Заметки на полях майского номера журнала «Звезда»
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2020
«К нему и по сей день относятся как к живому. Каждый читающий его или поминающий о нем вступает с ним в диалог, глубоко личный и даже интимный. У каждого из читателей и друзей — свой Бродский, своя территория общения с ним».
С этим трудно не согласиться.
Но возникает вопрос: возможна ли территория общая?
Начало изучения жизнедеятельности и поэзии Бродского в их единстве было положено сразу после его смерти, осознаваемой как безвременная потеря, — Петр Вайль и Лев Лосев предложили «Знамени» рубрику «Труды и дни Иосифа Бродского» и в течение года писали для нее статьи, а после эти материалы были выпущены отдельной книгой издательством «Независимой газеты». Было подготовлено и выпущено семитомное собрание сочинений, не говоря о десятках изданий и переизданий. Одним из первых собирателей всех свидетельств и интервью стала исследователь Валентина Полухина. Итогом трудов текстологических и комментаторских стал том в серии «Новая библиотека поэта», подготовленный Львом Лосевым. Он же составил первую литературную биографию поэта (вышедшую в серии «ЖЗЛ»). Виктор Куллэ рискнул и после работы над диссертацией о Бродском перевел его англоязычные стихи. (Эссеистику переводили многие.) Список можно продолжить.
И тем не менее.
Еще не так исторически давно отношение литературного сообщества и читателей к Бродскому было итогом однозначного выбора — славословить (переходя к экзальтации, назначению кумиром, и так далее, и так далее, и так далее, как любил приговаривать Бродский) или — другая крайность — хулить. Не нуждающаяся в мотивациях любовь — или активное неприятие (иногда под маской приятия, своеобразно перетаскивающего мертвого и оттого не способного к сопротивлению или по крайней мере к возражению поэта поближе к идеологии — как в книге Владимира Бондаренко, изданной в малой серии ЖЗЛ перпендикулярно литературной биографии Льва Лосева).
«Мне известно только одно средство избежать этой неприятности, — отмечает современник. — Не славословить за компанию, разобраться в своих чувствах». Но есть и другое средство: разбираться не в своих чувствах, а в самом предмете.
Этим путем и пошла редакция «Звезды», выпустившая в мае этого года целый блок разножанровых материалов к 80-летию поэта. Номер вышел в разгар пандемии, в коронавирусно-карантинное время, когда строки «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку» замылили вплоть до социальной телерекламы как веревку перед повешением.
Но вцепившаяся в Бродского пошлость — не указ серьезному литературному делу.
«Звезда» не впервые составляет именные номера — как правило, приуроченные к юбилеям. Не впервые появился и номер, посвященный Бродскому. Номер этого года содержит ряд новых неожиданных материалов, и это подарок всем читателям и критикам. Здесь впервые обнародовано не известное читателям стихотворение («Ручей»), которое раньше лежало в архиве Якова Гордина, публикатора и комментатора, — ожидая, по всей видимости, разрешения строгого Фонда Бродского. Расширяющая прочтение и понимание Бродского, его «больших стихотворений» статья публикатора вписывает «Ручей» в поэтический мир Бродского в целом — с его ранней и навсегда оставшейся главной проблематикой смерти, — и в контекст поэзии Баратынского, Ахматовой и Данте. Яков Гордин доказательно находит истоки «Ручья», написанного в 21-летнем, напоминаю, возрасте.
Много еще «открытий чудных» готовит нам эта журнальная книга, об этом конкретно и чуть позже. Сначала предлагаю задержаться вот на каком соображении.
Навело меня на него опубликованное в фейсбуке Сергеем Гандлевским эссе «Олимпиец», оказавшееся выступлением на конференции в той же «Звезде» в 1997 году. Тогда прошел год с небольшим после смерти поэта.
Юбилей Бродского — это, конечно, повод для высказываний разного формата, но возникает стойкое ощущение, что Бродский успешно дистанцировался от большинства читателей и филологов, историков современности. Он перешел в качественно «иной» литературный мир и заслуживает другого: не отмечания — типа пять лет не вспоминали, а теперь помянем, — а постоянства. «Отмечание юбилея» прекрасно, но этого недостаточно — пора переходить к постоянному общению-обращению к его наследию, обретшему свой масштаб. Присоединившемуся к классике. Это я пишу без пафоса, а по делу. Нужна институция, которая была бы сосредоточена на вопросах, связанных с исследовательской, в том числе текстологической, биографической, комментаторской и пр. и др. деятельностью, — на семинарах, конференциях, ежегодных чтениях. Это позволит поддерживать постоянный взаимообмен — мыслями в том числе (шутка), а кроме шуток, соображениями в докладах и выступлениях, из года в год. Вижу «вестники» и «сборники», где анализируется Бродский-русский и Бродский-американский, ранний и поздний, поэзия и нон-фикшн проза, переводы на и переводы самого, поэтика и эстетика в разных контекстах. Много программных направлений. Координировать такую деятельность мог бы любой из близких Бродскому университетов — выбор богатый, по обе стороны океана.
