте ее тетради. Время от времени я брала их в руки, перелистывала, останавливалась на каких-то моментах и снова откладывала. Видимо, так же, как и бабушке было тяжело писать, мне было тяжело окунаться в ее историю, прикасаться к ее жизни. А может быть, я просто созревала, и наступил тот день, когда я снова достала тетради и на этот раз уже долго их не откладывала.
Поначалу я хотела просто перепечатать записи, в надежде, что, может, еще кто-то в семье их захочет почитать, и из своего плотного графика выделила на работу пару дней. Прошла неделя, и мой кабинет оказался завален бесчисленными распечатками документов и статей, старыми фотографиями, моими записями и давно привезенными книгами о войне. Остановиться я уже не могла и не хотела. Я старалась сохранять все детали описания и лишь время от времени выстраивала события по годам, дополняя их новыми фактами. Бабушка писала просто и последовательно, и мне легко было сохранить ее голос на протяжении всего повествования.
* * *
Гвозди б делать из этих людей,
Крепче б не было в мире гвоздей.
Николай Тихонов
Рославль — Никольское — Первомайский
Родилась я 20 декабря 1917 года в Рославле, в самую нищету и разруху. Безрадостный, мещанский городишко, улицы которого летом покрывались толстой пылью, а зимой исчезали под грязным снегом. Война только закончилась, и уездный этот город наводнили солдаты, беженцы и эвакуированные рабочие Рижского вагоноремонтного завода с семьями. Частыми стали еврейские погромы. В Рославльском уезде, как и по всей Смоленской губернии, жили много еврейских семей. Проживали они здесь веками, приходили из соседних губерний да так и обосновались. Занимались разным — были доктора, торговцы, мастера разные, купцы, солдаты и рабочие. Возможностей, конечно, больше, чем в еврейских местечках, но за время войны в губернии наступила трудная, голодная жизнь. Много появилось недовольных, озлобленных рабочих и солдат с фронта, которые жаловались, что евреи их притесняют и отбирают работу. Вот и пошли погромы.
Как только отца на фронт забрали, мама ушла в Рославль, служить в доме у одной еврейской семьи. Они магазин держали и очень хорошие хозяева были. Маме тогда года двадцать два, наверное, было, она им и по дому помогала, и за детьми ходила. Когда начались погромы, хозяева ее уехали из города и осталась она одна. В ноябре 1917 года в Рославле установилась Советская власть, но кругом еще случались грабежи и бандитские перестрелки.
В Верковском лазарете, который занимал помещение летнего театра, и родила меня мама — Анна Андреевна Хлебникова, в девичестве Мезенцева. Принимавшая роды полячка с провалившимся носом просила маму ей меня отдать. Говорила, что голод кругом, тиф, бросишь ребенка. Мама всю ночь думала, но к утру решила все-таки меня не отдавать.
Пошла мама со мной на руках в родное сельцо Никольское, Рославльского уезда, Смоленской губернии, к бабушке моей Пелагее, в девичестве Одинцовой. Бабушка моя в молодости бедовая была. У ее матери, моей прабабки, родилось семнадцать детей, но осталось только двенадцать, и все они как подросли, так и разошлись кто куда. Бабушка Поля пришла в сельцо Никольское подростком, лет в четырнадцать. Здесь же встретила деда моего, Андрея Мезенцева, но он умер еще до революции. Он по деревням ходил и на свадьбах на скрипке играл, очень хорошо играл, задушевно. Говорила баба Поля, что красивый был, и в Иерусалим паломником ходил. Возвращался как-то вечером домой, да угодил с головой в колодец — пьяным. К утру его достали вместе со скрипкой, но поздно. Так и осталась она одна восьмерых детей растить, на ноги поднимать. Всех подняла.
В Никольском мама моя работать пошла, так что мало мной занималась. А меня положили в корыто, и стала я сосать хлеб в тряпочке. Нажуют хлеб, завернут в тряпочку — и в рот мне. Так и выкормили.
У бабы Поли хозяйство было большое, да и ртов хватало. Брат мой старший Иван, ему четыре года исполнилось. Тетки — Екатерина, Прасковья (Паша), Акулина (Лина) и дядья — Сергей, Ефим, Никита и Павел.
Дядя Павел красивый, высокий, только прихрамывал немного, и одна рука у него плохо двигалась. Бабушка говорила, что в детстве испанкой переболел. Женился на девушке Доре, она грязнуля страшная, ничего не умела делать, ни полы помыть, ни детей искупать. Она умерла рано, дети еще маленькие были, и дядя Павел с ними сам возился.
Тетя Паша красавица, но капризная. Барышней была — все наряжаться любила. Как-то я забежала домой, а она стоит возле зеркала, на танцы собирается. Мама моя ей собираться помогает. Я говорю:
— Ой, Паша, ты такая красивая! Она тут же газовый шарфик с шеи сорвала и говорит: “Не пойду никуда!” Мама в меня корытцем деревянным запустила, я еле успела на улицу выбежать. К нам на завод приехал парень — Володя Зуев, мы его Зуем звали. Устроился в контору работать счетоводом на завод, грамотный был. И вот тетя Паша в него влюбилась и очень скоро от него в положении оказалась, но свадьбы не было. Ох и изменял он ей. Его наши ребята заводские часто отлавливали и били из-за баб разных. Потом они с тетей Пашей расписались, и у них шесть детей родились.
Тетя Катя была председателем заводского женсовета, и бабушка выдала ее замуж за заводского начальника Тихона Козулина. Катя за него идти не очень хотела. У него щеки были рябые, как у Сталина, и курил он много.
Сельцо наше Никольское когда-то принадлежало гвардии сержанту Азанчевскому, но в 1879 году рославльский купец 1-й гильдии Яков Магидсон основал здесь стекольный завод и назвал его Фанинским, по традиции того времени в честь жены любимой Фани. В Рославльском уезде до революции три хрустальных и четыре стекольных завода работали, но Фанинский самый крупный был. Семья Магидсона жила в доме при заводе, для детей рабочих открыли школу первой ступени, построили бесплатную лечебницу, а стеклодувы пенсию получали. Поселок был красивый, рабочие семьи держали свои маленькие хозяйства — огороды, птицу, скотину разную. Завод выпускал стекло для окон и винные бутылки — «монопольные» назывались. Позже стали выпускать вазы, блюдца, тарелки с узорами и по большим ярмаркам на продажу возили. Говорили, Магидсон свой товар даже за границу отсылал. Во время Первой мировой войны выпускали фляжки для солдат. Стекольный песок брали с берегов реки Сомяти. Река неширокая, но живописная, спокойная. Места наши болотистые, хвойные. Летом зелено все, ягод, орехов и грибов полно.
Яков Магидсон вместе с другим рославльским купцом Василием Мухиным большие меценаты были. Много они для Рославля сделали, оба выступали попечителями Рославльской женской гимназии. В 1918 году Василия Петровича арестовали. Донес кто-то. Гимназистки к Урицкому даже обращались, просили отпустить благодетеля, но осенью того же года Мухина расстреляли. Якову Марковичу повезло, он новой власти пригодился и долго работал в Рославле, в комитете промышленности. Во время войны умер в Москве своей смертью.
В 1918 году Фанинский завод национализировали, называлось это «красногвардейской атакой на капитал». Переименовали завод в Первомайский, говорят, по предложению коммуниста Якова Ухина, в честь Первого мая. Село наше стало называться поселок Первомайский. Мы завод ласково Первомайка называли.
Вся наша большая семья жила рядом, в рабочих бараках. В основном все на заводе работали. Тетя Лина выучилась на фельдшера, тетя Катя была отменная портниха, ее дочери, Фруза и Клава, всегда в красивых платьицах ходили. Родители моего отца, Хлебниковы, тоже рядом, через два барака жили, молоко нам часто приносили. Возле них брат моего отца дядя Яков — высокий, с пышной бородой, и сестра отца — тетя Нюра. Бабушка Поля жила в отдельном бараке, дома у нее сытно, сама она невысокая, полная. Всех моих теток выдала замуж, и всем, как могла, помогала. Я к ней бегала вшей вычесывать. Мыло не достать, так мы щелочь с золой мешали, кипятили и так мылись.
Вернувшийся с фронта отец Василий Васильевич Хлебников устроился на завод стеклодувом. Он недолго воевал, но вернулся больной, глаз потерял, так что работник из него выходил никакой.
Бедно детство мое проходило. Дни рождения не справляли, подарков не дарили. Зашла я как-то в воскресенье к тете Кате, а они фотографа пригласили, нарядные все стояли во дворе. А на мне платьице старенькое. Дали новое, Фрузино, хоть и большеватое, но с оборочками. Я обрадовалась. Копошились все долго, потом меня на детский велосипед посадили, Фруза с Клавой по обе стороны встали, так и сфотографировали. А как фотограф ушел, платье сняли, я не хотела, правда, отдавать, и в мое старое обратно переодели. Я долго после этого не ходила к ним. Позже они уехали во Ржев, а я к ним в пустую квартиру зашла, походила, посмотрела и вышла.
Как-то бегали с детьми по дворам, смотрим, а китаец блины печет, в воздух подкидывает. У нас на заводе несколько китайцев жили. Откуда пришли, не знаю. Мне так есть хотелось, я как завороженная стояла и смотрела, но он никому из детей не дал даже кусочка попробовать.
Стахановка Тоня
Время подошло, и мама меня в школу записала, ее обустроили в доме бывшего заводчика. Дом красивый, комнат восемь. До школы идти пару километров. Ходили в онучах да колодках деревянных. Преподавали географию, русский язык, литературу и математику. Учеба мне трудно давалась. Первое задание — палочки в тетради написать — я отца попросила: «Тять, помоги». Он за меня и написал. Потом сама, конечно, с неохотой, но и задачи по арифметике решала. Кушать хотелось все время. Мама бутылку молока с собой даст, я ее на перемене и выпью. А хлеба не было. Осенью и весной бездорожье, я до школы и не доходила. Как идти, если не в чем.
Осень подходила, мне в пятый класс идти, но мама сказала: «Хватит, бросай, доча, школу, жрать нечего». Голод по Смоленской области пошел. В соседних деревнях крестьян стали в колхозы загонять, раскулачивать. По области почти три тысячи хозяйств разрушили, а семьи в Сибирь сослали. К концу 20-х годов положение с хлебом ухудшилось. У нас дома пусто, у мамы одна юбка всего была. Летом по лесам босые ходили, липовый лист собирали, сушили, толкли и вместо хлеба пекли. Когда в магазин наш муку привозили, так народ всю ночь на полу, на фуфайках спал, караулил. По три килограмма в руки отпускали. Вот так.
Как-то мама попросила за нее полы помыть в директорской конторе, я и согласилась. Директор Михаил Матвеевич Хабаров часто собрания собирал по списку, а меня просил по домам бегать, на собрания звать и подписи собирать. У него сын и две дочери взрослые, я и у них полы мыла и по дому помогала. Завод в те годы в плохом состоянии находился. Топить печи трудно было, торфа и дров не хватало, оборудование старое, здание обветшало. Директор тогда собрал рабочих и сказал, что если хотите работать, то придется завод своими руками ремонтировать. Наши рабочие согласились, а куда деваться, все хорошо в порядок привели.
