Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2020
И кажется, не время года,
А гибель и конец времен.
Борис Пастернак. Город
Названия сборников, статей и эссе о писателях-классиках часто включают в себя слово «время». Понятие растяжимое и всеохватное, с размытыми контурами, многозначное и метафизическое, философское и физическое, в этих случаях время обозначает эпоху, историко-литературный и общественный контексты — «Пушкин и его время», «Достоевский и его время», «Ахматова и ее время»… — примеров можно привести множество. Но есть в русской литературе поэт, у которого время всегда конкретное, будь это время суток или время года, месяц, день месяца, чем-то выдающийся. Или — время как времена жизни. У которого на все есть свой календарь, «череда» (одно из нередко встречаемых в его поэтическом лексиконе слов) событий частной — природной — общественной — исторической — политической жизни. Вернее, свои календари, которые складываются в палимпсест. Палимпсест календарей, где слой просвечивает сквозь слой.
1.
Потенциальную мощь и свежесть голоса начинающего поэта его современники (и все последующие) ведут со стихотворения «Февраль». Приведем это черно-белое стихотворение (с фирменным для Пастернака в будущем, а здесь впервые мгновенным прыжком из пейзажа определенного месяца к афористичному самоопределению в поэзии) как эпиграф ко «всему» Пастернаку.
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
«Февраль» оставался неизменно дорогим Пастернаку всю жизнь — «лучшее из раннего» (письмо В. Шаламову 9 июля 1952 года). Хорошо известно, как поэт вмешивался в ранние стихи при подготовке книги 1929 года, нещадно сокращал и правил. Шестнадцатистрочный «Февраль», производящий впечатление моментального снимка, Пастернак трогал, но варианты, которые до нас дошли, демонстрируют лишь то, как оно выпрастывалось из неточных, сброшенных оболочек, например:
…тысячи грачей,
Неистовствуя, как кликуши,
Галдят торговок горячей, —
так в «Избранном» 1945 года. А в 1956-м текст восстановлен.
Порой связывают «Февраль» с днем рождения поэта — 10 февраля 1890 года. Но стихотворение написано задолго до советской власти, до смены официального календаря с юлианского на григорианский. Пастернак наверняка осознавал себя январским: он родился в день смерти Пушкина, 29 января «по старому стилю».
Отметим еще, что в «Феврале» запечатлен исход зимы, время «весны света» — вспоминается картина Игоря Грабаря, московского импрессиониста, новые работы которого не проходили мимо обсуждения дома у Пастернаков.
А теперь обернемся на одно из последних, если не последнее в жизни, стихотворение, написанное фактически одновременно с «Нобелевской премией» (за публикацию которой в английской газете Пастернаку пригрозили в Генпрокуратуре тяжкими последствиями), «Единственные дни». Оно состоит из пяти четверостиший. И в нем тоже, как и в «Феврале», торжествует свежесть жизни — зимнее солнце, свет, мокнущие дороги. Нет грачей — но есть потеющие от тепла скворешни. Круг замкнулся — и в жизни, и на часах, где «полусонным стрелкам лень / Ворочаться на циферблате». А если стрелки пойдут на следующий круг, то «…дольше века длится день» (опять афористичная строка, не раз ее брали взаймы для названия, от романа — Ч. Айтматов — до газетной статьи).
«Протяженье многих зим» и соответственно в каждой «дни солнцеворота» повторяются «без счета»; «череда дней» образует природный цикл, а циклы — век. Измерима ли вечность? Тысячелетье? Или они тоже отсчитываются на особых поэтических часах?
В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Ценность для Пастернака представлял бесконечно длящийся и переходящий в тысячелетие день, притом из череды дней составлялись «единственные дни». Из дней — месяцы, из месяцев — времена года, тоже идущие по кругу.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
На строфу того же стихотворения, «Воробьевы горы» из «Песен в письмах, чтобы не скучала» (сборник «Сестра моя — жизнь») раньше:
Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.
Это полдень мира. Где глаза твои?
