Главы из книги воспоминаний
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2020
Об авторе | Ирина Николаевна Зорина-Карякина — историк-международник, специалист по странам Латинской Америки и Испании, переводчик. Составитель книг Ю.Ф. Карякина «Перемена убеждений», «Пушкин. От Лицея до… Второй речки», «Достоевский и Апокалипсис», «Жажда дружбы», «Не опоздать», «Переделкинский дневник».
Нынче я живу отшельником
меж осинником и ельником,
сын безделья и труда.
И мои телохранители —
не друзья и не родители —
солнце, воздух и вода.
Булат Окуджава
В апреле 1993 года оказались мы с Юрием Карякиным в Переделкине. Благодарить надо было Алеся Адамовича. Он, как и Карякин, был народным депутатом, но, главное, оба перенесли инфаркт, Карякин даже три, да еще и операцию на сердце. Алесь и написал заявление с просьбой предоставить им в аренду дачу в Переделкине. Написал за двоих, хотя Карякин сопротивлялся: не по чину, мол. Но Алесь и слушать его не стал. Заявление приняли, удовлетворили.
И вот Алесь поселился на улице Довженко в маленьком домике, рядом с Булатом Окуджавой. Они в последние годы очень сдружились. Оба работали в комиссии по помилованию при Президенте России. А Карякину дали верхний этаж дачи № 6 на улице Тренева. Когда-то ее целиком занимал поэт Илья Сельвинский, потом нижний этаж — Андрей Вознесенский. И, наконец, дом разделили «на троих»… писателей, конечно.
Впервые в жизни у нас появилось ощущение своего дома. Впервые выбрались из московской клетушки на сосновый простор. Конечно, надо было делать ремонт: стены ободраны, потолок обвалился, крыша подтекала. Но мы были счастливы и начали размещать книги в предполагаемом Юрином кабинете, по размерам превышавшем всю нашу прежнюю черемушкинскую квартиру.
Наш сосед Булат Окуджава
Первым к нам пришел Булат Окуджава. Я всегда робела перед Булатом. И когда Юра сказал мне, что сейчас к нам заедет Окуджава, от огорчения, что дом наш пуст, даже сесть некуда, что у меня не то что ничего нет в холодильнике, но и самого-то холодильника нет, я заплакала. Поставила в центре комнаты табурет, накрыв его полотенцем, и нарезала хлеб с сыром. Больше ничего не было.
Вошел Булат — с подарком, оказавшимся драгоценным. Протягивает Юре маленькую, в ладонь, деревянную тарелочку, в центре которой резьбой сделан рисунок — домик, луна в небе, а в доме огонек горит.
— Это мне прислали политзэки из лагеря, — сказал он. — Вот мечта о доме. А как вам, ребята, ваш дом?
Тут Карякин и говорит:
— Знаешь, Булат, а ведь это первый в нашей жизни дом. Встаю утром и щиплю себя за ухо — не приснилось ли.
— Я тебя понимаю. Сам так же щиплю себя по утрам уже шестой год.
Булат, будто зная о моих хозяйских прорехах, достал бутылку саперави, пригодились и мои хлеб с сыром. Так вот и встретили мы первое новоселье в нашем переделкинском доме. А тарелочку ту мы повесили на стенку большой комнаты (уже после ремонта). И стали вокруг нее появляться, как грибы, другие тарелочки. Вот и получилось, что от булатовского подарка началась наша коллекция, которая все растет и растет.
…Окуджаву я увидала первый раз в 1969 году в Ялте, а знала, любила его песни, пела их с друзьями у костра, как все мы, еще со студенческих лет.
В мае 1969 года отправились мы с Юрой и его товарищами в турпоход — в Крым. 8 мая спустились к морю у Гурзуфа; естественно, потянулись на рынок в Ялту, впрочем, без гроша в кармане — ну хотя бы поглазеть. Глаза разбегаются и слюнки текут, а денег нет. И вдруг на плечо Карякина опускается чья-то рука. Юра оборачивается. Бог мой, Булат!
Юра был с ним немного знаком по Москве. Особой близости тогда еще не наблюдалось. Булат уже был знаменит, мы слушали его на поэтических вечерах, иногда где-то в доме у общих друзей. В 1967 году, насколько я помню, Булата пытались исключить из Союза писателей. И когда Карякин выступал в январе 1968 года на знаменитом вечере памяти Платонова в ЦДЛ, он назвал Булата Окуджаву, а также Коржавина, Неизвестного и Солженицына нашими гениальными современниками и сказал, обращаясь в зал, где сидело очень много «искусствоведов в штатском»: «Сегодня вы их травите. А я вам предлагаю пари. Посмотрим, где будете вы через двадцать лет и где — они».