Зимой 1934 года отец слег с воспалением легких. С продуктами плохо, лечить нечем. Свиным жиром только грудь и спину мазали. Директор позвал меня в кабинет, спросил, как и что. Я сказала, что болеет отец, лекарств нет. Хабаров тогда выписал мне со склада ботиночки и черный ситец. Пришла на склад, там кладовщик Хесин работал. Я ему накладную подала, и пока получала, на полу десять рублей увидела. Ногой наступила, быстро подобрала и домой побежала. Вот, думаю, мама обрадуется. Зашла, а она плачет. Отец умер. Mы на эти деньги чекушу водки купили, чтобы могилу вырыть, и ведро картошки на поминки. Схоронили, поплакали. Нужно было думать, как дальше жить.
Мама работала на заводе выдувальщицей стекла, а я уборщицей в конторе и рассыльной. О школе уже и не думала. Дома два брата младших, а старший Иван учился на киномеханика в Днепропетровске. Платили мне как малолетке мизер, а чаще просто мукой рассчитывались, килограмм восемь в месяц выдавали.
Как-то пришел в контору секретарь комсомола Яков Азимов, из многолюдной рабочей династии, отец его еще при Магидсоне первым кузнецом был. Уважали его в поселке, а за сестрой Якова Розой много наших парней ходило. Спросил, в комсомоле ли я уже. Узнав, что нет, предложил написать заявление, сказал, что скоро собрание, и мое заявление обязательно рассмотрят. Обещал дать хорошие рекомендации. Я обрадовалась, домой прибежала и маме рассказала. Она спросила:
— А деньги будут давать? Я сказала, что нет.
— Ну тогда решай как хочешь.
Через две недели, в субботу, нас десять человек утвердили в комсомол. Мне, правда, нужно было биографию свою написать. Я и написала — родилась тута, живу тута. Азимов посмотрел и сказал, ну что же это за биография такая. Помог исправить.
Через какое-то время меня директор Хабаров устроил в детский сад работать. Детей немного, ребят двадцать пять, я всех их родителей знала. Платили копейки, но кашу манную получала каждый день. Через пару месяцев прислали молодую воспитательницу из Шумячей, она только курсы закончила, так что мне пришлось уйти. Расстроилась я, конечно, но хорошо, что я каши вволю наелась, так что до сих пор на нее смотреть не могу.
Время страшное настало. По всей Смоленщине закрывали и рушили церкви. В Рославле на базарной площади стоял Благовещенский собор. Говорили, что все жители Рославля его строили. Мама рассказывала, что самое красивое здание в городе, ажурное, ограда кованая, колокольня в три яруса, а колокол из Москвы купец один заказывал. На Пасху звон стоял на весь город, хор пел. Колокольню ту разрушили, и на ее место деревянную будку с пожарным установили.
Мама привела меня к директору Хабарову и сказала, что хватит Тоне полы в конторе мыть и по домам бегать. Пусть, как и все мы, на завод идет работать. Директор маму поддержал, и так я начала работать на Первомайском стекольном заводе.
Сначала я на упаковке бутылок стояла, но вскоре меня перевели в ученицы мастера, нас несколько человек учеников работали. Работали сначала по четыре часа, но скоро уже оператором поставили на все восемь часов. Бригаду нашу подобрали хорошую, и мы втроем слаженно работали — наборщик стекла, я оператор и выдувальщик.
Работали так. В здании завода помещение, в середине которого круглые стекловаренные печи — гуты. До революции их топили торфом из наших болот, но потом установили газовые гуты. В печь вставлялось несколько больших горшков, тиглей, в которых варилась стеклянная масса. От печи жар сильный шел, особенно летом тяжело было работать. Холодную воду я много пила, аж зубы ломило, а мастера-стеклодувы, бывало, по нескольку раз выбегали во двор водой обливаться. Ожоги у рабочих случались, если горячая масса попадала на кожу. Наборщик подавал массу — каплю — мастеру на длинную железную трубку. Хорошо подавал, четко. Мастер начинал в нее поддувать с противоположного конца, одновременно ее поворачивая. Постепенно из капли вытягивалось горлышко, а затем выдувалась бутыль — холява. Холявы разного размера выдувались и передавались в печь для закалки, а после этого я холявы обрезала и складывала.
В 1935 году уже новый директор Москвитин нам на завод привез немецкие выдувальные машины — полуавтоматы Шиллера назывались. Они должны были заменить ручную выдувку стекла, а ручной только набор массы оставался. Наш один мастер-стеклодув вышел, посмотрел, как машины разгружают, и говорит: «Эх, это нам, мастерам, гробы привезли».
Заработали мы с новыми машинами быстро, план перевыполняли, и бригаду нашу стали хвалить, а к зиме объявили ее стахановской. Тогда стахановское движение всю страну захватило. Вторая пятилетка началась, индустриализация. Из района газету За Урожай привозили, мы собирались и читали, где какая бригада норму перевыполнила. Газеты только и писали, что стахановцы производительность труда повышают и вот-вот заграницу переплюнут. Стахановские смены, сутки и пятидневки появились. На заводе повесили лозунг: «Берите пример с Хлебниковой А.В. — ее бригада выполняет план на 115%». Про меня в газете Рабочий Путь заметку маленькую записали и дали премию в 150 рублей. Кассир домой приходил, а я таких денег никогда раньше не видела. Дома радости, конечно, было много. Местные начальники мной хвастались друг перед другом, вот, мол, ученица, недавно в комсомол вступила, а уже норму перевыполняет.
Как-то собрали заводское собрание из человек пятидесяти. Мы всегда в нашем заводском клубе собирались. Клуб деревянный, небольшой. Сцену соорудили из досок и плакаты красные, портреты Калинина, Молотова и Сталина в рамках повесили. В углу библиотека, комната для чтения. На собрании председатель завкома долго говорил, а потом предложил всем задать вопросы. Кто какой задавал, а я возьми и тоже задай: «Вот мы всегда выбираем в президиум Ворошилова, Булганина, Берия, Молотова и Сталина. Но почему они никто к нам не приехали?» Все так и грохнули от смеха, а я растерялась. Потом председателю завкома сказали, что с Хлебниковой поработать нужно, разъяснить. Я после, как на смену приду на завод, ребята смеются: «Вот, Тоня, скоро приедет Ворошилов, и тебя поздравит».
Все обещали нам, что коммунизм скоро наступит, немного осталось. А в заводскую столовую придешь, там кусок хлеба 150 граммов и русская похлебка изо дня в день одна и та же. И думаешь — боже ж ты мой, это и есть весь коммунизм?
Ефим
Подруги мои стали замуж выходить, но я ни с кем не встречалась. После танцев сразу домой бежала, одной беззаботней как-то жилось. Да и время неинтересное было, сплошные трудности.
Брат Иван вернулся из армии и устроился в наш поселковый клуб киномехаником. Выбор фильмов маленький — только и крутил что Веселые Ребята, Чапаев, Мечтатели и Три Товарища. Там песня Каховка, вся наша заводская молодежь ее потом пела, а ко мне она так на всю жизнь и привязалась.
Дружил Иван с Ефимом Борисовым, он нормировщиком в конторе при заводе работал. Невысокий, коренастый, волосы светлые, скулы широкие. Сын Володя его копия. Ефим 1912 года рождения, на пять лет меня старше, и прихрамывал немного, в детстве болел чем-то. И вот как повадился он за мной ходить, проходу не давал. На завод придет и смотрит на меня. Как куда поедет, обязательно мне письмо пришлет, а я думаю — вот нахал какой. Вечером возвращаюсь из клуба, а он уже возле калитки стоит. К маме приходил, просил отдать за него, но мама сказала, что я сама должна решить. Он мне не очень нравился, но не понимала тогда, что такое по любви замуж выходить. Подруги уговаривали — иди за него, Тоня, он хороший, непьющий. У нас в то время из молодежи и не выпивал никто, комсомольцы все были, честь социалистическую берегли. Я согласилась. Пришла к маме на завод, сказала, что собрались с Ефимом расписаться. Мама говорит: если любишь, иди, а нет — оставайся дома. В общем, как хочешь.
Пошли мы с Ефимом в Гераськовку расписываться, деревня небольшая, в наш поселок входила, там сельсовет находился. Пришли, а сельсовет закрыт, мы и вернулись домой. Мама ландринки купила — леденцы развесные дешевые, одна половинка у них красная, а другая белая, чай с хлебом на стол поставила, вот и все угощение. После нас на комсомольском собрании поздравили, потанцевали в клубе. Ефим свои вещи к нам перенес, и началась моя замужняя жизнь.
Через год, в 1938-м, в Первомайской участковой больнице родился у нас сын Володя. Больницу открыли в 1930-м, и работал в ней хороший врач-терапевт Бегун. Он у нас в поселке жил, и сколько он нам помогал! Как кто из детей заболеет, сразу к нему. Всегда безотказно принимал. Его в 1941 году немцы расстреляли как еврея.
Подруги приходили с рождением сына поздравить, Ефим довольный ходил. Мы только тогда с ним наконец и расписались. Сын беспокойный рос, крикун страшный. Хотела я новую кровать нам с Ефимом купить, но мама отговорила, сказала, что некогда мне на ней спать будет. Через месяц после родов я уже на завод вернулась. Людей в тот год страшно не хватало, завод почти встал.
Осенью 1937-го репрессии дошли и до нашего Первомайского завода. Из Шумячского НКВД в поселок крытая машина приезжала, «черный ворон» в народе называли, и стала крестьян из соседних деревень и наших рабочих забирать. Мастеров, стеклодувов, операторов, ямщиков с польскими либо латышскими фамилиями — всех забирали. На комсомольских собраниях объясняли нам, что очистили завод от врагов народа. Да какие они враги — беспартийные все, полуграмотные да полуголые, в лаптях ходили и лишнего куска хлеба не видели. Сорок восемь семей без отцов и мужей остались, плач по всему поселку стоял. Мы как машину черную на дороге замечали, так все врассыпную бежали, в поселке сразу тихо становилось.
Свекра тети Лины, Егора Иосифовича, забрали той страшной осенью. Он как поляк в документах записан был, хотя родился в соседней губернии и с молодости на нашем заводе работал. Искали шпионов, диверсантов, вот и нашли в нашем поселке. А свекр, когда зарплату получал на заводе-то, крестик ставил вместо росписи. Следом, в июле 1938 года, забрали мужа тети Лины — Колю Прожитомского. Погода такая хорошая стояла, лето в самом разгаре, Лина беременная была вторым ребенком. Коле всего двадцать четыре года было. Его как повезли от дома, Лина закричала и за машиной побежала, а рядом с ней бежала их собачка Тузик. Девочка Нина родилась уже без отца. Годы спустя приехал к Лине брат, дядя Ефим, и сказал — я к тебе, Лина, прощения просить пришел. Встал на колени и говорит: это я тогда Колю и свата предал. Тетя Лина после разговора ушла в лес и неделю бродила. Чем питалась не знаю, но вернулась вся седая.
Горе кругом, но план нужно выполнять и звание стахановки держать, хоть кровь из носа. Наша бригада победила в соцсоревновании, и нас послали в Шумячи, двадцать три километра от поселка, на слет стахановцев. Меня премией наградили, два килограмма макарон выдали, и путевку в санаторий под Смоленском на две недели. Отдохнула я хорошо, даже поправилась немного. Быстро время пролетело, писем я домой не писала, да и не получала. Немодно было.
Уставала, конечно, сильно, но план выполняла. Как-то мне в ночную смену идти, завод работал и днем, и ночью. Я сына покормила, соску приготовила ему дать, да так с соской во рту и на завод прибежала. Бабы долго надо мной потом смеялись.
В 1939-м я снова в положении оказалась. Расстроилась, конечно, тяжелая наша жизнь была. Все мы работали, но денег платили копейки, и коммунизма мы не видели. Мама говорила: «Если есть хлеб на столе, то и все хорошо, не о чем переживать». Только хлеб мы не часто кушали. Ефим успокаивал, говорил, что ничего, выкормим.