…Дальше — воскресенье…
То есть в одном стихотворении насквозь день недели — воскресенье, православный праздник — Троицын день, и все это в обобщенном времени дня человеческого — полдне мира.
Время циклическое уводит от страха смерти: после ночи всегда наступит утро, после зимы — весна. Да, именно цикличность природного календаря не только уводит от страха смерти, но по-своему примиряет человека с ней. Проходят десятилетия жизни — и поэтической жизни Пастернака. Наступает осень, и уже «Сквозь желтый ужас листьев / Уставилась зима», зима зловеще представляется «мертвой женщиной белой из гипса». Но жизнь сильнее — и заставляет время парадоксально повернуть назад. «И не кончается объятье». А что такое — объятье? Два человека образуют в объятии круг, оба — нерасторжимые половинки циферблата любовной связи.
2.
И вот поэтому я задумала и осуществила «Поэтический календарь Пастернака» (издательство «О.Г.И.», редактор Максим Амелин, сразу распознавший оригинальность идеи и ее подхвативший). В лирике Пастернака можно найти бесконечное количество примет, обозначений и описаний времен дня, месяцев и сезонов: от января до декабря — от зимы до зимы, много раз по кругу. Самой трудной оказалась задача выбрать не то чтобы лучшее, но и наиболее выразительное стихотворение для ежемесячной страницы предполагаемого календаря. Попробую хотя бы что-то упомянуть — по временам года и по месяцам.
Итак, первая книга, «Близнец в тучах» (в дальнейшем отбираемая из нее всегда строгим к себе поэтом «Начальная пора») — это упомянутый «Февраль», май («Как бронзовой золой жаровень…»), сентябрь — «Мне снилась осень в полусвете стекол…», октябрь («Все наденут сегодня пальто…), «Небес осенних горечь» из стихотворения «Пиры», «Зимняя ночь», контрастно-сумрачное январское преддверие сияющего солнечным светом февраля:
Не поправить дня усильями светилен,
Не поднять теням крещенских покрывал.
На земле зима, и дым огней бессилен
Распрямить дома, полегшие вповал.
Можно перевернуть страницы и опять попасть… в «Февраль». Годовой цикл сначала.
Перейдем к следующей книге — «Поверх барьеров». «Мелко исписанный инеем двор…», «Мздой облагает зима как баскак», «Отгородитесь от вьюги в стихах / Шубой, от неба — свечою», «Дурной сон»: «Прислушайся к вьюге сквозь десны процеженной», дальше — «Зимнее небо», «Метель»-1 и «Метель»-2, где «детство рождественской елью топорщится», первая в длинном ряду рождественских елей Пастернака. «Весна» — 1, и 2, и 3, где, отзываясь логике «Февраля», в итоге возникает, конечно же, афористичный переход — предсказывая будущее, «Поэзия! Греческой губкой в присосках…». Вот и весна света:
Оглянись, и ты увидишь
До зари, весь день, везде
С головой Москва, как Китеж, —
В светло-голубой воде.
Вечерние ливни, ночи, «обладающие» соловьем, лето с облегающими небо тучами и сырой крапивой — так возникает книга «Сестра моя — жизнь. Лето 1917 года». В книге «Темы и вариации» циклу «Зимнее утро» отдано пять стихотворений, циклу «Весна» — пять, «Сон в летнюю ночь» — пять, «Осень» — пять стихотворений! Не счесть весен, лет, осеней и зим во «Втором рождении». В книге «На ранних поездах» (цикл «Переделкино») идут по кругу «Летний день», «Сосны», «Зазимки», «Иней», «Зима на кухне», «Вальс с чертовщиной» («Елка в поту…»), и наконец, «Вальс со слезой» ( «Как я люблю ее в первые дни / Когда о елке толки одни…»). И, наконец, «Когда разгуляется» — поэзия Пастернака совершает очередной круг от «Весны в лесу» через «Зимние праздники» к «Божьему миру» и «Единственным дням».
Можно ли сказать, что поэт возвращается памятью по аналогии к другим зимам через подмосковную «холодную яму января»? Например, к тому, через какую призму виделось приближение зимы на Каме — в эвакуации, в Чистополе:
Октябрь серебристо-ореховый.