И вот — такая неожиданная встреча на ялтинском базаре. Булат пригласил нас на свой день рождения — 9 мая — в писательский дом в Ялте. А потом отвел Юру в сторону и очень просто сказал ему: «Похоже, у вас негусто с деньгами. А у меня сейчас есть. Вот, возьми, когда сможешь, — отдашь». И протянул триста рублей, по тогдашним меркам — целое состояние, две мои месячные зарплаты. Карякин растерялся и стоял как вкопанный, а Булат без лишних слов пошел. Лишь повторил на прощание: «Так завтра приходите».
Чуть в стороне от шумной Ялты, на пригорке в тенистом парке, находился писательский дом. Шли туда с некоторым волнением (мы тогда вообще не были завсегдатаями писательских домов творчества). Поднимаемся по высокой деревянной лестнице. И тут же нас встречает сам Окуджава. Рядом с ним незнакомый, как мне показалось, уже немолодой рыжеватый человек.
— Познакомьтесь. Это мой товарищ — Константин Ваншенкин. Очень хороший поэт, — говорит Булат.
Меня тогда, признаюсь, поразило это слово — товарищ. Настолько оно было для меня связано с партийными собраниями и официальными бумагами, что я, по чисто совковому невежеству, даже не задумывалась над его первоначальным добрым смыслом. Это уже позже часто слышала, как наш друг, замечательный писатель Юрий Давыдов, с которым нам посчастливилось соседствовать несколько лет в Переделкине, называл так своих друзей — серьезно, уважительно и тепло — «это мой хороший товарищ». Тогда же не поняла, что Булат именно так употребил это прекрасное русское слово.
Быстро перезнакомились. Борис Балтер и его жена Галя (единственная, кого я знала раньше, моя коллега по Академии наук), невообразимо прекрасная Белла Ахмадулина, кажется, там были и Фазиль Искандер с Тоней. Я очень оробела, увидев столько знаменитостей. И Булат, заметив это мое смущение, повел нас с Юрой к себе в номер: «Хочу вам что-то показать».
Этим «что-то» оказались его короткие письма с рисунками, адресованные его сыну, маленькому Бульке. У меня тогда мелькнула мысль: «Какое же это счастье, если в детстве тебе папа каждый день пишет и рисует!» Не помню уж теперь, о чем рассказывал Булат сыну, только помню, что эти истории были «стра-а-а-шные» и смешные.
Потом все участники праздника как-то быстро приступили к делу: пили, говорили прекрасные тосты, читали стихи, куда-то разбредались, снова сходились. Все были молоды, прекрасны, талантливы. Непривычная к долгим застольям, я забилась куда-то в уголок и там заснула. А рано утром мы с Юрой улетели в Москву. Но в памяти осталось какое-то ощущение сказки: изумрудное море; ослепительное майское солнце, без тягостной летней жары; несколько обветшалый дом в зеленом парке; какие-то бесконечные анфилады комнат, куда разбредались все эти поразившие меня литературные знаменитости, чтобы потом снова собраться за общим столом и снова поднять бокал вина за Булата, за Победу. И сам Булат — как юный князь, изящен.
В Москве встречи с Окуджавой были не так уж часты. Никогда не видела Булата таким мрачным, как в день сороковин Володи Высоцкого. Вышел на черную сцену, сам в черном, и спел нам о том, как «черный аист на черную землю спустился».
Когда в мае 1984 года Булату исполнялось шестьдесят, он исчез из Москвы, не хотел никаких юбилеев. Однако энтузиасты из Клуба самодеятельной песни («каэспэшники», как их называли), все-таки чуть позже вытащили Окуджаву на вечер в его честь, который состоялся в клубе имени Горбунова. Был замечательный концерт. Булат сидел среди публики, даже не в первом ряду. Ни за что не хотел выходить на сцену. Но в итоге все же вышел и немного попел.
А потом мы собрались за скромным столом где-то за кулисами. Были близкие друзья, были те преданные ему молодые люди из КСП, кто умудрился сделать первое «самиздатское» собрание сочинений Булата Окуджавы. Этот подарок по-настоящему растрогал Булата.
И все же в тот вечер Булат был грустен и тих. Может быть, и ему приходили в голову мысли о том, что шестьдесят лет — это уже возраст, а в нашей славной коммунистической Римской империи ничего не меняется.
Римская империя времени упадка
Сохраняла видимость твердого порядка:
Цезарь был на месте, соратники рядом,
Жизнь была прекрасна, судя по докладам.
И вдруг через три года я увидела совсем другого Булата. Это было осенью 1987 года — в Доме кино показали фильм Абуладзе «Покаяние». Оба зала — Большой и Малый — были забиты до отказа. Царило особое напряженное ожидание. А потом наступила тишина, будто у всех сразу перехватило дыхание от увиденного. После окончания просмотра, спускаясь из Малого зала, увидела на пролете лестницы возбужденного Окуджаву, окруженного друзьями. Среди них был и Юра Карякин, что придало мне смелости приблизиться к ним. Споров не было, но было какое-то безудержное и радостное обсуждение. И вдруг Булат произнес: «Ну вот теперь все сказано. Теперь все переменится».