В мае 1940-го родилась дочь Валя. Вот так быстро и стала наша семья большая. Мы с Ефимом, Володя, Валя, мама и братья мои — Шура и Женя. Иван к тому времени женился на хорошей девушке Любе Бельчиной и переехал к ее родителям, на окраину поселка, в Нахаловку.
Россь
В 1939 году в Европе началась война. На собраниях читали о советско-германском договоре о ненападении. Мы особо и не понимали, что там происходит, своих забот хватало. Писали, что в сентябре 1939 года Красная Армия перешла польскую границу, и произошло воссоединение Западной Белоруссии и БССР. Белорусы с радостью встречали наших солдат, радовались, что наконец избавились от панского гнета. А в нашем поселке снова “черный ворон” появился, жизнь невмоготу стала, с работой плохо, денег нет, жили как на пороховой бочке. Ефим смурной ходил, его несколько раз в НКВД в Шумячи вызывали, все расспрашивали, кто да что на заводе сказал. Как-то пришел домой и говорит: «Тоня, бежать мне надо». Но куда? Вале три месяца всего, я еще слабая после родов, питание плохое. Да и не хотела я от мамы уезжать. Ефим сказал, что с ребятами из поселка завербовались в Белоруссию, на заработки, строить военные аэродромы. Сказал, как устроится, нам пришлет вызов, потому что только по вызову пускали семьи в присоединившиеся территории. Я переживала очень, но через четыре месяца, в ноябре 1940 года, пришел вызов и пропуск, и я с детьми начала собираться.
28 февраля 1941 года брат Иван повез нас с детьми на Крапивинскую станцию, девятнадцать километров от поселка.
В Россь ехали двое суток, паровоз нас тянул, «Иосиф Сталин» назывался. С нами в вагоне ехал знакомый парень из поселка, Петя Егоров, очень помогал мне с детьми в дороге. Первый раз в жизни я так далеко от дома оказалась, больше чем за шестьсот километров. В Минске долго стояли. Граница, которая делила Белоруссию пополам, еще существовала, и наши пограничники проверяли пропуска и документы. Как въехали в Западную Белоруссию, остановились на станции Барановичи. Большая станция, платформа длинная, битком набита бабами. Я вышла что-нибудь купить из еды, смотрю и как в другом мире оказалась. Все есть — масло, молоко, хлеб. Слезы так и потекли, вспомнила маму свою бедную.
В Росси нас встретил Ефим, на нем брюки новые и рубашка военная. Квартира находилась недалеко от местечка — так мы Россь называли — пока ехали, я все рассматривала. Местечко располагалось километров пятнадцать от Волковыска, вниз по течению реки Россь. Река широкая, леса кругом. Мельница водяная, здание кирпичное, в пять этажей, больше на панский дом похоже.
Ефим нас привез на квартиру к хозяйке-полячке пани Шевчук. У нее самой семья большая: старуха мать, два сына — Чесик и Стасик, и дочь Гача. На квартире теснота — за стенкой семья военных жила. Они вскоре переехали в военный городок недалеко от местечка, там как раз построили жилье для летчиков и их семей. Все местечко Россь было забито нашими военными и их семьями. Аэродром рядом строили, и Ефим там работал. Хозяйка нас временно на полу на кухне разместила, первую ночь плохо спали, дети плакали. Утром посмотрела на них, а они все блохами искусанные. Я к хозяйке — почему блохи на кухне? А она говорит, что некогда ей полы мыть и за порядком следить. Ну я за работу взялась — полы намыла, полыни принесла, посыпала, детей искупала. Белье постирала, полезла на чердак развесить и вдруг вижу — гроб стоит. Я оттуда кубарем к хозяйке, говорю, что гроб увидела. Она ответила, что гроб ее матери, давно приготовили, но вот все живет.
Три месяца прожили мы в местечке, пришел как-то Ефим домой, расстроенный, сказал, что часть строительной бригады переводят в Слоним, километров восемьдесят от Росси. Но сказал, что не поедет, для всех еще один переезд тяжелым будет, только обустроились на квартире, и обещал найти работу в Росси. В Красносельском поселке, километра три от Росси, стоял большой цементный завод. В 1939 году завод национализировали, и специалисты были очень нужны, так что Ефима сразу нормировщиком приняли. Директор к нему хорошо относился и обещал даже квартиру нам дать. Прошло время, и вдруг 22 июня началась война.
Война. 1941 год
Около пяти часов утра появились самолеты с крестами и стали бомбить и обстреливать из пулеметов Росский аэродром. Ефим сказал — смотри, Тоня, это немецкий знак на самолетах, немцы на нас напали. Еще через час недалеко от местечка немецкий самолет сбросил бомбы на пассажирский поезд, но не попал. Дивизия, что в Росси стояла, попала под сильную бомбежку, а 23 июня стали в тыл отступать. Семьи, которые по квартирам стояли, остались. Ефим пошел на завод поузнавать, что к чему, как раз 24 июня должны были зарплату выдавать, но он скоро вернулся и сказал, что все, Тоня, зарплаты не будет, бухгалтер-поляк удрал с кассой.
25 июня Ефим утром оделся и говорит, пойду я, Тоня, в местечко узнаю, как там, может, и нам уезжать придется. Собрался и ушел, а я осталась ждать. Уже вечер наступил, ночь, а Ефима все нет. Сутки прошли, я как бешеная стала, господи, что делать. Осталась я с детьми, денег нет, в кошельке один рубль 20 копеек, а Ефим как в воду канул.
Стали немцы обстрелы делать, мы с женщинами и детьми сначала в подвалах и погребах прятались, но Валя у меня заболела, и я всю ночь на лавочке возле дома с ней просидела. Через дома снаряды летели, разрывались, как мы выжили, и не знаю. К утру все стихло, и мы с детьми пошли обратно на квартиру, Валя на руках, Володя за меня держится. Слышу, затрещали мотоциклы, черной оравой по улицам ехали, и я подумала, все — конец нам, но они мимо проехали.
Зашли домой, а там все перевернуто. Хозяйка в моих вещах покопалась, и все, что ей понравилось, забрала. Ефима пальто кожаное, сапоги, костюмы, мои платья. Господи, я голая осталась. Ефим не возвращался, я одна на чужой стороне с двумя маленькими детьми. А хозяйка увидела, что мы вернулись, зашла в комнату и говорит: «Пани Тоня, я тебе отказываю квартиру. Идите, куда хотите». Как я плакала, растерялась, не знала, что мне делать. Не помню даже, кормила я детей в тот день или нет. Немцы все шли, машины, мотоциклы, страшно смотреть было. Я взяла детей и пошла, иду и не знаю куда. В местечке была рыночная площадь, на ней стояли католический костел, синагога и православная церковь, я туда направилась. Площадь вся немцами забита, подходит ко мне немецкий офицер-поляк, говоривший по-русски. Спросил, кто я и куда иду. Я заплакала, отвечаю, что я русская, живу на квартире у пани Шевчук, но она меня попросила квартиру освободить. Идти мне с детьми некуда. Он говорит, пошли за мной. Пришли на площадь, он пробрался среди немцев в середину, я за ним. Смотрю, он подошел к кругу, а этот круг большой ковер, и сидит на нем толстый немец, рукава по локоть засучены, а рядом с ним кухня и готовят что-то. Он подошел и по-немецки ему про меня рассказал и показал на меня и на детей. Немец на нас посмотрел и сказал, что иди с ней на квартиру, и скажи хозяйке, чтобы до особого распоряжения ее не трогала, а то сама вылетит. Мне полицай перевел. Смотрю, немец вдруг Володю зовет — ком, ком, и дает ему буханку черного хлеба. Володя испугался, за меня прячется. Я ему говорю — иди, сынок, возьми. Но немец Володе под мышку всунул буханку, и мы с полицаем вернулись на квартиру. Он сказал пани Шевчук, чтобы меня по распоряжению жандарма не трогали. Она сразу — да, да, конечно, пусть живут.
26 июня 1941 г. Россь заняли немецкие войска. Всем приказали радиоприемники, фотоаппараты, книги марксистские сдать в жандармерию. Линия фронта отодвигалась на восток, и уже с середины июля в местечко стало свободнее проходить. Я взяла детей и пошла к площади, по дороге вдруг встречает меня женщина. Спрашивает:
— Вы русская?
— Русская, — ответила я.
— И не уехали?
— Не успела, отвечаю. А муж ушел 25 июня и пропал. Она представилась — пани Федкова — и предложила к ней на квартиру пойти, детей моих покормить. Она хорошо по-русски говорила и до начала войны работала в столовой при аэродроме. Пришли, а у нее вся квартира забита барахлом из домов наших летчиков. Ковры, книги, картины, продукты — все, что могли из офицерских квартир, все растащили. Да и бог с ней. Она детей моих покормила, мне дала несколько килограммов макарон и гречки. Смотрю, у нее ребеночек маленький, месяца три. Пани Федкова и говорит — иду утром мимо костела, красивый костел Святой Троицы, слышу крик под крыльцом. Я нагнулась, а он лежит и плачет. Я его взяла, пришла в жандармерию, так и так говорю, нашла. Жандарм говорит — бери, пусть у тебя живет. Мы его перекрестили и оставили. У пани Федковой большая семья была: девочка Крыся, лет двенадцати, она с младенцем как с куклой возилась, купала, кормила его. Он правда в восемь месяцев заболел и умер. Две старшие девочки — Марыся и Света. Марыся устроилась поваром к немцам в столовую. Еще два сына — Гена и Стасик. Гена в жандармерии полицаем служил.
Война шла, немцы быстро брали город за городом, в конце июня заняли Минск, настроение у нас было ужасное. Пани Федкова меня очень поддерживала, а я ей по хозяйству помогала, и всегда дети мои со мной были.
Поступил приказ, что всех русских, оставшихся в местечке, семейных и одиноких, собрать в один барак. Когда аэродром строили, вместе с аэродромом строили и семейные дома. Один дом стоял в парке, четыре подъезда, коридорная система, но все комнаты отдельно. Подошли к бараку, я не растерялась и сразу по коридору пошла, открыла дверь в одну комнату, а там окна выбиты. Открыла в другую — окна целы, две железные койки солдатские, печь высокая, кафельная, белая и сундук хороший, голубой. В двери ключ торчал, я сразу комнату на ключ закрыла и пошла вещи свои собирать. Пани Федкова мне помогла переехать, перину мою перенести. Я с периной никогда не расставалась.
Один раз я случайно вышла из барака за дровами после комендантского часа, меня полицай поймал и приписал 30 кутсток — розгами по одному месту. Я утром у женщин подштанников насобирала, пар пятнадцать на себя надела и пришла в участок. Села на лавку, сижу жду, часа три прождала, никто ко мне так и не подошел, я и ушла.
Осенью 41-го немцы приказали нам всех детей нашего барака искупать и к определенному часу привести в комендатуру. В комендатуре мы их выстроили гуськом, полицай объявил, что будут оспу прививать. В комнате сидел молодой, холеный немец, а рядом в белом халате и начищенных сапогах ходил другой. Молодой холеный врач аккуратно делал два надреза на плече, вводил вакцину и отпускал домой, да еще и таблетки давал с собой на случай, если температура поднимется. Нам так полицай объяснил. Пока ждали, тот, что в халате, все Валю за штанишки дергал и смеялся над ней. Она худенькая была, болезненная. Потом тот, который холеный, на него шикнул, он и заткнулся. Мы всем бараком удивлялись, зачем немцам было возиться с нашими детьми, оспу прививать. Дети у нас после прививки ох как мучались, плакали, с температурой лежали. А в начале 1942-го стали наших детей по очереди в комендатуру забирать и кровь из них брать, для немецких солдат.