Блеск заморозков оловянный.
Осенние сумерки Чехова,
Чайковского и Левитана.
Чехов, Чайковский, Левитан — имена, символизирующие исторически ближайшую, предшествующую поколению Пастернака литературу, музыку и живопись, золотой век русской культуры. А теперь — война, эвакуация, 1943-й. Составные и неотъемлемые от «далеких пристрастий» «захолустные логова» — страницы воображаемой книги, открытой «на середке» (Чистополь, напомню, расположен между европейской и азиатской территориями, если не точно географически, то по культуре — посреди страны). И мы понимаем, что это за книга «черная, листанная», после первой метели «белая, как рукоделье». Эта книга — Россия.
Природный календарь поэта — особый, в его «красильне» совмещаются и смешиваются весны, осени и зимы. У Лермонтова, которому (не «памяти Лермонтова», а — прямо) Пастернак посвящает книгу «Сестра моя — жизнь», «цветущая слива» и «ландыш серебристый» уживаются в одном и том же стихотворном пейзаже с «желтеющей нивой», что против любых календарей. У Пастернака возникают сюжетно-календарные гнезда — когда явления природы (такие, как осень-зима в Чистополе) подводят к вершинам искусства в его классических ипостасях и непосредственно по аналогии — к Богу.
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою!
3.
Волшебством мироустройства повторяющийся, круг природотворчества оказался «спасительным кругом» для Пастернака в историческом контексте вывиха времени, слома эпох. «Не трогать этого небожителя» — слова, приписываемые, по легенде, Сталину, — стали охранной грамотой для Пастернака. Вчитаемся: небо-жителя, жителя неба. «Синий цвет», небесный цвет / Полюбил я с ранних лет, / С детства он мне обещал/ Синеву иных начал…» (Николоз Бараташвили в переводе Пастернака; сохранилась пленка — Пастернак читает свой перевод в Большом театре в 1938 году). Небо — спасало.
Но Пастернак был очевидцем и, скажем прямо, отчасти составителем и политического календаря эпох.
Начнем с их «исчисления». Не будем — о стихах «К Октябрьской годовщине» с натужным началом «Редчал разговор оживленный», хотя и им он пытался впрыснуть шприцом поэтическую календарность — «И осень подходит с обычной рутиной / Крутящихся листьев и мокрых куртин». Здесь происходит явное насилие над собой, стихи уминаются коленкой: «Вечерние выпускА / Газету рвут нарасхват». Не будем останавливаться на поэме «Девятьсот пятый год» и прочих с их «откупными темами» (в письме сестре Жозефине Пастернак объяснял их создание как своего рода службу — мол, хожу на службу, зарабатываю на семью деньги и прочее). Не будем трогать и «мой скромный “Медный всадник”», то есть «Спекторского».
Но весьма пригодятся замечательные стихи, впервые опубликованные 1 января в газете «Известия» на новый, 1936 год — вроде тоже на заказ написанные, но редактором был Николай Бухарин, это во-первых, а использовать газету для прямой аналогии — это очень даже во-вторых, если не во-первых. Оттого и мастерство стиха.
Из первой части — по «известинскому» варианту: «как век стоял его верстак». Пастернак пишет своего обобщенного Артиста в силе, Художника, устанавливая «селфи», внутренний аппарат для автопортрета:
Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.
(По аналогии и в сторону — потом, через двадцать, и каких, лет: «Быть знаменитым некрасиво… позорно, ничего не знача…».)
Художник семантически «рифмуется» с обитающим «за древней каменной стеной»:
Столетья так к нему привыкли
Как к бою башни часовой.
У Художника — век, у вождя — столетья. Художник и вождь (в газетной публикации стихи были посвящены Сталину) соизмеримы, их календарь особый. Это исторический календарь, где единицы отсчета — не дни, не месяцы и не годы, а века — тысячелетья — вечность («какое… у нас тысячелетье на дворе?» — Такое). Но это уже Пастернак в трицатые годы. А раньше?