Перемены действительно пришли, и эти маленькие и большие победы мы «приближали, как могли». Многие писатели, публицисты, ученые ринулись в политику. На уличные демонстрации выходили тысячи москвичей, в основном из интеллигенции. Булат в политику не пошел, но много выступал в печати, охотно давал интервью. Видно было, что его интересовало все — политика, экономика, все, что происходило вокруг. Но сам он от московской суеты скрылся в маленьком домике в Переделкине, на улице Довженко, недалеко от железнодорожной платформы Мичуринец…
Октябрьские события 1993 года застали нас всех врасплох. Булат, помнится, был очень болен, простудился, лежал с высокой температурой. Но, узнав о том, что творится в Москве (штурм «Останкино», призывы Руцкого к штурму мэрии и Кремля), настаивал в разговоре с зашедшими к нему Адамовичем и Карякиным на том, что необходимо действовать быстро и целенаправленно. В Москву ночью, с последней электричкой, рванул Юра Щекочихин. На телевидение он пробиться не смог — его уже вырубили. Поехал на радиостанцию «Эхо Москвы» и организовал оттуда выступления и Окуджавы, и Адамовича, и Карякина, а через Карякина — и Горбачева, и А.Н. Яковлева, и других политиков.
Ночь с 3 на 4 октября была очень тревожной. Все мы почувствовали, насколько хрупок демократический режим. Держались все вместе. Когда мятеж был подавлен, смотрели уже по телевизору, как покидали Белый дом его «героические» защитники. Меня поразила твердость убеждений Булата. Никаких колебаний насчет того, что это была попытка коммуно-фашистов повернуть все вспять, у него не было, как и у нас.
Иногда мне приходилось выступать в роли посыльного и связного. Карякин отправлял меня с важными письмами к Булату Шалвовичу, всегда предварительно договорившись о возможности зайти к нему. Однажды мой визит к Окуджаве неожиданно обернулся долгим и серьезным разговором. Его заинтересовал мой рассказ об увиденных мною еще в начале 1960-х на Кубе «революционных бесах»; о безжалостной зачистке Фиделем Кастро всех своих личных врагов и потенциальных соперников, а потом и вообще всякой «контры»; о том, насколько нетерпим и жесток был «идеалист» (вовсе не такой уж идеалист!) Че Гевара. Особенно внимательно Булат слушал о подготовке современных террористов Латинской Америки, главным образом, на Кубе, в Никарагуа и до недавнего времени и в наших советских спецшколах и тренировочных лагерях, об их все расширяющихся связях с наркобизнесом. И вдруг требовательно сказал мне: «Вот об этом и надо писать. Надо все рассказать. Терроризм — это серьезно и надолго».
Перед своей последней поездкой в Германию и Францию весной 1997 года позвонил нам (звонил почти всем своим друзьям) и сказал: «Ну вот, в последний раз съезжу с концертами и вернусь в Переделкино. Очень скучаю по своему дому. Вот тогда и повидаемся».
Не пришлось.
Поэт будто знал о своей скорой смерти:
Жизнь моя, как перезревшее яблоко,
Тянется к теплой землице припасть.
Наступило последнее свидание с ним. Прощание. Прощалась вся Москва: друзья, бесчисленные почитатели его таланта, прощались и те, кто стоял тогда у власти, и те, кто терпел эту власть, казалось, весь народ наш прощался; кто смог — пройдя дорогу по Арбату, кто не смог — слушая его дни и ночи напролет. В те дни по «Эху Москвы» беспрерывно звучали его песни. И сколько бы ни было теперь фильмов, встреч, конференций, фестивалей, посвященных Булату Окуджаве, не оставляет острое чувство: ведь был рядом, и каждое мгновение общения с ним могло стать вечностью. Ну что ж, «две жизни прожить не дано», можно лишь быть ему благодарным за те прекрасные минуты общения, которые, действительно, превращаются в вечность.
Порой мне думается, хорошо, что Булат Окуджава не дожил до наших дней. Хорошо, что и Карякин практически ушел из жизни уже в начале нулевых. Слава Богу, не пришлось им увидеть, чем кончился «последний поход нашего поколения» и что же мы построили. А построили мы полицейское государство, общество вражды, коррупции и презрения к человеку, особенно инакомыслящему. Не исключаю, что сегодня Карякин прокричал бы в открытый эфир — да теперь его нет! — не запомнившиеся тогда, в декабре 1993 года, слова: «Россия, ты одурела!», а что-нибудь вроде: «Россия, ты озверела!». А Булат грустно бы посетовал: «В России никогда не умели уважать личность — только общину, только коллектив. Россия никогда не уважала закон (закон — что дышло…), когда палку убрали, наша подлинная сущность вылезла наружу и мы обезумели». А, может быть, он просто спел бы нам:
Кухарку приставили как-то к рулю.