Один немец привязался к Вовке, все ему игрушки какие-то деревянные делал, хлеба буханку давал. Поздней осенью пришел он к нам в барак и всех детей переписал — сколько лет, мальчиков и девочек. Через пару месяцев вернулся, в Германию ездил на Рождество и всем детям маленькие подарочки привез.
Обжились мы в бараке, полячки меня на расхват приглашали то полы им помыть, картошку перебрать, постирать. Нас, русских, часто нанимать стали картошку копать, рожь жать, прибрать, и меня пани Федкова всем рекомендовала. Платили хлебом, картошкой, тыквы иногда давали, мы из них кашу варили — гарбузня называлась, шматом сала белорусского. Сало в ладонь шириной солью, чесноком и лавровым листом засыпали, в чистую тряпицу заворачивали и на три дня в погреб. Отменное сало получалось.
Стала я какая-то смелая, себя не узнавала. Боролась за себя и за детей, а мне двадцать четыре года. Ефим все не возвращался, я его мысленно уже похоронила. Красная Армия все отступала. Однажды, уже к вечеру дело, я в парк пошла хворост собрать и слышу крики — Горим! Горим! Смотрю, горит наш барак, над крайними квартирами дым столбом. Я на крик прибежала, кинулась по коридору в свою комнату, детей схватила, вещи какие-то, перину в окно выбросила и на улицу выскочила. Немцы нас окружили и пулемет поставили — сказали, если хоть один патрон в пожаре взорвется, всех постреляем. Думали, наверное, что у нас оружие, но его не было. Вдруг Вовка вырвал свою руку из моей и побежал обратно в барак за санками. Огонь уже все здание охватил, он на крыльцо выскочил и оттуда кричит мне: Мамка! Я санки нашел! А полицай подскочил к нему, схватил, и вместе с санками в сторону швырнул. И тут же крыша и стены обрушились. Я закричала и не помню, что дальше происходило. После нам полицаи сказали, что в пожаре женщина с двумя детьми сгорела.
Разместили нас в еврейских домах. В Росси много еврейских семей жили, все мирно с белорусами и поляками уживались. Среди них много различных мастеров работали в городе — портные, столяры, стекольщики. Страшная судьба их постигла прямо на глазах наших. Сразу как немцы вошли в местечко, они еврейские семьи переселили на одну улицу, в гетто, и заставили нашить на верхнюю одежду желтые звезды, гетто не огорожено было, но летом 1942-го гетто огородили забором и жандармов поставили. Очень скоро все еврейские семьи на телегах вывезли из местечка. Поляки говорили, что отправили всех в Волковыск, а оттуда по лагерям. Следом немцы все их вещи из домов погрузили на подводы и увезли.
Нас четыре семьи поселили в доме № 20 по улице Советской. Деревянный дом с четырьмя комнатами, большой кухней и сараем. Одна сторона дома стояла на двух бетонных плитах. Я заняла маленькую комнату с двумя кроватями, сундуком и столом. Окна все на улицу выходили. Посуды не было, никаких вещей в доме не было, немцы все вывезли. И снова мне пани Федкова помогла — кой-какую посуду принесла и ведро, в чем картошку варить. Дом стоял высоко над фундаментом, а под домом большой подвал бетонный, и стоял там котел посередине, ведер на десять. Мы с женщинами устроили там банную, мылись и белье стирали. Хорошо, колодец недалеко от дома находился. Поляки ворчали, вот русские, баню себе устроили. В местечке бани не было, белорусы и поляки дома мылись, у них круглые корыта стояли, воду грели и там мылись.
Уже дело к осени, мы обустроились в еврейском доме, и вдруг пришел Ефим.
Партизаны
Ефима я сперва не узнала — худой, заросший, оборванный. Я так рада была, кинулась к нему. Вовка обрадовался, а Валя испугалась, не узнала. Я тут же к пани своей побежала, рассказала, что муж вернулся. Она мне сало и ведро картошки дала.
Ефим рассказал, что после того, как он ушел из дома, так получилось, что примкнул к нашим войскам, они с боями отступали из Гродно, Волковыска и Белостока. Все войска перемешались, технику бросали, бардак страшный. По дороге к отступающим красноармейцам еще и беженцы присоединились. Мужики местные — белорусы подбирали раненых и отвозили в лес на подводах. Кое-какие знамена даже собирали и прятали. С войсками дошли до Молодечино, а там попали в окружение. Их взяли в плен и потоком пригнали в Волковыск в лагерь, его для советских военнопленных создали. В помещениях стояли нары в три ряда, но места на всех не хватало, наших военнопленных красноармейцев тысячи оказались в лагере, многие под открытым небом спали. Рыли ямы себе голыми руками, землянки, хоть как-то от жары, дождей и холода спрятаться. Немцы сразу командиров, политруков и евреев отделяли и расстреливали. Пленных практически не кормили, убитую лошадь бросали, они сырое мясо руками рвали и ели, кому нога, кому что доставалось. Местные жители, женщины в основном, пытались хоть как-то подкормить пленных, хлеб, сало через проволоку кидали, но по ним охрана стреляла. Красноармейцев травили собаками, издевались, расстреливали. Многих наших пленных ребят на работы закованными в цепях водили. Зимой тиф сыпной пошел, к весне в лагере не много пленных осталось. Молодых стали в Германию увозить, а кто не военный, по домам отправляли, снисхождения делали, наверное, радовались, что к Волге продвигались. Ефим немного по-немецки говорил и сказал, что живет в Росси, там его семья осталась, и его отпустили.
Стали мы жить. Ефим не работал, да и негде было, а я всех полячек обмывала и обстирывала, и многие из них нам очень помогали. Ефим и оставшиеся русские мужчины в местечке зарегистрировались в полицейском участке. Я с женщинами по деревням ходила побираться. Много мы деревень исходили: Красное Село, Скрибово, Дятлово, Коты, Зигмунтово, Дубовцы, Лозы, Дыхновичи и Ендриховцы. Мы старались в дома, где поляки жили, не заходить, они обязательно скажут: идите к своему Сталину, пусть он вам даст хлеба. Белорусы к нам, русским, лучше относились, они хлеба, сала, яиц нам всегда давали.
Как-то вечером немцы обход делали, и к нам в дом зашли человек пять. Мы испугались, думали, пришли нас пострелять, а это власовцы оказались в немецкой форме. В феврале 1943-го Власов по Белоруссии ездил, призывал в армию его вступать, и у нас в местечке много власовцев оказалось. Они узнали, что мы русские, и пришли агитировать против Сталина. Все пять хохлы были, один за самогоном сходил, и Ефим с ними долго сидел у нас в комнате, разговаривали, спорили. Ефим говорит:
— Что же получается, вы теперь у немцев служите? А один представился, словно он по-русски ни слова не понимает, будто немец он кровный. А Ефим подвыпил уже, возьми и скажи — а ты что придуриваешься, ты же не немец, у тебя рожа рязанская. Поздно ушли от нас власовцы, а на следующий день пришел тот, который под немца заделался, и говорит Ефиму: «A ты отгадал, я и правда из Рязани».
Власовцев посылали по деревням вылавливать партизан. К 1943 году партизанское движение в Белоруссии окрепло. С начала войны в партизаны ушли наши красноармейцы, отрезанные от отступающих войск, бывшие военнопленные, бежавшие из лагерей, местные мужчины-коммунисты. Разные группы партизан появились, немецкие военные эшелоны под откос пускали и взрывали вокруг нас — в Мостах, Лиде, Гродно, Барановичах, Росси. Расправа за связь с партизанами была страшной.
Осенью 1943 года Ефим стал понемногу выходить на связь с партизанами. Их несколько отрядов в районе работало. Листовки распространяли, сводки, возле нас под откос эшелон пустили. В базарные дни часто стали к нам домой приходить ребята, из тех, кто по деревням остался или из крестьян белорусских. Сидели, долго разговаривали. Соседки женщины мне жаловаться стали, что страшно, не дело это, постреляют нас немцы из-за Ефима. Ему Федор Хорьков, сосед наш как-то сказал:
— Ефим, ты занимайся чем хочешь, но чтобы партизаны к нам больше не приходили. У нас дети, немцы всех постреляют без разбору.
В октябре был сброшен десант из нескольких человек, которые организовывали сеть связных и передавали в Москву информацию о немецких войсках, готовили диверсии. Ефим у них был связным.
Ефим стал часто с партизанами встречаться, ходил в деревню Коты, от местечка километров пять. Я нервничала. В Красном Селе партизаны взорвали турбину на цементном заводе, где Ефим до войны работал. Немцы всех рабочих завода согнали и нескольких повесили.
У Ефима появилось много разных знакомых, он им справки и записки писал, и они уходили с ними в леса. Приходили к нам ночью с винтовками, раз человек шесть пришли, и у одного партизана живот скрутило, так он полночи в сортире и просидел. Поезда под откос пускали, оружие забирали, Ефим даже пулемет притащил, прятал в погребе. Конечно, за Ефимом стали следить и в один день арестовали. Вот горе было. Правда, его никуда не отправили, а посадили в наш военный бывший магазин. Здание каменное, крепкое, и немцы там каталажку устроили. Ефима били, подвешивали, все выпытывали, с кем он в связи находился, но он не признался. Я к нему с утра пошла, под окном встала, он мне свои брюки бросил, все порванные. В них записка, что приходили ребята-партизаны, хотели его освободить, но он отказался. Боялся, что из-за него нас с детьми казнят. Над каталажкой поселилась семья — бандеровцы, четверо детей, муж и жена. Жена вредная, я как к Ефиму прихожу, она в окно и кричит, чтобы я уходила.
Ефима водили на работу, на базарной площади булыжники укладывать и поставили над ним одного немца. Валя с Володей целыми днями возле него крутились, хлеб носили, а под вечер прибегут домой и говорят: «Папку опять заковали и повели в тюрьму». Ефим уже месяц как сидел, и вот я с детьми пришла и принесла ему передачу. Возле изгороди стоял немец, караулил и как меня увидел, так палку от изгороди оторвал, закричал и меня по колену ударил. Ефим в окно кричит:
— Тоня, уходи!
Я побежала, дети за мной. Немец тот пьяный был, так не погнался за нами.
Ефима водили на разные работы, а у меня уже сил не было к нему ходить и передачи носить. Я пришла в жандармерию, дом немцы под нее отвели небольшой, аккуратный. В соседней комнате они часто картошку сушили, пополам картофелины разрезали и на выскобленный пол клали, потом все в белые мешки собирали. Я зашла, за столом сидел толстый немец, спросил, чего я пришла. Рядом переводчик из поляков. Я отвечаю, что у меня двое детей, а муж мой у вас уже месяц сидит, кормить мне его нечем, сама хожу побираюсь. Немец спросил, где я родилась. Ответила, что в Смоленской области. Тогда он говорит, что от них ничего не зависит. Вот придет приказ из Бреста, тогда что-нибудь и придумаем, а пока иди домой. Я ушла, а после мне Ефим рассказал, что пришли к нему в каталажку два полицая, вывели к реке, где у нас рыбные ставки, оружие положили и начали траву косить, а сами на Ефима поглядывают. Ждали, что он побежит. Ефим виду не подал и сидел, никуда не двигался. Так два дня его к реке водили, а на третий привели в жандармерию. Долго что-то говорили, обсуждали, вышли и сказали: «Ты свободен, иди домой, и больше по деревням не шастай». Меня дома не было, когда он вернулся. Я подхожу, смотрю, а он у окна бреется, и дети ко мне выскочили, бегут и кричат: «Мамка! Папка пришел, на него наручники больше не надели!»
