Владимир Козлов. Красивый добрый страшный лживый смелый человек-невидимка
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2020
Владимир Козлов. Красивый добрый страшный лживый смелый человек-невидимка. — М., Ростов-на-Дону: Воймега, Prosodia, 2020.
Книга верлибров «Красивый добрый страшный лживый смелый человек-невидимка» писалась в течение десяти лет, и в ней проступал тот самый Владимир Козлов, которому всегда была тесна силлабо-тоника. Да, признаться, и рамки верлибра ему тоже слегка жмут, и он выходит за них, устраивая пиктографические обозначения по краям страниц. Их семь: герой, другой, конфликт, деталь, образ, абстракция, мотив. И каждое стихотворение так или иначе пропущено через их фильтры.
Эти картинки сначала раздражают, потому что вызывают ассоциацию с опциями, например, в Фейсбуке, где можно различными эмодзи обозначить, в каком ты находишься настроении, какую слушаешь музыку и т.д. И там, и в стихах они кажутся одинаково лишними, избыточными наслоениями, имитирующими не до конца пока утраченную наивность. Зачем стихотворению еще что-то, кроме него самого? Но потом, немного пообвыкнувшись, вдруг начинаешь относиться к их присутствию с благодарностью. Ощущаешь их как жест доброжелательности со стороны автора. Игровые по своей форме, они, парадоксальным образом, оказываются анти-игрой — предельной открытостью, приглашением к пониманию. Кроме этого, они создают дополнительное смысловое измерение — еще один канал смысла, текущий параллельно со стихотворением. Как дорожные знаки, они позволяют ориентироваться в пространстве стихотворения, и мы как бы перемигиваемся ими поверх его головы с самим автором. А еще это дань филологической ипостаси автора, попытка немедленного анализа текста, встроенного в стихотворение. Или драматических ремарок. Хотя почему «или»? Необязательно выбирать, потому что, если что-то уносить из той поэзии, от которой Владимир ушел в верлибры в рамках этой книги, то компрессию смыслов. И эмодзи-метатекст с его аналитической попыткой оборачивается новым синтезом на разных уровнях — текстовом и символическом, критическом и драматическом, аналитическом и синтетическом.
А еще это подсказка читателю, трафарет, глядя через который, можно увидеть мир книги верлибров с нужной точки:
мы находились в той точке,
из которой и стал создаваться наш мир,
и сейчас, отыскав ее,
я не мог подавить желанья начать создавать его заново,
только медленнее, осторожнее, так,
чтобы этот изгиб реки
вместе со всей тишиной и жужжаньем
не прятался, а был центром
деловой и духовной жизни.
Каждое стихотворение книги и вся книга целиком создают мир заново, «только медленнее, осторожнее», включая в него сознание воспринимающего поэта.
Автокомментарий в стихотворении «Примечание к замыслу», из которого частично возникло название книги, приводит читателя к чему-то сравнительно простому и ясному, вроде неизъяснимой тоски по искренним и наполненным смыслом беседам, а в аннотации примерно то же сформулировано прозой: «В.И. Козлов показывает многообразие возможностей этой формы, отсылая читателя, с одной стороны, к рефлексивному стилю кухонных разговоров, сочетающих психологическую точность со стремлением додумывать мысль до конца, с другой стороны — к проблематике современного искусства, размышляющего о собственной возможности». Любопытен процесс формирования названия, по крайней мере, в сознании читателя. Когда мы видим название книги на обложке, то воспринимаем естественным образом, что человек-невидимка — это главное слово и все предшествующие ему эпитеты определяют его, однако из стихотворения явствует, что изначально эпитеты определяли только слово человек:
о, красивый добрый страшный лживый смелый человек,
там, куда ты движешься сейчас, мы уже были:
героям мифа не о чем поговорить,
и массе внятна эта простота:
сам первозданный хаос восхищенно смотрит,
чужие на часок прервали поедание друг друга,
герой на полотне весь из одной черты,
которую все вдруг в себе находят,
не зная, куда деть оставшуюся плоть,
чтоб замереть, пребыть —
и видеть сны, быть может…
Если ограничиваться рамками этого стихотворения, то невидимка — это тот, кто в отличие от остальных, других, не знающих, куда деть оставшуюся плоть «и видеть сны, быть может», снов не видит. То есть человек-невидимка, по поэтической этимологии автора, — это тот, кто не видит снов, тот, кто не спит, пробудился. Но, возможно, приложение невидимка возникло позже, и оно обнуляет все ему предшествовавшие эпитеты. Человек-невидимка как бы есть, но при этом его нет — он выскальзывает из зоны определений:
а я пошел другим путем, в котором
главное — в придаточном, поскольку у меня
неисчислимое число придатков,
способных влезть в такие щели,
где жизни не предполагалось,
уже не говоря о красоте, —
там люди не молчат пред изваяньем,
там пахнет душной кухней и утраченной усадьбой,
общагой, тамбуром, гостиницей,
облачком над столиком в кафе,
где напряженье разговоров
с другим, который навсегда напротив,
сгущает винные пары до умопроясненья.
Лирический субъект стихотворения, благодаря приемам метарефлексии и возникающей возможности «пробуждения», большей ясности, оказывается одновременно над текстом и внутри него.
Стихотворение «Невидимка», составляющее пару к стихотворению «Примечание к замыслу», поскольку именно из сложения этих текстов вырастает заглавие, насыщено литературными аллюзиями — это и Платон с его театром теней, и Шекспир с его миром-театром, и Герберт Уэллс с его романом «Человек-невидимка», и любезная всей мировой литературе тема двойничества, отражений — раздвоенности и единства. Если мы обратимся к метарефлексии, сопровождающей стихотворение, то увидим, что героем автор полагает — зеркало души. Это мерцание грамматического лица, вглядывание в другого как в себя и в себя как в другого снова отсылает нас к одновременному внутреннему и внешнему существованию героя и автора, творения и его Творца. Другим в пиктографическом комментарии оказывается капюшон, а конфликтом — противопоставленность тьмы и сцены, таким образом тьма оказывается сразу с двух сторон — в зале и под капюшоном.
И если снова вернуться к названию, то внезапно замечаешь, что оно совершенно детское — этот длинный ряд прилагательных запросто мог быть произнесен играющим ребенком, и герой мифа тогда оказывается не древними Сизифом или Прометеем, а современными Бэтменом или Человеком-пауком. И это настолько трогательно, что от нежного открытия книга только выигрывает, увлекая читателя новым ракурсом — родительско-теологическим.