Она ухватилась, паскуда.
И толпы забегали по кораблю,
Надеясь на скорое чудо.
Кухарка, конечно, не знала о том,
Что с нами в грядущем случится.
Она и читать-то умела с трудом,
Ей некогда было учиться.
Кухарка схоронена возле Кремля.
В отставке кухаркины дети.
Кухаркины внуки снуют у руля:
И мы не случайно в ответе.
Вы скажете — не мы построили, а «они». Кто виноват? Да все и виноваты. И почему в России государству служат в основном люди малоодаренные и безнравственные, а все лучшие вытесняются в оппозицию, в инакомыслие? Но у нас нет другой родины и другого времени. А ведь ВРЕМЯ — это тоже РОДИНА.
Новые русские пытаются купить Карякина
Они бездарны, как беда.
Зато уверены всегда,
Несут бездарность, словно Знамя.
У нас в идеях разнобой,
Они ж всегда верны одной
Простой и ясной — править нами.
Наум Коржавин
Летом 1993 года в нашем переделкинском доме появился какой-то подозрительный тип из новых русских. Имени его я так и не узнала. Он уединился для разговора с Карякиным в его кабинете. Я на кухне готовила борщ, впрочем, попотчевать им гостя не пришлось. А история вышла вот такая.
Карякин был тогда членом Президентского совета. Уж не знаю, из какого сарафанного радио стало известно, что на заседаниях он сидит всегда с Ельциным рядом, по правую руку. Борис Николаевич вообще любил, чтобы все сидели на привычных ему местах. И, наверное, кому-то могло показаться, что подписать у Ельцина нужную бумагу было делом простым. Вот и послали к Карякину гонца с предложением, от которого, как им, пославшим, казалось, ему трудно будет отказаться.
Гость для порядка заговорил о том, как важно помогать людям культуры, что надо бы увековечить память многих. Тут Карякин и предложил: «А вы финансируйте установку в Москве памятника Достоевскому».
— Что Достоевский?! Вот на Майкла Джексона я бы денег не пожалел — вдруг выпалил новоиспеченный финансист. И тут же осекся.
Потом, оглядевшись, пошел ва-банк:
— Вот вы живете в этой старой деревянной халупе, а могли бы жить в приличном коттедже, и мы бы вам помогли.
— Интересно, — провоцировал его Карякин, — и что же вы хотите от меня?
— Да совсем немного. Вы же заседаете рядом с Борис Николаевичем. Пусть подпишет распоряжение о передаче нам особняка… для нашего Центра культуры.
Карякин поднялся и тихо сказал:
— Вон из моего дома!
Потом открыл дверь и крикнул мне:
— Ира, борщом не угощать. И спусти этого типа с лестницы!
Дверь захлопнулась. Тип ретировался.
Помнится, я тогда и рассказала Юре о разговоре двух новых русских, подслушанном мною в день празднования победы над августовским путчем 1991 года в Кремлевском дворце съездов. Когда мы вошли в празднично украшенное фойе, я буквально оторопела, увидев на каком-то немыслимом постаменте огромный бело-розово-коричневый торт. В центре торта стоял Белый дом, окруженный баррикадами, у подножья всего этого помпезного сооружения извивался флаг России — триколор. Я невольно застыла у этого сооружения. Юра побежал к друзьям. И вдруг я услыхала: «Ничего, пусть эти демократы поболтают, попразднуют. Деньги все у нас. Все мы будем решать». За спиной моей стояли два молодых «комсомольца» или сынка коммуняцких партийцев, лощеные и довольные собой.
…Карякину в голову не могло прийти что-то извлечь для себя от своей приобщенности к новой власти. Он был вообще бессребреником. Вот вам один курьезный случай в его недолгой депутатской жизни.
Жаркий июнь 1989 года. Юра только что получил документ — мандат депутата Съезда народных депутатов. А мне приходилось каждый вечер стирать его рубашки, их было всего две. И я не заметила, что он не вытащил свой пропуск из кармана рубашки, и постирала ее, ликвидировав мандат! Пошел он в хозяйственно-организационный отдел Съезда просить новый пропуск. Обращается к женщине, заваленной бумагами. Она, даже не спрашивая его, что надо, с ходу:
— Вам квартиру?
— Нет. Квартира у меня есть.
— Тогда зачем пришли? Все приходят за депутатскими квартирами. Видите эту стопку заявлений?
В ту пору действительно все депутаты — многие были из регионов — озаботились получением квартир в Москве. И все получили. А когда закончились их депутатские полномочия, остались жить в этих квартирах. Из 2250 депутатов только один Михаил Михайлович Молоствов, друг писателя Юрия Давыдова и наш с Юрой, пришел сдать квартиру. Его сочли сумасшедшим.