Приближался 1944 год, и мы уже чувствовали, что наши наступают. Все чаще советские самолеты над местечком кружили. Мы елку у Хорьковых в комнате поставили, картошки наварили, сало нарезали, а сын их Степка звезду красную нарисовал и приделал на самую верхушку. Под вечер немцы снова обход делали и к нам зашли, трое их было. Как увидели звезду, чуть не постреляли всех. Мы попросили прощения, звезду сорвали. Один немец задержался и говорит: вы не бойтесь, я коммунист из партии Тельмана. Потом посмотрел на меня и спросил: твои киндер? Варя кивает на меня и говорит: ее, зон и дохтар — сын и дочь значит. Он посмотрел на детей моих и ушел. Варя после так Степку ругала за эту чертову звезду.
Арест
Подружился Ефим с дьякона сыном Витей. В Росси красивая каменная церковь стояла православная, с тремя колоколами. Я к матушке ходила полы мыть и по хозяйству помогала. Сестра Виктора работала в жандармерии секретаршей, она немецкий хорошо знала. Все Виктор с Ефимом разговаривал, как будто ждал, что Красная Армия вот-вот придет. Как-то в феврале пришел к нам Виктор и говорит: всех мужчин в жандармерию вызывают, и вас, Ефим Александрович, тоже. Что-то выдавать собираются. Ефим собрался, я и дети с ним пошли. Подходим к жандармерии, а там уже машина стоит. Ефим все и понял. Только зашел, а на него сразу наручники надели.
Через несколько дней мы с женщинами собрались и пешком пошли в Волковыск, пятнадцать километров от Росси. Идем, а навстречу нам люди из церкви возвращались, нарядные, веселые, целыми семьями.
Пришли в Волковыск, подошли к лагерю, а там тысячи сидят. Мы расстроились, думали, и не найдем наших ребят. Вдоль изгороди немцы ходят, проволока с накатом протянута. Я возьми и крикни — Саша Столбунов! Женщины мои тут же подхватили, и давай вдоль проволоки ходить и кричать. Слышу, Столбунов откликнулся:
— Здесь! Мы все вместе!
Я ему в ответ:
— Сейчас тебе передачу буду бросать. Отошла от забора, разбежалась, замахнулась и узелок перекинула. Прямо к нему и попала. Слышу, кто-то говорит — вот баба дает.
После кричу:
— Борисов Ефим! Разбежалась, бросила, но узелок зацепился за проволоку, порвался, и посыпались из него яйца и хлеб. С немцами мадьяры пленных охраняли, один подскочил и давай по мне стрелять. Я зигзагами побежала, упала на траву и заплакала от страха. Тут же дождик пошел, немцы под навес скрылись. А я видела, как Ефим одному немцу, охраннику, что-то говорил, тот подошел, снял узелок с проволоки и Ефиму передал.
Пришли мы с женщинами домой, через неделю нам матушки дочь, что в жандармерии секретаршей работала, сказала, что наших ребят переводят в Белосток, а это от местечка сто километров на запад. Мы снова с женщинами собрались, они и говорят:
— Езжай ты, Тоня. Ты смелая, бойкая, а за Валей и Володей мы посмотрим. Страшно мне было и детей оставлять, и ехать. Партизаны вовсю поезда под откос пускали, но женщины меня уговорили, и я рискнула. Собрали мне чемодан передачи, а матушкина дочь мне пропуск напечатала от гмины. Женщины меня до станции проводили, я в вагоне в самый уголок забилась и почти одна в нем до места доехала.
Дошла я до тюрьмы, чемодан тяжелый с собой дотащила. Возле народ толпится, все в окна заглядывают, здание большое, серое, высокое. Я думаю, как я узнаю, где наши сидят. Весь день я голодная простояла на улице. К вечеру народ стал расходиться, а я стою. Ко мне одна женщина полячка подошла и говорит: «Вечер уже, а Вы стоите». Я ей ответила, что мне идти некуда. Она тогда меня к себе домой пригласила. Дома у нее муж и дети, я из чемодана кусок сала вынула, им на стол положила, они все спасибо, спасибо. Я рассказала, почему здесь оказалась, а утром снова к тюрьме пошла. Уже народ столпился, я переживала, как я узнаю, где Ефим сидит. Вдруг вижу, парнишка полицай идет, в черной шинели — украинец. Я к нему. Сказала, кого ищу, а он и говорит: «Знаю, их партию из Волковыска привезли». Я ему говорю: «Я тебе водки литр дам и заплачу, только передай им еды, что я привезла». Он водку и деньги взял и говорит мне: «Жди». Часа три его не было, я уже думала, обманул, и вдруг вижу — идет. Отвел меня в сторону и передал маленькую записку от Ефима.
Мы все вместе сидим в 61 камере. Мишка Черный (партизан из отряда) меня не признал. Допроса не было. Тоня, береги детей. Целую. Ефим.
И все. Я отстояла общую очередь, чтобы передачу отдать, и вот с этой запиской вернулась домой. Дети ко мне кинулись, женщины тут же стали меня расспрашивать. Я им записку показала, она их, конечно, мало успокоила. Меня на следующий день полицай встретил и сказал, что, наверное, их всех в Германию угонят на работу. Ждала я мужа своего, но больше от него никаких вестей не пришло. Так и закончилась моя жизнь с Ефимом. После, когда нас освободили, вернулся из лагеря Столбунов. Я его расспросила про Ефима, но он сказал, что многих расстреляли, молодых и здоровых вывезли в Германию, а про Ефима он ничего не знал.
Освобождение
Зима в Белоруссии мягкая. Я себе купила клюмпы — туфли на деревянной подошве, сверху материал натянут, и так всю зиму проходила. Володе уже шесть лет исполнилось, пообносился весь. Я из своего летнего пальто, черного шерстяного плаща, на руках сшила ему пальтишко. Воротник даже приделала, и очень хорошо получилось, Вовка довольный ходил. Вале четыре года, бледненькая росла, болела часто. Когда в 41-м наши войска отступали, жена одного офицера, по соседству жили, мне оставила пальтишко для девочки. Оно зеленое, с карманами, вот Валя до него и доросла.
Как-то Вовка гулял, а его немец позвал и котлету ему в руку дал. Вовка взял, бежит домой и кричит: «Валька! Нам немец котлету дал, иди есть!» Поделил с ней пополам, а мне потом женщины говорили — смотри Тоня, какой у тебя Вовка молодец.
Как-то пришел ко мне дьяка сын Виктор и говорит, что тебя, то есть вас, матушка зовет в доме прибраться. Я пришла, целый день у нее прибиралась, Валя с Вовкой все ко мне бегали. Она мне с собой картошки, сало и хлеба надавала, я еле до дома дотащила. Целый месяц ели.
Весной с женщинами снова по деревням пошли побираться, сумка через плечо. Пошли мы в соседнюю деревню Дубовцы, километров восемь от Росси. Погода хорошая стояла, середина апреля. Мы в первый дом зашли, а там белорусы Пасху справляли, мы и забыли, что Пасха. За столом мужиков пять сидели в белых рубашках и самогонки бутыль. Нам вынесли много яичек крашеных, кулич и сало. Кормите детей, сказали. Мы благодарили их, а по дороге домой нас гроза застала. Под деревом спрятались, обнялись с женщинами и так в обнимку простояли.
Однажды нас немцы выгнали на уборку огородов, что за еврейскими домами располагались. Я копала, и вдруг вижу: под лопатой что-то блеснуло. Я еще копнула и выкопала толстую цепочку золотую, целый метр 20 см, вес 300 г. Меня женщины обступили, загалдели, вот, Тоня, тебе какое счастье привалило. Но я ею недолго пользовалась. Бабы наши стали меня донимать: если мне что надо, за детьми посмотреть, они мне сразу — отрежь немного цепки, тогда посмотрим. В какой-то день налет был, и нас бомбить начали. Я цепочку на шею намотала, детей и перину схватила — и в поле, под борону спрятались. Пришел как-то поляк один, Сикорский фамилия, и говорит: «Пани Тоня, отрубите мне вот столько на часы, а то немцы узнают и отберут у вас». Доконала меня эта цепочка, житья мне не давала. Женщины говорили, что, Тоня, это тебе бог награду послал за твои страдания. Я говорю, что богу спасибо, конечно, но нужно было с этой цепочкой что-то делать, и решила я от нее избавиться. Пошла к одному поляку, он недалеко от нас, на соседней улице держал магазинчик. Он сразу цепочку у меня взял за 2000 немецких марок. Избавилась я от нее, и мне сразу легче стало.
На деньги я первым делом сковородку купила за 10 марок, она до сих пор у меня есть. Первая моя сковорода за время войны. Полотна купила метров 20 домотканого, холщового, крепкого, Володе ботиночки. Пошила себе юбку, Вовке штаны, Вале платьев. На базаре петуха купила, только тряпочку ему на ногу успела повязать, как он у меня вырвался, и не поймала я его. Через две недели мы с Варей Хорьковой пошли на базар, уже лето стояло, белорусы и поляки привезли с огородов кто что. Ходили мы, и вдруг Варя мне говорит: «Тоня, вон твой петух ходит, с тряпочкой». И давай мы его ловить, хохма была, весь базар над нами смеялся, но петуха мы все-таки словили. На следующий день я петуха сварила, хороший из него суп получился, всем домом ели.
В другой раз немцы привезли поросят продавать. Марки у меня остались, и я одного поросенка с черным ухом купила, один пуд весил. Машкой назвали, вот дети с ней возились. Мы с Варей каждое утро на молочный завод ходили, она себе тоже порося завела, сыворотку для них покупали, по пять пфеннигов. Mы поросят в сарае поместили, каждое утро сывороткой, отгоном молочным кормили, и они у нас быстро поправляться стали. Вот так мы и крутились, молодые все были.
Один раз затопили мы баню, и вдруг немцы к нам постучали. Мы открыли, они посмотрели на котел и гут, гут закивали, через полицая сказали, что мы вам белье привезем стирать, дрова и мыло тоже привезем. Через пару недель привезли пар сто, дрова, мыло выгрузили, мы с женщинами поделили и настирали им. Они каждой из нас по десять марок заплатили, но больше не привозили.
Наши самолеты стали все чаще над местечком кружить, и немцы засобирались отступать. Как-то пошли мы за ягодами, вдруг над нами самолет низко так пролетел, а под крыльями звезды красные. Мы закричали, руками замахали, а потом упали в траву и заплакали.
Радовались мы, ждали, что скоро Красная Армия придет. Ночью канонады слышали, рядом бомбить начали, и мы с женщинами решили в соседнюю деревню, в Скрибово, километра четыре от нас, уйти. Поросят, правда, наших жалко было бросать, но мы мужика-белоруса попросили за ними присмотреть. Пришли в Скрибово, а там немцы еще стояли. Мы испугались, думали, нас перебьют сейчас всех, но немцы нас не тронули. К утру они ушли, а днем вдруг наши пограничники появились, разведка. Мы к ним бросились, давай их целовать и обнимать. Они спросили, есть ли немцы в деревне, но мы сказали, что были, но ушли. Пошли обратно в Россь, подходим, а там уже наши войска, танки, солдаты шли. Мы им машем, слезы льются, не остановить. Вернулись домой, а у нас все побито, сарай открыт, и поросенка моего нет. Володя на окне цветок растил, горшочек с цветком на земле разбитый лежал, а цветок поломанный. Володя сильно плакал тогда. Из вещей все на месте, брать-то особо нечего. Только Машку жалко, ну да ладно.