Современников и несовременников поражала поэтическая свобода Пастернака в том числе от политических примет революционного календаря в книге «Сестра моя — жизнь». И все-таки — в стихотворении «Весенний дождь» этот самый дождь
Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил
Лак экипажей, деревьев трепет…
…Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский, ура!»…
Пастернаковское лето 1917 года целиком посвящено чувству и совершенно свободно от политики? Не скажешь.
А в 1919-м пишется «Русская революция», свидетельство о политическом перевороте с марта 1917-го («изо всех великих революций Светлейшая») по октябрь («…плещет ад Балтийскою лоханью / Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев»). Календарно точны и написанные в 1918 году стихи об убийстве Кокошкина и Шингарева. Точна поэтическая фиксация богооставленности России к осени 1918-го :
«Боже, Ты создал быстрой касатку…» с финальным вопрошанием : «Где Ты? / На чьи небеса перешел Ты? / Здесь, над русскими, здесь Тебя нет». В этом стихотворении, стихотворении «по поводу» расстрела заложников, Пастернак отягощает жгучей современностью палимпсест календарей: календарь природный — утро («жжется зарей», «утром ужасным», «луговой, вдохновенный рассвет»), календарь актуально политический — расстрел 1918 года. Обрыв календаря.
Нельзя не напомнить о политической актуализации Пастернаком исторического календаря. Тем же летом 1917-го (одновременно с книгой «Сестра моя — жизнь») написаны «Драматические отрывки» о Великой французской революции: «Но летопись республики есть повесть / Величия предсмертных дней. Сама / Страна как бы вела дневник загробный… черный запад смерти / Стерег ее и нас подстерегал…».
«Драматические отрывки» были для Пастернака не уходом в иносказание через историческую аллюзию, а обозначением параллелей переломного времени в историческом календаре России. Из сопоставления «Драматических отрывков» лета 1917-го с книгой «Сестра моя — жизнь» становится очевидным взаимодополнение природного (лето), любовного (почти ежедневник развития страсти), политического и исторического календарей в сознании поэта.
4.
Десятилетним мальчиком Борис Пастернак застал уход века девятнадцатого. Видел Льва Толстого, будучи не только младенцем, но и юношей (двадцать лет жизни Пастернака прошли при патриархе всея русской литературы Льве Николаевиче). При отрочестве, юности, молодости Пастернака начался крупный, вековой счет.
Движение времени у Пастернака происходит по православным праздникам — родители в христианскую веру не перешли, но Рождество и рождественская ель присутствовали вокруг, — отсюда столько стихов о праздничной елке в его лирике, отсюда и роковая часть романа «Доктор Живаго» — «Елка у Свентицких», «сказка к Рождеству», поворотная точка сюжета. Разметка времени по церковному календарю сопровождает действие. Открывается роман словами «Шли и шли и пели вечную память», — отпевают мать Юры Живаго, десятилетнего мальчика. Все это происходит в «канун Покрова». А через страницу текста, в новом эпизоде, церковным календарем обозначен летний день гибели отца-миллионщика: «Была Казанская, разгар жатвы». Оба праздника (а для героя — дни родительских смертей и похорон, начало сиротства) связаны с Богородицей, ее благословением (покровом одела землю русскую) и защитой (Москвы от татарского нашествия).
В дальнейшем тексте романа праздники церковные метафорически обозначают для героя-поэта и литературную гениальность («Вдруг Юра подумал, что Блок — это явление Рождества во всех областях русской жизни…»). Церковно-календарные отбивки циклически проводят Юрия Андреевича Живаго через все перипетии его жизни. И на Троицу, и на Духов день, и тем более на Пасху его ждут испытания и изменения. Праздники обозначают вехи его духовной биографии.
«Вдруг вдали, где застрял закат, защелкал соловей. “Очнись! Очнись!” — звал и убеждал он, и это звучало почти как перед Пасхой: “Душа моя, душа моя! Восстани, что спиши!”». Или: «Ночь принесла много непредвиденного… Это была ночь на Великий четверг, день Двенадцати Евангелий».