Карякин с грустью записывает в своем дневнике: «Никто, почти никто из тех народных депутатов, с кем мы с Алесем начинали, не выдержал испытание властью, деньгами или тщеславными потугами ни по каким, даже по самым низким, элементарным критериям: от Станкевича до Ельцина. Даже умница Яблоков (один из помощников Ельцина. — И.З.) как-то почти наивно признался мне в своем кремлевском кабинете: “Не хочу отсюда уходить…” А ведь и Борис Николаевич растерялся, как-то даже искренне растерялся, когда Рязанов в своем телеинтервью спросил его о дачах».
Россия снова зависла над бездной
В сентябре 1993 года нас пригласили на открытие памятника Федору Михайловичу Достоевскому в село Даровое, где провел детские годы писатель. Отец его, Михаил Андреевич, приобрел в 1831 году усадьбу, куда семья выезжала на лето. Там в 1839 году при невыясненных обстоятельствах он и скончался. Ходили слухи, что его убили крепостные крестьяне за жестокость и пьяные издевательства.
За нами прислали машину, я не поняла кто. Дорога до Зарайска неблизкая, часа два на машине и еще 10–12 километров до самой усадьбы Даровое. С нами поехал гостивший у нас итальянский славист Витторио Страда. Шофер оказался странным, явно непрофессиональным и глухо молчаливым. В дороге у него что-то случилось с мотором. Разобраться сам не мог. Помог проезжавший частник. Потом выяснилось, что он — полковник КГБ, то ли уволенный, то ли сам сбежавший из органов, ведь в начале 1990-х там все рушилось.
День (это было 25 сентября) выдался солнечный, хотя и прохладный. Добрались. За въездной аллеей на опушке липовой рощи посреди небольшой травянистой поляны на скромном постаменте стоял очень интересный памятник, выполненный, как мы узнали, Юрием Филипповичем Ивановым.
Достоевский, слегка сгорбившись, сидел в раздумье и очень напоминал известный портрет Перова — мыслитель, узнаваемый и притягательный. На постаменте начертаны слова «Пророку — Отечество». Как выяснилось, воздвигнут был памятник на частные пожертвования.
На поляне была сколочена небольшая деревянная трибуна, на которой разыгралась баталия среди выступавших. Первым говорил Юрий Бондарев. Начал витиевато, непонятно, но, наконец, вынырнув из пучины своего красноречия, обрушил гнев на «казенных либералов, которым присуща кровавая трусость». Было ясно, что это — прямая реакция на указ Ельцина (подписан был 21 сентября) о роспуске Верховного Совета Хасбулатова, выступившего открыто против реформ и президента.
Затем Станислав Куняев уже без обиняков заявил: «В то самое время, когда мы открываем памятник, бесы в столице правят бал». Отвечали им Карякин и итальянец Страда. Они говорили о другой «бесовщине»: нам навязывают возврат в СССР, в красно-коричневый коммунистический режим.
Так и стало открытие этого памятника подтверждением того, что страсти, раздирающие Отечество, не улеглись. Разъезжались открывавшие памятник бронзовому «Пророку Отечества» — в непримиримой вражде. Похоже было, что опять мы приближаемся к бездне.
Не прошло и двух недель, как случилось в Москве страшное. Мы снова оказались на грани если не гражданской войны, то непримиримого гражданского противостояния. Теперь уже о событиях 3–4 октября 1993 года, кажется, известно все, было бы желание прочитать и осмыслить огромный пласт информации в интернете. Но тогда в Переделкине среди писателей началась паника. Понять можно. Что было бы, если бы они победили. Ведь в открытую говорили на своем Верховном Совете: смертная казнь инакомыслящим.
Уже к ночи звонит из Москвы Щекочихин: «Сняли охрану у радиостанции “Эхо Москвы”. Юра, помоги!». Юра — мне: «Ты представь, одного боевика достаточно на каждую редакцию газет. Там же сидят либо пьющий старик, либо вяжущая чулки бабка. Завтра может не выйти ни одна газета». Пытается разыскать Филатова (Сергей Александрович Филатов — глава администрации Президента. — И.З.). Безрезультатно. Сообразил: дозвонился жене его Галине Николаевне домой. Рассказал ей все. Сработало. К «Эху Москвы» послали усиленную охрану.
Щекочихин, как я уже писала, на телевидение пробиться не смог, но организовал на «Эхе Москвы» выступления политиков, депутатов, писателей. Выступали многие: и Окуджава, и Адамович, и Карякин. Очень сильно — Сергей Аверинцев («упыри повылазили…»).
Юра позвонил домой Горбачеву: «Михаил Сергеевич, долг платежом красен. В свое время Ельцин вас спас. Теперь вы должны ему помочь, а вы кроете его последними словами в вашем итальянском заявлении…». Он: «Нужно написать обращение к народу».
И прочитал лекцию о своем историческом значении. Карякин не сдержался: «Как вы не понимаете, что, как только возьмут “Останкино”, вас же повесят…» — и бросил трубку. Потом позвонил Щекочихину: «Дозвонись сам до М.С., и пусть скажет свое слово по радио». Сказал. Поддержал президента.