Нас всех русских вызвали в сельсовет, переписали. Там ребята из партизанского отрада сидели, меня сразу узнали и сказали, что, Тоня, твой муж очень нам помогал, и мы тебе помогать будем. Через какое-то время меня снова вызвали в сельсовет и выдали помощь из Америки — несколько баночек консервов, шоколад. Я домой принесла, с детьми долго все рассматривали, а после между женщинами поделили. Наши солдаты стали газеты в местечко привозить, радио установили. Сразу после освобождения в Минске парад партизаны устроили, и наши ребята, кто вернулся в местечко, в нем участвовали. Говорили, что очень торжественно все организовали, жаль, Ефим не видел.
Молочный завод хозяева бросили, немцы сколько масла смогли, столько и вывезли, но много еще осталось. Мы с женщинами рабочие места распределили и сами встали работать. Вскоре над нами директора поставили, фронтовика Чижова Ивана Семеновича. Он вышел перед нами и говорит: «Женщины, я понимаю все, вы наголодались, у вас у всех дети. Вы воруйте, но по-честному». Вот так мы и стали работать. Каждый день принимали много подвод, со всех деревень крестьяне везли молоко сдавать. Фляги тяжелые каждый день на себе тягали. Уставали, конечно, очень, но зато сыты и целы.
Через пару месяцев во дворе слышим, кто-то в ворота стучит. Открываем, а там Машка моя вернулась, бока нагуляла, подросла. Я и дети обрадовались, а она пятаком своим тычет в нас, рух-рух.
Проводили 1944 год, хорошо всем домом посидели, звезду снова на елку водрузили.
Вызвал меня директор Чижов к себе и говорит:
— Хотим мы тебя, Антонина, послать учиться на лаборантку в Гродно. Будешь учиться молоко на жирность проверять, масло бить, там курсы на месяц. Я говорю, что я и так все это умею делать, и потом, дети у меня. А Чижов ответил:
— Мало, что ты умеешь. Тут настоящие знания нужны. А про детей не волнуйся, попроси женщин своих, вы же вместе все живете, они присмотрят.
Я озадаченная вернулась домой, зашла в комнату к Варе Хорьковой, а у нее двое пограничников сидят, чай пьют. Один, Вася Селиванов, к нам часто на завод приезжал за молоком, а другой представился Андреем Нелюбовым. Долго на меня смотрел, потом начал воображать. Варя ему про меня, про детей и про Ефима уже все рассказала. Он все на ус и намотал. Я на следующий день вернулась с работы, а на столе хлеб и сахарный песок. Я у дочки спросила — откуда это? Она отвечает, что дядя принес. Варя пришла и мне объяснила, что приходил Андрей, долго с Валей и Володей в комнате разговаривал и вот на столе гостинцы оставил.
И началось. Стал Андрей нам гостинцы приносить, Валя к нему привязалась, все дядя да дядя. Однажды целую машину дров солдаты от него привезли. Все нам разгрузили аккуратно, женщины обрадовались, что топить есть чем. Варя Хорькова мне говорит: «Тоня, Андрей за тобой ухаживает сильно». Я Варе и говорю, что не до ухаживаний мне, посылают меня в Гродно на учебу, на целый месяц. Варя меня успокоила, сказала, что с женщинами за Валей и Володей присмотрят. Собрали меня, и поехала я учиться. Месяц быстро пролетел, экзамен я сдала на отлично, вернулась, и мне Варя Хорькова рассказала, как Андрей помогал и детям хлеб и консервы приносил.
Как-то пришел Андрей к нам в комнату и говорит — ты мне, Тоня, очень нравишься, и я хочу с тобой жить. Я долго не думала, согласилась. Влюбилась я в него. Свадьбы не было, мы не расписывались. Привел он рабочего, тот комнату нашу чисто побелил, другой рабочий в полу доски на новые заменил, подремонтировал. К вечеру Андрей вещи свои перенес, и вдруг слышим за окном кричат — Победа! Победа! Мы в чем были, на улицу выскочили, дети за нами. Ребята военные кто в чем — кто в портках, кто босой на улице плачут, обнимаются, из оружия в небо палят. Я в тот вечер плакала сильно. Ефима жалко было, что не дожил он до победы, детей своих не увидит никогда.
На следующий день Андрей своих офицеров к нам в комнату пригласил, большой графин спирта на стол поставил, закуски, я сыр принесла и масло. Соседки мои собрались, и радости у нас было много. Женщины песни пели, веселились. День Победы справляли, ну и заодно вроде как свадьбу нашу с Андрюшей. Я спирта выпила, тут же захмелела, и вот с того времени стали мы вместе жить. Он мою жизнь очень облегчил, а я и подумала: вот и ко мне любовь пришла, заслужила я.
Встреча с мамой
Сразу как нас освободили, я написала письмо маме. Я же три года ни весточки от них не получала, не знала, как там они все, как завод. Переживала, конечно, но мне самой нужно было выживать. Пока немцы в Росси стояли, мы и о фронте мало что знали, только через партизан. Немцы все контролировали — с кем общаемся, что читаем. И вот получаю я от мамы письмо, писала она не очень хорошо, поэтому и не длинное письмо было:
Доченька моя милая. Я сейчас в плохом положении, что и сказать не могу, доченька, все продала, жрать нечего. Ваня где-то в госпитале, Шуру угнали в Германию, один Женя со мной остался. Рада я, что хоть ты жива и детей смогла сохранить.
Я как прочитала, задумала сразу маму с Женей к себе забрать. Женщины меня поддержали, за детьми обещали присмотреть, на работе я письмо директору нашему показала, он говорит — поезжай, я тебе командировку оформлю. Андрей помог мне собраться, зима уже стояла, и он мне шубу принес, хорошую, военную, как раз по мне. Сапоги достал, денег на дорогу, и я поехала.
Поезда тогда шли с фронта, и много военных наших возвращались. Я попала в военный вагон, а там женщины ехали из Германии — фронтовички. Все беременные, в орденах. Сидели, смеялись, хвастались, что им на детские пеленки дали белой фланели портяночной. Рассказывали, как с офицерами по Германии гуляли, а вот теперь домой рожать едут. Хлеб у них был белый, солдатский, и хоть бы одна из них мне корку предложила. Как и не замечали меня. Я думаю — суки вы суки, пока вы с офицерами шашни крутили, я по деревням босая ходила, побиралась, детей от бомбежки укрывала. А вы одеты, обуты, блядовали, а сейчас домой рожать едете.
Долго добиралась я, поезда подолгу на станциях стояли, объезжали, где рельсы партизанами были подорваны. Приехала в поселок, увидела маму, и так и села. Мама моя худая, оборванная, дом пустой, все она продала. Поселок раскуроченный весь. Женя брат вбежал — подрос, красивый стал. Тут же пришли бабушка Поля, тетя Паша и Лина с детьми, все мы, конечно, долго плакали, насмотреться друг на друга не могли. Я чемодан гостинцев привезла, мне Андрюша сахар, хлеб, консервы надавал. Вот у всех праздник был. Всю ночь говорили, рассказала я, как побиралась и детей спасала, а Ефима не уберегла.
Наутро стали мы собираться, вещей никаких не осталось у мамы, так что к обеду поехали на станцию. Как раз машина шла с завода, нас подбросили. Билеты взяли до Смоленска, оттуда до Минска. А на отрезке от Минска до Барановичей вдруг проверка документов, а у мамы с Женей никаких документов с собой не было. Но с нами люди хорошие ехали. Женщины маму под лавку себе посадили, она у меня маленькая, худенькая, и легко уместилась там. А солдаты Женю к себе забрали и собой загородили, так что пограничники прошли и не заметили. Мама из укрытия вылезла, а в Лиде снова проверка, и меня пограничник спросил — почему в командировке не отмечено прибытие и убытие. А я и забыла про это вовсе, так что пришлось штраф заплатить 300 рублей.
Доехали до Волковыска, а оттуда нас мужик-белорус на подводе прямо до дома довез.
И жили они долго…
Все мы были счастливы, что наконец-то собрались вместе, и проклятая эта война закончилась. В комнате нашей сразу стало тесно, весело и уютно. Из мебели у меня столик под окном, две койки солдатские и сундук. Так всю войну и прожили. Маме и Жене я кое-какие вещи подобрала, одела их, правда, про Андрея ничего пока не говорила. К вечеру мы стол накрыли, Андрей пришел и все мои женщины. Мама посмотрела на Андрея, на меня и, конечно, обо всем догадалась. Сказала нам:
— А мне Тоня не говорила, что вы вместе. А я и отвечаю:
— А это я, мама, сюрприз тебе приготовила.
Много мы смеялись в тот вечер. Женя с Вовкой на одной кровати в обнимку уснули, а мама с Валей. В ту ночь мы с Андрюшей долго по местечку гуляли. Я все допытывалась, женат он или нет. Он отбрыкивался, говорил нет, чуть не партбилетом клялся. Через неделю я с ним поехала в Волковыск, там переночевали на квартире, а утром Андрей в штаб ушел. Я осталась в комнате и в его чемоданчике нашла письмо, в котором его жена писала из Прокопьевска, что вышла замуж. Мне так обидно стало, что он меня обманул. Я тут же собралась и пешком пошла домой, а уже глубокий вечер был. Пришла домой ночью, и больная свалилась. Мама рассказала, что я бредила им, все звала — Андрюша, Андрюша. Утром он приехал и сразу к нам пришел. Честно рассказал, что была у него жена Татьяна, есть дочь Алла и сын Толик. Остались они в Прокопьевке с его родителями, но с женой он уже несколько лет не живет. Она алкоголичка, он пытался ей помочь, да без толку все, сам чуть из армии не вылетел из-за ее гастролей. Я, конечно, расстроилась, что сразу он мне все про себя не рассказал, все-таки жили вместе, не расписаны, но решила, что и на том спасибо.
Андрюша предложение мне не делал, да я в невесты и не напрашивалась, хотя влюбилась в него сильно. Красивый, выправка военная, сапоги всегда начищены, сам чисто выбрит. Бабы на него сильно вешались.
Жили мы семьей. Мама на хозяйстве, детей в школу устроили, я работала на молочном заводике, Андрюша служил и всему нашему дому помогал. Как вспомню — маме моей только пятьдесят три года исполнилось, а как старушечка стала.
Осенью Андрюша письмо от родителей получил, что приезжай срочно, забирай Толика к себе. Андрей к родителям очень заботливо относился, часто письма писал и аккуратно со своей офицерской зарплаты каждый месяц посылал им деньги. Взял он отпуск в части и поехал в Прокопьевск, а это около пяти тысяч километров от Росси. Полстраны разрушено, месяц почти добирался. Приехал и город не узнал, все вверх дном, война и здесь, в далекой Сибири, оставила свой след. В 1941 году в Прокопьевск эвакуировали военные госпитали. Три тысячи тяжелораненых и больных разместили где могли — по школам, в горном техникуме, гостинице, санатории и даже на швейной фабрике. Толик у родителей Андрея полгода жил, в школу не ходил, продавал воду на улице и собирал папиросы для раненых. Жена бывшая Андрюшина вышла замуж и уехала с дочерью Аллой к новому мужу, в деревню Керлигеш, в нескольких километрах от Прокопьевска.
Привез Андрюша нам Толика, он на четыре года старше Володи, смышленый, веселый, но худой страшно. Рассказывал, как к раненым бегал по госпиталям, многие без ног, без рук, обгоревшие и забинтованные, как мумии.