Вернемся к «Звезде» — именно она и предлагает в данном номере такую деятельность, разнонаправленными материалами обозначая возможные направления — на пленарных заседаниях и в секциях.
Итак.
Секция «Публикации» уже, считай, состоялась.
В статье «Вверх по течению в сторону рая», открывающей следом за публикаторской аналитическую часть блока, Яков Гордин исходит из смыслообразующих метафор Бродского, в частности, метафоры языка как потока — «языка, структурированного в поэтический текст». В дальнейшем Бродский не оставлял, а всячески усиливал, умножал эту метафору, постепенно забирающую в свое особое пространство и сам образ поэта, который есть лишь частный случай языка — и его проявитель. И потому текущая свободно, в дружеской интонации и в разговорном стиле речь позднего Бродского на берегах венецианских каналов, которая неостановимо струится в пяти сериях телефильма «Возвращение», показанного в очередной раз «Культурой», впору метафорике раннего «Ручья». И его упокоение на Сан-Микеле, посреди вод, представляется единственно возможным — «путем ручья» в «блаженную страну».
Не с суда, не с воспоминаний и впечатлений о судье Савельевой и не с новых данных об аресте, тюрьме и ссылке начинаются публикации в «Звезде», а с масштабирования. При этом читатель, хоть сколько-нибудь осведомленный о дружбе Бродского с Гординым, читавший его книги и воспоминания, мог бы удовлетвориться оттенками памяти. Нет, тут иное.
Бродский Гордина вырастает вместе с «Ручьем», стремится к высокому классу — и по пути обретает классичность. Как бы мгновенным прыжком перелетая в классику. Исследования поэзии раннего Бродского обходились без «Ручья», этого пересечения мотивов «всего» Бродского, начиная с больших стихотворений, жанр и значение которых тоже впервые были отмечены Гординым: мотивов смерти, сна, странствия, пути, движения, не говоря о локальных сюжетах. Переход на другой уровень становится той самой задачей, которую Бродский сформулирует в двух словах: величие замысла. Да, при воплощении этого замысла можно все проиграть, но без такой постановки задачи никогда не получишь грандиозный результат.
(Это была секция «Проблематика и поэтика», после секции «Публикации».
Переходим к следующей — «Архивы».)
В «Неуслышанных голосах» Владимир Орлов и Андрей Устинов раскрывают документы, хранившиеся в архивах «Литературной газеты». Ранее нигде не обнародованные. «Дело Бродского» хорошо известно, и фигуранты, и документы, тем более что стенограмма Фриды Вигдоровой, зафиксировавшая заседания в подробностях, незамедлительно после суда стала распространяться при помощи самиздата, — но нет, открывается много важного. Сюжет оказался неисчерпаемым — и в мелких, и в крупных деталях, если это можно назвать деталями. Письма, справки, выступления и заявления особенно впечатляют после чтения «Ручья» и статьи Гордина: цикл больших стихотворений, куда входит «Ручей», уже существует, нам только что предъявили новое и в то же время архивное доказательство уровня не просто поэта двадцати лет — значительного поэта. Отчего и новые детали процесса (и вокруг) представляются еще более абсурдными. Авторы публикаций обнаружили в архиве «Литературной газеты» письмо Виктора Ардова в защиту Бродского тогдашнему партийному начальнику Ленинграда В. Толстикову, записку Фриды Вигдоровой о командировке в Ленинград зам. главного редактора Ю. Барабашу и ее же отказ от официального ее оформления — газета не дала согласия на присутствие своего корреспондента на судебных заседаниях; эссе Лидии Чуковской «Рецидив» (известное ранее только по фрагментам в ее «Записках об Ахматовой); записки в инстанции отрекающихся и кающихся за непростительную нерешительность, например, выразительное заявление спецкора той же «Литературки» в Ленинграде Дм. Хренкова. Впечатляющий разворачивается сюжет — о гибели или упрочении репутаций. Имя Виктора Ефимовича Ардова, дававшего пристанище, нет, широко открывавшего двери квартиры на Ордынке Ахматовой и Бродскому, — становится чуть ли не сияющим во мраке. После Вигдоровой и Чуковской. А другие имена во мрак погружаются. Не только рукописи не горят, — не горят и справки, официальные ответы директоров издательств, телеграммы и командировочные удостоверения. В музей, в музей! В «Полторы комнаты»! Все это важно для истории, как говорил герой трифоновской повести «Дом на набережной», гениальный мальчик Лева Федотов. А истина? Вот она, с подтверждением «верно».