Около семи часов утра мы — Юра, я, Алесь Адамович и Ирина Ковалева — выехали на машине из Переделкина. Удивительно, но нам прислали машину из президентского гаража по звонку Карякина. Въезжаем на Новоарбатский (Калининский) мост беспрепятственно. На мосту немало прохожих-зевак. Видим, что Белый дом окружен бронетранспортерами и подходит большая колонна танков. Это были части Таманской или Кантемировской дивизий. И вдруг слышим выстрелы. Чудом проскочили. Доехали до Васильевского спуска. Юра отправил меня в ГУМ, спрятаться. Там я и просидела весь этот страшный день в подвале у какого-то Юриного знакомого. А Карякин попытался прорваться в Кремль. У Спасской башни проверяют пропуска. Какой-то явно поддатый проверяльщик не пускал корреспондента, материл Ельцина. Тогда Карякин зашел со стороны ГУМа. Подошел к охране. «Вы за президента или против?» — «За». Пропустили по удостоверению члена Президентского совета.
Вскоре мы услыхали, как из танков начался обстрел верхних пустых этажей Белого дома. После этого Руцкой запросил переговоры с Ельциным, но тот от переговоров отказался, потребовав «полной капитуляции». Руцкой согласился покинуть здание парламента с белым флагом.
А Карякин потом записал в дневнике. «С 9 до 17 сидел в Кремле у Филатова. Ощущение растерянности. На какую-то историческую секунду Россия опять повисла над пропастью». Потом, когда мятеж был подавлен, среди многих переделкинских писателей начались проявления недовольства происшедшим. Бросали обвинения в адрес тех, кто их, в сущности, спас. «Ну, так и ставьте точки над “и”, — горячился Карякин. — Как жалко, что нас спасли от коммунизма, от фашизма». Потом он, правда, признавал, что от некоторых неадекватных действий — например, показательного «расстрела парламента» (по плану Коржакова), можно было отказаться.
Виталий Шенталинский. Комиссия по творческому наследию репрессированных писателей
Летом 1995 года в нашем переделкинском доме прошло «выездное заседание» Комиссии по творческому наследию репрессированных писателей России. Собрались члены комиссии: Булат Окуджава, Юрий Давыдов, Юрий Карякин и организатор комиссии и самый моторный ее работник — Виталий Шенталинский.
Он привез к нам генерал-майора Анатолия Афанасьевича Краюшкина, начальника Архивного управления Федеральной службы безопасности России. Высокий, статный человек, моложав и красив, с крепким рукопожатием. Именно он, бывший сотрудник 10-го отдела КГБ, начальник отдела регистрационных архивных фондов, открывал Шенталинскому рассекреченные дела репрессированных писателей и помогал ему. А при первой их встрече пошутил: «Вы — первый писатель, попавший сюда добровольно. Ну, куда мне вас посадить?» Они посмотрели друг на друга и рассмеялись, а Виталий подумал: «Слава Богу, что мы уже смеемся над этим».
Шенталинский привез к нам Краюшкина неспроста. Он почувствовал, что в ФСБ начинают препятствовать работе комиссии, и пытался дать второе дыхание этому делу, заручившись поддержкой тех немногих чекистов, что ценили литературный труд. Да и Краюшкину, по-видимому, хотелось познакомиться с Булатом Окуджавой и побывать в обществе его единомышленников и друзей.
В кабинете Карякина обсудили самые неотложные дела. Разговор был серьезный. В нем все участвовали горячо и заинтересованно. Окуджава едва ли не горячее всех ратовал за спасение арестованных рукописей. Говорили о том, что надо знать правду не только о довоенных временах (чем, собственно, пока занималась комиссия), но и о тех, в которых довелось жить нам. Где тонны самиздата, изъятого у людей, где тысячи километров фото- и кинопленки, снятой тайно? Ведь это ценнейший материал нашей недавней истории… Неужели все уничтожено?..
«Неужели правда, что меня подслушивали, — как-то по-детски наивно удивлялся Булат, — что оттуда (при этом показывал почему-то на потолок) влезали в мою частную жизнь, в мой дом?!» Это его коробило больше всего.
Сели за стол. Окуджава предложил первый тост, с улыбкой, без всякого пафоса: «Просто удивительно, что такое происходит! Надо выпить за хорошее дело».
Подарил гостю свою книгу с дарственной надписью, что, впрочем, сделали и другие писатели, участники этой удивительной встречи. Но засиживаться Булат не стал. Сославшись на занятость, первым уехал. Думается мне, что какими бы «идеальными» ни были чекисты, помогавшие Шенталинскому в раскрытии архивов, ему общее застолье с ними было не очень приятно.
Хочу, должна рассказать немного о Виталии Шенталинском, нашем с Юрой Карякиным большом друге, трагически и безвременно ушедшем из жизни в 2018 году.