Начали выдавать пенсии на погибших, и мне посоветовали обратиться к Константину Груздеву, командиру партизанского отряда, который после войны в Минске начальником штаба был. Ефим лично его знал и вел с ним переписку. Я начала готовить необходимые справки. Из бывших партизан, кто Ефима знал, многие уже работали на хороших должностях, кто на цементном заводе, кто секретарями, и быстро помогли мне документы собрать. Через месяц я с папкой поехала в Минск, от местечка двести девяносто километров. Поезда тогда хорошо ходили, много наших военных домой возвращалось, и снова я попала к фронтовичкам.
Женщина-секретарь вежливо меня встретила, спросила, по какому я вопросу, и попросила подождать в приемной. Я осталась одна, а она долго в кабинете с Груздевым разговаривала и вышла ко мне с блокнотом. Начала меня спрашивать, где живу, работаю, возраст детей. Я все рассказала, сказала, что приехала пособие на детей и пенсию получать, а она улыбнулась и говорит, что вот мы вам все и оформим. Ваш муж есть в списках погибших партизан, и указано, что он непосредственно имел дело с товарищем Груздевым. Так что ожидайте. Очень хорошо меня приняли, выдали справку, где подробно было написано о партизанской работе Ефима, и я к вечеру уже обратно уехала. Дома все удивились, что я так быстро дела порешала, а через неделю вызвали меня в собес и вручили благодарственное письмо и 3000 рублей, перечисленных из штаба. За Ефима.
Радости у нас, конечно, было много, столько деньжищ! Стали думать, куда их девать, и Андрей предложил корову купить. Все согласились, а я, правда, удивлялась, зачем нам корова, когда я на молочном заводе работаю, но черт с ними, согласилась. Посоветовали нам одного поляка, у него коровка хорошая, молодая. Мы ее привели, сена ей накидали. Мама хотела ее подоить, а она ни в какую. А только Толик ее за рога взял, так она сразу и успокоилась. Мужик тот одинокий был и корову сам доил, поэтому она к женской руке непривычна была. Вот так мама с Толиком и ходили доить.
Я продолжала работать на молочном заводике, директор наш фронтовик ушел на пенсию, а вместо него поставили над нами директора молодого и энергичного. Как-то попросила меня одна работница Люба топленого масла ей домой отлить, с поллитра, чтобы картошки пожарить. Я отлила в бутылку, она ее взяла, под баком для молока спрятала и сказала, что вечером заберет. А вечером, как нарочно, мастер эту чертову бутылку нашел. Стал спрашивать, Люба и сказала, что масло мне Борисова предложила домой взять. Тут же собрание собрали, меня позвали на товарищеский суд, и я рассказала все, как было. Мастер предложил меня уволить, я, конечно, заплакала, очень неприятно мне стало, а из женщин моих никто меня не поддержал. Может, завидовали, что я с Андреем живу? Вот так всю войну вместе пережили, друг другу помогали, а тут и отвернулись они. Я даже заявление не стала писать, а просто утром не вышла на работу. Андрей меня успокаивал, сказал, что, конечно, меня подставили, но время и порядки изменились. Меня и посадить могли. После войны даже за мелкое воровство до десяти лет давали.
В Росси у меня много знакомых водилось, за войну мы все русские и белорусы перезнакомились. Одна из них, Наташа, позвала меня работать на приемный пункт зерно на качество от крестьян принимать. Зерно хранили на складе, который соорудили в бывшей синагоге, она как раз недалеко от нашей улицы стояла. Здание одноэтажное, крепкое, кирпичное, росписи внутри цветные сохранились, резьба по дереву. Из еврейских семей в Россь никто не вернулся, все в лагерях погибли.
Стояла осень, и мы принимали рожь от крестьян из окружных деревень. Много подвод к нам изо дня в день тянулись, и на каждой мешков по пять-шесть. Я шприцем пробивала мешок и брала зерно на пробу. Оно чистое должно было быть, без примесей. Привозили разное, иной раз и с землей мешали для веса. Мы тогда составляли акт и отсылали обратно. Вставала я рано, в четыре утра уже нужно было стоять на приемной. Мама меня каждое утро будила, собирала, а пока я выходила, подводы уже под окном начинали идти одна за другой.
К концу зимы 1947 года Андрея назначили начальником погранчасти в Бресте и приказали срочно выезжать на место и принимать дела. Я, конечно, переживала. У меня хозяйство, дети в школе, да и не расписаны мы до сих пор. И вот как-то наш знакомый, Стульба фамилия, он большой шишкой в райкоме был, спросил Андрея: «Ну как, семьей в Брест поедете?» Андрей ответил, что не знает, не решили еще. Тогда Стульба и скажи: «Если ты, Андрей, не женишься на Борисовой, то я женюсь. Моя семья погибла, я холостой, она мне как женщина нравится». Андрея как ошпарили. Тут же сказал: «Все вместе поедем!»
Корову и свинью мы зарезали, часть мяса продали, часть на колбасу пустили, а сало нам местный поляк закоптил. Правда, много украл, мы с мамой ох да ах, но что делать. Приехал Андрей за нами и сделал мне подарок. Пригласил из сельсовета председателя Данилу Хвесеню, он из бывших партизан, и секретаря Сороку, и нас расписали. Я наконец стала женой Андрюши и успокоилась.
Перед отъездом в Брест, как жене военного, мне необходимо было пройти медкомиссию. Я взяла с собой Валю и пошла в местную больницу. Захожу в комнату, меня встретила женщина — военный врач. Посмотрела и как начала хвалить — ох, какая у вас фигура, а ноги какие, да вы красавица! Валя глазенки раскрыла, так смотрела на меня, как будто в первый раз увидела.
Утром в конце февраля 1948 года все мы — я, Андрей, Валя, Толик, Володя, Женя и мама, со всем нашим хозяйством — курами, мешками с картошкой, салом, связками колбасы уехали в Брест. Дороги ровные, чистые, так что к вечеру наша трехтонка уже подъехала к длинному деревянному дому № 48 на улице Дзержинского, половину которого и заняла наша семья. Соседи смотрели, как солдаты нас разгружают, и подумали, наверное, что вот, богатые заехали. Квартира большая, только холодная, три комнаты и отдельная кухня. Андрей все уже обставил — детям койки солдатские, большой шкаф для белья, черный овальный стол и двенадцать венских стульев.
Итак, 1948 год, мы в Бресте. Провинциальный, уютный городок с двориками, застройками и двухэтажными каменными домами. Климат нам всем нравился, особенно маме. Зима мягкая, леса кругом, дубы, липы, луга. Речка Мухавец недалеко, тихое течение, вода темная, мальчишки туда летом купаться бегали. Там баржа после войны раскуроченная стояла, вот они под нее все ныряли. Один раз Володя нырнул и поплыл вдоль, а не поперек. Плыл и никак вынырнуть не может. Хорошо, Толик заметил, что Вовка долго не показывается, нырнул и вытащил его, тот уже и сознание терял. Мальчишки долго мне не рассказывали про этот случай, уже когда Толик в армию уходил, то признались.
От нашего дома до Брестской крепости километра два идти, а вдоль дороги тянулась стена из-под пустых банок тушенки. Немцы ели и аккуратно складывали, так что за три года выросла длинная стена в метр высотой. За крепостью на каждую семью наделы земли нарезали, мы с женщинами там картошки насадили, лука, морковки и капусты. Земля хорошая, жирная. Крепость в то время забытая, заброшенная стояла, а стены военные разбирали, чтобы казармы построить, гаражи и сараи себе. Кирпич что надо, так что и для отстройки города тоже растаскивали. Дети наши бегали играть к развалинам, часто патроны и гильзы находили, а потом в костер кидали и смотрели, как они взрывались. Мы их ругали сильно, как слышим хлопок, так сердце и замирает. Валя как-то целый мешочек гильз насобирала и принесла на сдачу металлолома. Ей дали десять рублей, она на них цветные карандаши купила.
Мы Валю, по приезде, во второй класс записали. В Бресте до 1952 года школы для мальчиков и для девочек в отдельных зданиях располагались. Школы в городе были польские, белорусские и русские. Валина учительница, Устинович Зоя Львовна, выпускница Смольного института благородных девиц, подошла ко мне и говорит: «Антонина Васильевна, запишите Валю в первый класс, она ведь у вас по-белорусски говорит, а у нас русская школа. Мы ее подтянем, и она будет замечательная ученица». Детям военнослужащих в то время только в русскую школу можно было ходить. Кидали военных по разным городам СССР, и незачем было национальные языки изучать. Так мы и сделали. Все девочки Зою Львовну обожали, и Валя ее до сих пор, уже сколько лет, с любовью вспоминает.
К нашему дому небольшой двор прилегал, Андрей мне там курятник построил, мы с Толиком поросенка купили. Толик где-то собачку нашел, назвал Пиратом, и у нас во дворе будку ему смастерил. Откуда-то появился кот Васька. Всегда у нас двор полон детей был — Толик и Вовка своих друзей к нам звали, Валины подружки приходили. Мама моя всех соседских детей знала, а двор наш прозвали Нелюбовским.
Зимой мы все часто лепили пельмени. Андрюша их очень любил, они у нас любому застолью голова. И вот как-то сели мы все за наш большой стол и весь вечер лепили пельмени. У нас за этим столом вся жизнь проходила. Вся семья собиралась за ним, я на нем готовила, дети приходили и уроки за ним делали. И вот налепили под тысячу штук, думали, вот хорошо, долго будем кушать. На ночь накрыли полотенцами и спать пошли. Выходим утром, что такое, пельменей меньше стало. Толик с Вовкой тут же смотрят, а со стола след тянется и в норку. Ночью крысы наши пельмени в нору себе перетаскали, а то, что не поместилось, сложили под стенкой.
В 1952 году приехал к нам мой брат Ваня и забрал маму и Женю. Мама не хотела уезжать, да и мне без нее плоховато было, но у Вани жена, Люба, умерла при родах. Девочка Нина осталась на руках, и нужна была помощь.
Брест мы все полюбили. В военном магазине с продуктами, правда, не всегда хорошо было и с хлебом частые перебои. Выручало хозяйство. Как большинство офицерских жен я не работала, но всегда была занята, сложа руки не сидела. И вот я снова в положении оказалась. Мне 35 лет, хозяйство, дети большие, куда уже рожать. Я в растерянности, Андрей сказал — решай сама. Пришла я к Гале Черемовой, подруге своей. Она на фронте во время войны была, а муж ее прорабом в городе работал. Она сказала, что есть у нее женщина, которая аборты на дому делает, стоит это 300 рублей. Потом говорит — давай деньги, я договорюсь. Я достала деньги, протянула, а она взяла и мне под нос кукиш: «Вот тебе аборт! Будешь рожать! Толик скоро в армию, Володя следом, Валя барышня уже взрослая, а что у тебя с Андреем общего останется?» Вот так и вышло, что аборт я не сделала.
Как-то я постирала белье, во дворе вешала, проходили две соседки. Все же знали друг друга, городок военный, небольшой. И одна мне говорит: как, вы, Тоня, белье чисто стираете. А другая, Ольга, соседка наша, толстая и ростом маленькая, возьми и скажи: «Белье-то чисто стирает, а муж ее с другими гуляет». Ух, схватила я ее за волосы, прижала к стенке, смотрю, скоба железная лежит на земле, я ее взяла и Ольге по голове. Крови много было, она вырвалась и убежала, а я ей кричу следом — убью тебя, сука. Через некоторое время приходит мне повестка из милиции. Я пришла в отделение, милиционер молодой, только из армии к нам направили, говорил и краснел — ну что же вы, Антонина Васильевна, деретесь. Вы же и убить ее могли. Я говорю, что вывела она меня, а я в положении и волноваться мне нельзя. Он меня отпустил, и просил больше не драться. А Ольга еще долго в бинтах ходила, но ко мне больше не лезла.