В свете этих документов (которые, повторяю, упрямо не горят, как бы ни хотели того сами действовавшие тогда лица и их наследники, уничтожающие сегодня даже граффити — портрет Бродского на питерской стене напротив его балкона) отчетливее проясняется эпоха, получившая «аморфное название «оттепель» (из предисловия публикаторов). Да, оказывается, не все известно о самом из знаменитых в мире, пожалуй, судов над поэтом.
И расположение материалов, продуманное редакцией «Звезды», переворачивает перспективу. Она становится обратной. «Тропа расширялась». Не поэзия в ракурсе суда, а суд в беспощадном свете поэзии, — только после прочтения «Ручья» читатель номера окажется внутри судебного дела.
А после того — читателя ждут эссе Кейса Верхейла («Во сне, ощупью»), Адама Загаевского («О Иосифе Бродском, вразброс»), Бориса Парамонова («Под покровом бытия»). У Кейса Верхейла Бродский погружен в ленинградско-петербургский раствор. Верхейл приближается к памяти действительно на ощупь, как бы во сне, через материально-духовный образ города. И смерть Бродского никак не мешает длиться беседе, тем более если она происходит внутри литературы, где Иешуа продолжает беседовать с Пилатом. Граница между литературой и реальностью у Верхейла исчезает.
Воспоминания Адама Загаевского идут изнутри именно польского сознания, это принципиально. Известно, насколько Польша была дорога Бродскому, как он ценил польских поэтов, говорил и читал стихи наизусть — на польском. И повторял стихи Бориса Слуцкого, сравнившего «поэзию родную / с Польшей», подхватывал эти строки в публичном чтении (вспоминала Татьяна Бек). Тем более любопытно: а как сам Иосиф выглядит в польском зеркале Загаевского? «Запутанным, сложным, — пусть он и остается таким». Не хочет Загаевский упорядочивать «хаос воспоминаний».
(Итак, мы отметили уже третье направление будущих «бродских» чтений, хотелось бы ежегодных, — после «Архивов» идут «Мемуары».
Имеется в виду не коробка с надписью «И.Б. 1940–1996» и не урна с «прахом дружбы». Особенно в связи с юбилеем — много появилось этих «прахов», кто-то в ФБ подсчитал, что Бродским было выпито с теми, кто «приятельствовал» (?) с поэтом, не меньше 300 бутылок виски.
Ну дай Бог.)
Однако — не так уж много лет прошло после ухода, и память, демонстрируют публикации мемуарных очерков в «Звезде», не исчерпана. Память о противоречивой и не всем / не всегда приятной личности. «С не-друзьями (не путать с недругами) нередко бывал заносчивым и резким. <…> С друзьями был добрым и участливым», — пишет Загаевский. Но и в друзьях у него бывали весьма разные люди. Вместе со списком друзей у Загаевского разгорается проблематика, о которой спорят друзья и бродсковеды — например, религиозная. Бродский Загаевского как будто постоянно балансирует между прямотой и парадоксом — такой «метафизический хулиган». (Неплохое определение, вот я и вынесла его в заголовок.) И всегда, по Загаевскому, полемику инициирует Бродский, он втягивает в дискуссию, провоцирует спор. Касается Загаевский и деликатной темы в связи со стихотворением «На независимость Украины», и темы критики позиции Бродского с противостоящих сторон — почвеннической и либеральной.
Можно ли вообще писать стихи после Аушвица? Если следовать Тадеушу Ружевичу, поэзия умирает, — но исключительность Бродского (в польском зеркале) состояла в почти детской вере в силу поэтического слова: Бродский заставил задуматься-остановиться собравшихся на «похороны поэзии».
(Новая секция в программе будущих чтений — «Бродский и его современники».)
Бродский и X, Y, Z — темы, всегда вызывающие повышенный интерес. Бродский и Солженицын, Бродский и Аксенов, Бродский и Евтушенко… Вплоть до анекдотов. Если он против колхозов, то я — за… (Кстати, нельзя не отметить, что стихи и байки эти, как и строки в связи с коронавирусом, пошли в народ.) Бродский и Найман, и Рейн. И Цветаева. Ряд этот можно продолжить и в западную сторону. Каждый случай нуждается в исследовании, если оно начато, то в продолжении. Ну и, конечно, тема «Бродский и Евтушенко» занимает многих — в силу известности того и другого фигуранта и в силу скандальности самого сюжета, не в литературном, а в биографическом плане. Во многих случаях, перечисленных выше, дело как раз в литературе, в эстетических расхождениях. Случай с Евтушенко — это другое, человеческое, слишком человеческое. Этическое, а не эстетическое. Не в эстетике тут дело. Никаких поэтических перекличек, связей по эстетической линии обнаружить, насколько мне известно, не удалось, — да вроде никто этим и не озаботился (за отсутствием материала скорее всего).