У Виталия — как рассказывает его жена Таня, прошедшая с ним всю жизнь, — вообще очень странная биография, вплоть до смерти. Вырос не там, где родился, умер не там, где жил. Сменил много адресов, исколесил полмира и умер в дороге. И фамилия у него, и отчество — не кровные. Детство его прошло в деревнях Татарии, куда успел эвакуировать полуторагодовалого сына с мамой его отец, военный инженер, оказавшийся к началу войны в Риге. Он вскоре погиб на фронте, а мальчик своим настоящим отцом долгие годы считал отчима — агронома из Чистополя. Отчима часто перебрасывали в «отстающие колхозы», приходилось колесить по татарским деревням. Вот мальчик и узнал немало простых деревенских школ, а в старших классах учился уже в Чистополе. Подрос и сам определили свою судьбу: поступил в Арктическое морское училище в Ленинграде. Успешно окончил его и при распределении попросил: «Как можно дальше хочу». Оказался на острове Врангеля, где три года работал радистом на полярной станции. Оттуда поступил на заочное отделение факультета журналистики МГУ. Начал писать стихи. Перебрался в Магадан. Работал журналистом. Здесь вышла его первая книга.
А в те же годы московская девочка Таня на распределении выпускников Гнесинского музыкального училища сказала: «Хочу как можно дальше». Ее и распределили в Магадан в музыкальное училище. Там и встретились эти два неисправимых романтика и прирожденных художника. Встретились в 1963 году и вместе прошли по жизни 55 лет. Татьяна стала профессиональным исследователем русского музыкального фольклора.
Мне помнится, при нашем первом знакомстве, наверное, в начале 1990-х, когда они приехали в наш еще не обустроенный переделкинский дом, меня больше поразила Таня. Стройная, огромные серые глаза, очень строгая, всегда за рулем, она умело направляла беседу наших мужей. Те слегка размягчились, вспоминая подмосковное Томилино, где прошло частично Юрино детство и где теперь обосновались наши гости. А надо было говорить о деле. К этому времени главным делом жизни Шенталинского стало создание и работа Комиссии по литературному наследию репрессированных писателей. Карякин мог ему помочь как член Президентского совета.
В годы перестройки появился шанс раскрыть тайные архивы КГБ и прокуратуры. Погибших писателей не вернуть, но, может быть, можно вернуть их рукописи, замурованные в архивах КГБ? Вот что больше всего занимало в те годы Виталия Шенталинского. Почему именно он стал мотором этого тяжелейшего и благородного дела — отворить «гробницу памяти»? Виталий так говорил об этом: «Мне довелось долго жить на Колыме, работал журналистом в Магадане. И у меня было много друзей, бывших политзэков сталинского времени. Уходящая натура. Писать об этом было тогда запрещено». Так что было в жизни Шенталинского «два Севера» — романтический и трагический. Романтический — это его жизнь, работа на острове Врангеля, и трагический — это ГУЛАГ.
В январе 1988 года Шенталинский обратился с открытым письмом к писателям Москвы с предложением создать Комиссию по наследию репрессированных писателей, открыть их дела в секретных архивах. Найти их «арестованное слово». В это время уже начал работать «Мемориал». И вот Виталий задумал сделать как бы литературный «Мемориал». Открытое письмо Шенталинского долго блуждало по инстанциям и, в конце концов, попало в Политбюро ЦК КПСС, к счастью, в руки Александра Николаевича Яковлева. А тот отправил его в КГБ и прокуратуру с резолюцией: «Прошу помочь писателям».
В это время Виталий обратился к тем писателям, которым доверял и был уверен, что тема поиска литературного наследия репрессированных авторов им близка, важна. Позвонил Булату Окуджаве. У него и собрались на первое заседание. Пришел поэт Анатолий Жигулин, бывший узник Колымы, Олег Васильевич Волков, двадцать семь лет проведший в лагерях и ссылках. Позвонили прозаикам Камилу Икрамову и Юрию Давыдову, тоже имевшим печальный тюремный опыт. Все они тогда еще были живы. К ним присоединился Юрий Карякин. Созвонились с Виктором Астафьевым, подключился друг Виталия, поэт Владимир Леонович. Вот они составили костяк комиссии. Это уже была сила.
Создали Общественную комиссию по литературному наследию репрессированных писателей. Комиссия поставила перед собой цели добиться реабилитации писателей, пострадавших в годы репрессий, уточнить фальсифицированные или неполные биографические данные о них и самое главное — найти и опубликовать попавшие в застенки НКВД рукописи, воскресить их слово.
Примерно год ушел на официальное признание этой комиссии. Первоначально председателем ее назначили Карпова, писательского «генерала». Михалков отказался. А когда развалился Союз писателей СССР, Карпов ушел от всех дел. Шенталинский стал де-факто председателем комиссии. Но прошел еще год, прежде чем он открыл на Лубянке первое следственное дело.