Неожиданно к нам из Прокопьевска приехала бывшая Андрея жена Татьяна с дочкой Аллой. С вокзала и прямо к нам. Разместили мы их, куда же деваться. Девочка все молчком, к матери жмется, а мать сама на китайку похожа, хмурая какая-то. Андрея тут же в часть вызвали и спрашивают, как так у вас, товарищ Нелюбов, две жены под одной крышей живут. Скоро, правда, она съехала, нашла квартиру и устроилась в городскую столовую посуду мыть. Алла осталась у нас, но как-то всех детей она сторонилась. Трудно мне было в этой ситуации, я как больная ходила. Прошел месяц, и Татьяну выгнали с работы за пьянство, она собралась, забрала Аллу и уехала обратно в Сибирь. Я на дорогу дала одежду, еды, проводила, и больше я их не видела. Толику нелегко было в матери приезд, восемь лет он с нами жил, смышленый парень очень, без него я как без рук. Он и за водой к колодцу сбегает, и в очереди за хлебом постоит, а после Татьяниного отъезда его как подменили. Пришел как-то домой поздно, с разбитой губой и пьяный. Губу зашивать пришлось, а Андрей его за пьянство очень ругал. Через пару месяцев Татьяна письмо прислала, что приезжай, сынок, ко мне, вместе жить будем, и все будет хорошо. Мать есть мать, Толик засобирался, мы с Андреем сильно против были, но уговорить отложить поездку не получилось. Купили мы ему костюм, я за два килограмма масла шубу ему купила военную, и отправили к матери. Он год прожил в Сибири и вернулся к нам.
В марте 1953 года умер Сталин. Вся страна плакала, по радио траур, в части у нас траур. Все мы были в большой растерянности.
7 сентября 1953 года родилась у нас Людочка. Все радовались, я на нее насмотреться не могла, а Валя, Володя и Толик от нее не отходили. Как из больницы вернулись, стол накрыли, пригласили соседей, Галю мою, Тоню Обухову. Я тогда Гале сказала: «Спасибо тебе, что ты меня на аборт не пустила». Андрюша довольный ходил и в тот вечер с Людочкой на руках танцевал.
В 1954 году Толику пришла повестка из военкомата, так что проводили мы его в армию. Он нам часто писал, прислал как-то фотографию свою на танке. После армии сразу поехал в Прокопьевск к матери и к нам больше не вернулся. Засосала его жизнь шахтерская, мать его к выпивке пристрастила, и покатилась жизнь его под откос. Сама Татьяна на крыльце своего дома села пьяная, голову повесила на грудь и умерла.
Андрюшину часть расформировали и направили нас в город Высокое, самый западный город Беларуси. К тому времени первые сокращения в армии начались, Хрущев гайки закручивал, армию рушил. Андрюша в армии с 1937 года, как призвали его, так он и служил, из Приморского края до самой западной границы дошел. Мы переживали очень, но успокоились, когда узнали, что переводят в другую часть, а не увольняют. Хотя к Бресту все привыкли, обжились, но что делать.
Высокое находился в сорока километрах на север от Бреста. Живописный городок с красивым парком и множеством маленьких часовен. Пограничный штаб занял помещичью усадьбу. Здание большое, с четырьмя колоннами, целый дворец. Потрепался, конечно, после войны, но там же и Дом офицеров устроили, а семьи по квартирам распределили. Получили мы квартиру в старом доме на три семьи на улице Школьной. Две просторные комнаты и пять больших окон, все на дорогу выходят.
Два года прожили мы в Высоком. Володя поступил в училище, их там кормили и одевали, но и мы, конечно, помогали. В 1956-м часть перевели в Правдинск, Калининградская область, бывшая Пруссия. После 1946 года немецким городам Пруссии стали давать советские названия. Правдинск когда-то назывался Фридланд. Маленький, уютный городок с выложенными булыжником улицами, которые, несмотря на частые туманы и дожди, всегда оставались чистыми. Мы до самой зимы в туфлях ходили и сапог резиновых ни у кого не было. Дома как под линейку выстроенные, заборы сеточкой и аккуратные садики, и лужайки перед каждым домом. В 1947 году немецкое население депортировали, и вскоре трофейную территорию заселили переселенцы из восточных областей СССР. Наши русские развели на окраинах коров и свиней, и все, конечно, стало выглядеть грязно.
Поселились в двухэтажном коттедже на улице Ленина. Дом светлый, красная крыша черепичная, подвал кафелем отделан, мы все удивлялись зачем. Окна в небольшой садик выходили, там росла маленькая яблоня и две голубые ели. Было очень влажно, дожди замучили, но что же делать, нужно привыкать. Андрей часто на заставы ездил, были случаи, что шпионы, бандиты разные границу пытались переходить, пограничники их отлавливали.
Хозяйством я пока не обзавелась, так что времени у меня было много. Соседка позвала в хор офицерских жен, я согласилась, голос у меня хороший. В основном пролетарские песни пели. И вот под Новый год подготовили мы концерт и конкурс костюмов. Мне Валя помогла сделать костюм мексиканца, со шляпой, черным жилетом и монистами. Костюм еще и оправдать нужно было, и Валя мне показала, как мексиканцы танцуют. На концерт собрались офицеры с женами, солдаты, полный зал народа. Начальник политотдела сделал доклад, а потом объявили концерт. Подошла моя очередь, я вышла и под музыку отбила такую чечетку! Все офицеры мне хлопали стоя, потом к Андрею подходили и говорили — ну у тебя, Нелюбов, и жена. На конкурсе я заняла первое место, и мне от части дали грамоту. Мои подруги сказали, что меня сразу и не узнали, только под конец по туфлям. Вечером мы возвращались домой, Андрей мне говорит: «Ну ты и удивила, молодец! Тебя ведь понимать надо». Я говорю: «Да, понимать и любить больше, и не изменять, а то вон на меня сколько офицеров смотрят. Выберу себе другого мужа, не испугаюсь». Вот такая веселая, мимолетная история в моей не очень веселой жизни. Всегда я в бегах была, в заботах по дому. В кино мы редко ходили, но на политзанятия, как жены военных, обязаны были ходить, просвещаться.
Приехала к нам Андрея мать из Сибири. Ей восемьдесят четыре, высохшая старушечка, одни косточки. Отец недавно умер, старшие сестры разъехались кто куда, свои семьи и заботы, брат Степан пропал без вести в первый год войны, трое ребятишек остались, брат Василий работал, так что на время пришлось взять мать к себе на поправку. Вот забот мне прибавилось. Она как дитя малое, да еще и разговаривала плохо, все по-сибирски. С иконкой приехала и два раза в день двумя перстами поклоны била. Она бублики нам пекла с маком, много мака с собой привезла, и по ложечке перед сном кушала его. Бублики были мягкие, прямо воздушные. Рассказывала, что всю молодость, каждое утро их выпекала и в сельскую лавку на продажу носила. Я ее быстро поправила и уезжала она от нас с подарками, крепенькая и румяная.
Володю призвали в армию и послали служить под Свердловском. Письма он нам редко писал, а мы, когда могли, отправляли ему посылки.
В 1958-м перевели часть в Багратионовск, он до 46-го назывался Прейсиш Эйлау, всего два километра от Польской границы. Тихий немецкий городок, здания на века построены. Замок древний, полуразрушенный, который военные частично под склад использовали.
Андрей часто на границу ездил, но начались повальные увольнения и сокращения в армии, ну и конечно, дисциплина упала. Хрущев армию крушил, говорил, что солдат на ракеты заменяет. Андрей как ни приедет на заставу, там начальники с командирами сидят в домино играют. Престиж военных подрывался, пенсии сильно сократили, больше миллиона военных Хрущев на гражданку отправил. Целые части демобилизовались, а где работу потом искать? Многие до пенсии месяцы недотянули, так их и увольняли с семьями. Напряженно все было.
В Багратионовске поселились мы в доме на две семьи, три большие комнаты, и маленькая возле кухни, в которой работница бывших хозяев жила. Она у них восемь лет отработала. Хозяин — капитан, в части служил, обещал с собой взять, но обманул. Тихая старушка, мне стала помогать. Я снова хозяйство завела, куры у меня литовские были, до чего хорошие. Офицеры на службу мимо нашего дома идут утром, остановятся и на кур моих любуются.
Валя подала документы в педагогическое училище в Чернихов, сдала экзамены и к сентябрю уехала учиться. Мы ей сняли комнату, но, конечно, волновались за нее. Людочка пошла в первый класс. Школа от нас недалеко была, и Андрюша всегда к ней на собрания ходил.
Продолжались сокращения в армии, военный городок наш быстро опустел, офицерские коттеджи пустовали. Андрюше предложили уйти на гражданку и выделили квартиру в Минске. Я не против была, в Белоруссии нам нравилось, от Рославля не так далеко, да и Минск большой город, столица. Андрюша не согласился, сказал: «Тоня, мы все-таки должны в России жить». Вскоре Андрея уволили. Он год не дослужил до положенного срока, и поэтому пенсия у него вышла небольшая. Получили мы квартиру в новом городе Волжском, под Сталинградом. Город в 1953-м заложили для строителей Сталинградской ГЭС.
Вокруг степь, полынь, перерытые котлованы, заполненные мутно-коричневой жижей, стройка. В квартире пыли с палец толщиной. За окном цыганская кибитка стояла до глубокой осени. Лошадь их паслась под деревом, а потом они уехали куда-то.
В магазине чего только нет — и икра черная, осетрина, хлеб белый, консервы. Я подумала — вот он, коммунизм. Пока город строили и ГЭС запускали, строителей вовсю завлекали и продуктами обеспечивали.
На рынке абрикосы, дыни, виноград. Мы и не видели такого никогда. Помидоры с кулак, сладкие. Баклажаны, кабачки, ну все что хочешь. Я даже их в Первомайский привезла. Мама с Иваном все помидорами восхищались, у нас-то они водянистые. А вот баклажаны не оценили, еле притронулись. Сказали, что грибы лесные гораздо вкуснее. Зря я только тащила.
Жизнь заполнялась новыми хлопотами. ГЭС достроили, рабочие разъехались, и скоро из магазинов стали продукты исчезать, снова очереди за хлебом выстроились. Осенью такая грязь разводилась, что нам всем пришлось резиновые сапоги купить. Посмотрела я на все это и говорю Андрюше: вот в этих степях нас и похоронят.
Помоталась я за Андреем, как те цыгане, что за окном у нас стояли. Посмотрела на свою жизнь, и будто тревоги и заботы не покидали меня. Все было в нашей жизни, и страшная война, и любовь, и драмы. Пронеслась жизнь как один день. В один день выросли и разлетелись дети, в один день не стало Андрюши и наступила дряхлая старость. Как-то собрались все мои дети за столом, и Володя мне говорит: «Спасибо, матушка, что ты нас с Валей сохранила». А как я это сделала, я и не знаю.
Стало часто мне сниться детство, мама, молодость моя несчастная. Иногда закрою глаза и представлю, что снова я в Росси, офицеры в комнате, женщины мои, и мы с Андрюшей танцуем. Прижмусь к нему, а ноги сами так и кружат. И мы танцуем, танцуем, танцуем…