Статья Соломона Волкова «Бродский и Евтушенко: кто виноват?» продолжает начатое трехчастным фильмом о Евтушенко для Первого канала. Здесь, в «Звезде», С. Волков как бы оговаривает, постулирует определенное творческое равенство персонажей, вводя их в ряд «других конфликтов между титанами культуры», утверждает, что «контакты этих поэтов беспрецедентны по своему драматизму и совокупной исторической, политической и эстетической значимости для русской культуры ХХ века» (вот бы Бродский обрадовался). Для С. Волкова, повторяю, это аксиома и в доказательствах не нуждается, — на другой взгляд, более чем натяжка. Время идет и беспощадно расставляет оценки — за поэтический уровень Евтушенко чем дальше, тем больше становилось неловко, — и то, что Бродский мог «из него» отобрать и даже знать наизусть (что при внятности стихов Евтушенко не составляет труда) несколько стихотворений, никак не свидетельствует о поэтическом равенстве и равенстве вклада в мировую поэзию двух этих личностей, «титанов». И красивое сравнение Евтушенко с «Маугли джунглей», а Бродского с «северным лесом» (а зверь какой? Или человек?) не вносит ясности.
Завершается статья С. Волкова все тем же знаком равенства: «сейчас в России, да и во всем мире, великие поэты не востребованы». Для Евтушенко это прозвучало бы более чем лестно, — а в случае Бродского это просто не соответствует истине. Почитайте хотя бы социальные сети. Посмотрите ютьюб. Все, что связано с Бродским, тиражируется и смотрится вовсю, живо обсуждается, цитируется и «постится». Полагаю, что сам Бродский на слова С. Волкова отреагировал бы так: если Евтушенко «великий», то я — и не великий, и не поэт.
(Дальше в предполагаемых международных конференциях идет секция «Свидетельства».)
Владимир Хршановский с точностью устанавливает имя «музы» стихотворения «Остановка в пустыне». Это Шамиля (с редкой девичьей фамилией Иванова). Автор рассказывал — вкратце и не до щемящего конца — эту историю пять лет назад в «Звезде», но сейчас она обросла замечательными подробностями из истории жизни Шамили и того самого «татарского семейства», которое упоминается в стихотворении. Можно назвать этот очерк своеобразным расследованием — бывший сосед Шамили по дому находит ее, а у нее — машинопись стихотворения с посвящением, впоследствии утраченным. (Так бывает.) На листке машинописи Бродский написал: «Шамиле, обитающей в этих строчках. 19 ХII — 66. И.Б.» Шамиля находилась и в зале того самого суда, присутствовала и на знаменитом «Вечере встречи творческой молодежи» 30 октября 1968 года в Союзе писателей.
На самом деле этими уточнениями снимается оппозиция «греческое — татарское», о которой пишет Лев Лосев в литературной биографии Бродского (ЖЗЛ). Реальные факты уточняют концептуально соблазнительные предположения.
(Монографический анализ. Семантика и поэтика одного стихотворения.)
О создании биографического мифа, о реальных точках сборки и особенностях поэтики одного стихотворения речь идет в статье Дениса Ахапкина «Декабрь во Флоренции», замыкающей подборку «бродских» материалов майского номера.
«Человек — то, что он читает», и автор этого афоризма смотрит на Флоренцию сквозь призму Ахматовой, Мандельштама, Данте. Этими стихами, вместе с «Осенним криком ястреба», «Колыбельной Трескового мыса», циклом «В Англии» Бродский обрел голос уже в эмиграции, преодолев страх перед утратой родного языка. Статья Дениса Ахапкина, продолжающая цикл его исследований, в подборке «Звезды» являет опыт медленного чтения. Или — пристального прочтения.
Подводя итог «бродского» номера.
Сказанное о Бродском в «Звезде» имеет много лучевых направлений. Параллельных, которые, по Лобачевскому, пересекаются его именем. Намечает множество возможностей. Открывает выход к морю — пятью руслами , как Нева, или каналами, как Венеция. Как пишет Яков Гордин (отсылаю к началу), «…являет нам немало смысловых загадок и неявных связей, размышлять над которыми предстоит исследователям».
Воспользуемся этим конструктивным предложением.