Вначале он предполагал, что было репрессировано около 1500 литераторов. К концу его буквально титанической двадцатилетней работы воскресили три тысячи имен.
Летом 1992 года он со своим другом Володей Леоновичем поехал на Соловки, туда, где размещался первый советский концлагерь, где начинался ГУЛАГ. Настроение было отвратное: работу комиссии саботировали, КГБ перекрыл им кислород. И они собирались написать и опубликовать протест. Но, вернувшись в Москву, Виталий решил посоветоваться с Юрием Карякиным, который был членом Президентского совета. Правда, в эти дни тот, после своих трех инфарктов и операции на сердце, находился в санатории имени Герцена, в Кубинке. Туда я их и отвезла с Таней.
«Ни в коем случае! Таким наскоком Лубянку не напугаешь, а спугнешь и все испортишь, — обдал Виталия холодным душем Юра. — Продолжайте действовать как раньше: давите… А я со своей стороны могу подключиться как народный депутат, поднять этот вопрос на съезде».
«Он был, конечно, прав, — признал Виталий. — Лубянка, как раковина, приоткрылась, но одно неосторожное движение — и захлопнется вновь, да еще и руку отхватит. Спасибо Карякину! Вовремя меня остановил».
Знаю, что Карякин советовался и с А.С. Черняевым, и с А.Н. Яковлевым. Силы сопротивления внутри Федеральной службы безопасности (бывшего КГБ), самого зловещего ведомства страны, были велики. Приоткрывшаяся раковина Отдела секретных архивов тоже могла вот-вот захлопнуться.
Работа у Виталия была адова. Каждый день он приходил на Лубянку и работал по восемь часов в отведенном ему уголке. До рези в глазах переписывал в блокноты документы и протоколы допросов. Потом ему разрешили наговаривать текст на диктофон и, наконец, ксерокопировать некоторые документы и рукописи писателей. Ему помогали два человека: глава Отдела архива генерал А. Краюшкин и прокурор А. Валуйский. Прокурор брал на себя реабилитацию репрессированных писателей, а Краюшкин содействовал розыску дел репрессированных. Шенталинский окрестил их группу «антитройкой» в противовес тем «тройкам», что в годы террора безжалостно уничтожали писателей.
Надо было спешить. На обложках следственных дел, как сказал в своем интервью Виталий, «бились и клевались, как хищные птицы, два грифа: “Хранить вечно” и “Совершенно секретно”. То, что “Совершенно секретно”, — могло быть уничтожено в любой момент, как и происходило нередко до перестройки — сжигалось». Виталий понимал и другое: скоро все может вообще схлопнуться. И был прав. Очень скоро архивы снова закрылись, допуск к ним получить стало неимоверно трудно.
Виталий Шенталинский вряд ли предполагал вначале, что его погружение во «тьму» Лубянки затянется на двадцать лет. Он изучал старые следственные дела, выуживая правду о судьбах литераторов. И у него в руках оказался огромный массив документов и писательских рукописей. Немедленно начал их публиковать в разных журналах, прежде всего в «Огоньке», где он вел рубрику «Хранить вечно», и в «Литературной газете». Так им и были впервые опубликованы арестованные рукописи и материалы о жизни и творчестве А. Ахматовой, И. Бабеля, Н. Бердяева, М. Булгакова, М. Горького, Н. Клюева, О. Мандельштама, Б. Пастернака, А. Платонова, М. Цветаевой, М. Шолохова и других русских писателей. С помощью Солженицына вышел еще и сборник «За что?» — стихи, проза и документы узников коммунистических концлагерей (составители В. Шенталинский, В. Леонович. — М.: Новый ключ, 1999).
Но главный итог многолетней работы — прекрасная литературно-публицистическая трилогия: «Рабы свободы. В литературных архивах КГБ» (1995), «Донос на Сократа» (2001), «Преступление без наказания» (2007). Они переведены на восемь языков, в том числе французский, английский и испанский, и изданы в десяти странах мира. Английское и американское издание вышло с предисловием Роберта Конквиста.
Многие годы для меня Виталий был прежде всего — публицист, писатель о писателях и одержимый, непримиримый борец со сталинизмом, диктатурой большевиков, подлостью и доносами. И вдруг уже на склоне своих лет узнала его как ПОЭТА. И, может быть, этого и не случилось бы, если бы не наши ежегодные встречи на Международном семинаре переводчиков русской литературы в Ясной Поляне.
Виталий Шенталинский был поэт, прозаик, журналист. Живой, искрометный, открытый, порой наивно доверчивый. Чудовищно несправедливым был его уход из жизни. А он как поэт будто его предвидел:
Я в небе умру.
Упаду головою в закат,
Но птицей взлечу на рассвете.
И смерть моя станет
такою же песней,
какою была моя жизнь.
Я в небе умру,
чтоб, прощаясь со мной,
вы голову подняли выше.