Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2020
Об авторе | Михаил Витальевич Ефимов (р. 1975) — кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Выборгского объединенного музея-заповедника. Автор и составитель (совместно с Юлией Мошник) книг по истории Выборга и Монрепо. Автор книги «D.S.M / Д.П. Святополк-Мирский: Годы эмиграции» (СПб.: Пушкинский дом, Нестор-История, 2019) и множества публикаций в литературных и филологических изданиях. Живет в Выборге. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Желудь и полено» (№ 4, 2020).
У Бродского была счастливая судьба. Он в нее сыграл — и выиграл.
Он был хороший поэт. Он был «рыжий» «с биографией». Он был и хороший поэт, и рыжий, и с биографией, и с авторским мифом.
Этот последний был, как оказалось, и вообще последним авторским мифом в истории русской поэзии.
Так что Бродский неслучайно все это писал-говорил и цитировал Баратынского про последнего поэта. Последний поэт и есть.
Завершенность сюжета — на зависть. (Все и завидуют. И есть чему.)
Бродский умер, а дело его —?
Варианты:
а) живет;
б) живет, но гниет;
с) и дело его умрет.
Впишите свой вариант ответа.
Уж двадцать пять лет со дня смерти грядет, но это «в следующем году», и кто еще успеет до этого следующего отчалить, так что лучше прямо сейчас — и юбилей, и про рожденье, а не про смерть.
Хоть Бродский, понятно, как раз «про смерть».
На том стоял, не мог иначе.
На том стоял, на том умер, на том удостоился мавзолея, и теперь на его трибуне — оставшиеся жить принимают.
То ли парад принимают («шлем привет юбиляру»), то ли просто — принимают (как давно заведено — и кому еще врачи разрешают).
Оставшиеся жить: приличные люди.
а) Друзья.
б) Приятели. Для того и живущие, чтобы успеть — отчасти загробно — дорасти до статуса «друзей».
с) Знакомцы, стремящиеся дожить (таким же способом) до «приятелей».
Покойник, по счастью, не мешает. Он свое дело сделал: умер.
А умер Бродский правильно. В смысле: безвременно, то есть как раз — своевременно.
А не будь этой безвременной, глядишь, до каких бы еще стихов на независимость бывших союзных республик (по алфавиту) дожил (дописался бы). Тут, поди, несчастной «У» бы дело не обошлось. Ну, и так далее.
«А покойник, лежа на столе, сказал: “До всего доживем”».
Не дожил.
«Блажен, кто праздник жизни рано / Оставил, не допив до дна» и т.д.
Хотя, понятно, что — как раз допив.
Это, пожалуй, ключевое.
Что, нет хороших поэтов? Да какое! Полно. Ну, если и не полно, то с десяток или дюжину набирается с ходу.
(Сами загибайте свои двенадцать пальцев.)
Но ведь явно, ясно, что — то, да не то.
Хорошие, умные, умелые, тонкие, богатые разным богатством, а — не последние.
Последний был — последний умер. Пришел, все съел («пространством и временем полный») — и с чувством исполненного долга, сыто отвалился в смерть.
И всем остальным перебил карту. Они, хорошие-умелые, только теперь и могут, что вышивать свои хорошие салфетки. Но что они с ними будут делать?
Топоров (увы) об этом всем написал давно, а уж с тех пор и сам Топоров — топориком вниз, и канул в нетях, а те хорошие все пишут, то есть — вышивают.
Есть, кстати, и поудачнее Топорова, и похрестоматийнее.
« — Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу!
— А зачем? — тревожно спросила Настасья Ивановна.
— Как зачем?.. Гм… гм…
— Разве уж и пьес не стало? Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть — в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?»
Вот тебе и «гм-гм». Тревожатся. Сочиняют.
Мне, кстати, как-то — и с интервалом в десять лет — приятель Бродского (не-поэт) дважды сказал ровно это. — «Я тут видел какую-то антологию современной русской поэзии. Такие гигантские тома. Просто гигантские. Толстенные. Зачем они все это пишут и издают? После Иосифа-то, а?»
Тут и то хорошо, что настоящая партдисциплина она и после смерти дисциплина, и то, что приятель (фигура известная) сам располагает жить (и допивать до дна). А уж давно не мальчик.
«После Иосифа» — одним, значит, чай и прочее пить, а другим — утереться и не ныть. И не предаваться стихиям, и не предавать тиснению.
Но и тиснению предают, и предаются воспоминаниям.
За воспоминателями, как водится, уже почти не видно воспоминаемого. Но это, кстати, вовсе не беда.
Потому что когда вдруг видно, то сразу и нервно.
Читайте по губам: «…а что бы И.Б. было быть хоть малость повоспитанней? Бог с ним, с образованием. Но вот повоспитанней бы, а? А?»
На что ответ: «Все те, которые повоспитанней, они ведь не гении, а? Они — воспитанные, а он — гений. Чувствуете разницу?»
Они ее чувствуют.
Когда-нибудь (быть может) все эти мемуары отвалятся, как глиняная корка после обжига, — и тогда и будет явлено то благородного металла, что и называется поэзией Бродского.
Это когда-нибудь все менее вероятно. Времени-то, правду сказать, уже ни на что не осталось.
Пока же личные свидетельства — это все та же глина, которую все пристраивают поверх уже имеющейся. И уж во сколько слоев.
И когда будет этот огнь очищающий, и будет ли? И кому достанется то, что получится в итоге?
Мирский был прав: подлинные гении не имеют продолжения.
Одно из самых верных доказательств гениальности Бродского — его так называемое потомство. Что во плоти, что в слове.
Это, кажется, И.Б. сказал доброе слово, которое не только кошке, но и Создателю приятно. Про «страницу и огонь, зерно и жернова, секиры острие и усеченный волос».
Бог-то, вероятно, и сохраняет все, но сам И.Б. верил только в мрамор.
В мрамор, не в металл.
Металл — во что еще расплавится, какой лужицей или застывшей лепешкой, а мрамор выдержит.
Вот он и лежит в мраморе — мраморный, под венецианский плеск. Затопит к чертям это Сан-Микеле (потому что все затопит) — и будет красиво: мерцает из глубины вод. Сторонний наблюдатель оценит. Вид сверху.