Из персонажно-философских размышлений в романе вырастает календарь эпох: Египет, Греция, библейское богопознание пороков. Последняя по этому календарю эпоха, говорится в романе, — христианство. («Атмосфера вещи — мое христианство», если следовать его утверждению в письме Ольге Фрейденберг 13 октября 1946 года, ради чего он и приступил к роману).
При этом — праздник Рождества у Пастернака, как и другие праздники, часто имеет приписку к определенному году — так начинается «Январь 1919»:
Тот год! Как часто у окна
Нашептывал мне, старый: «Выкинься».
А этот, новый, все прогнал
Рождественскою сказкой Диккенса.
В цикле «Болезнь» («Темы и вариации. 1916–1922») полярные мотивы Рождества и самоубийства взаимно погашаются — на первый план выходит иное, историческое время:
Он, Кремль, в оснастке стольких зим,
На нынешней срывает ненависть.
И грандиозный, весь в былом,
Как визьонера дивинация,
Несется, грозный, напролом,
Сквозь неистекший в девятнадцатый.
«Рождественская сказка («пишу роман в духе Диккенса и Достоевского») будет многократно переосмысляться Пастернаком в стихах, до романа, в романе и после него: любимый праздник будет перенесен через всю жизнь и последний раз появится в одном из последних стихотворений — «Зимние праздники»:
Будущего недостаточно,
Старого, нового мало.
Надо, чтоб елкою святочной
Вечность средь комнаты стала.
Стихотворение входит в цикл «Январские дополнения», и здесь же «Нобелевская премия», а замыкают его «Единственные дни»: жгучая для поэта актуальность («Я пропал, как зверь в загоне») окружена непроходящим, бесконечным, вечностью. «И дольше века длится день».
Церковные праздники в палимпсесте календарей Пастернака оправлены природной ритуальностью, как похороны — поминками. «Зима как пышные поминки» ( «Памяти Марины Цветаевой»):
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином — вот и кутья.
Сквозь церковные праздники проступают языческие (даже в повседневности, «у нас на огороде» — «языческие алтари») — при этом церковные проступают сквозь советские, и наоборот.
Важная для Пастернака единица летоисчисления — это календарь поколения, которое он всегда отмечал — как в письме Марине Цветаевой 23 мая 1926 года, в разгар их эпистолярного романа, характеризуя ее так: поэт, «таимый и отогреваемый на груди поколением», а Владимира Маяковского — как «оправдание нашего поколения» («Охранная грамота»). Пастернак возвращает такую единицу измерения времени, как поколение, даже эпохе:
Нас мало. Нас, может быть, трое
Донецких, горючих и адских.
…Мы эпохи,
Нас сбило и мчит в караване…
5.
В пастернаковедении принято противопоставлять Пастернака-раннего (после — отредактировавшего «сложные» стихи, «нагромождение» эпитетов, метафор и метонимий) Пастернаку-позднему, пришедшему к «неслыханной простоте». Поэт «ломал» ранние стихи, признавался: «Я не люблю своего стиля до 1940 года». Тем не менее: если сравнить поденно-помесячно-посезонно включенные в пространство и время календари («Сестры моей — жизни», «Тем и вариаций», «На ранних поездах», «Когда разгуляется)», то станет очевидным их удивительная близость, а подчас и совпадение, подтверждающие единство поэтической личности.
«Когда разгуляется» — это январь-февраль («После перерыва», «Розовый снег», «Снег идет», «Следы на снегу», «После вьюги», «Вакханалия»), март-апрель («За поворотом», «Все сбылось»), май («Пахота»), июнь-июль («Поездка», «После грозы») — и опять возвращается зимнее время («Зимние праздники»). (Как в «Темах и вариациях» — «Весна», «Сон в летнюю ночь» и «Осень» из пяти стихотворений.)
Внутри стихов календарное кружение может усиливаться до головокружения: «Октябрь, а солнце, что твой август…». И получается, что вследствие круговорота, особой цикличности, повторяемости стихи Пастернака можно выстроить и разбить как сад по месяцам. Календарь художника, «артиста в силе» особый: здесь совмещаются все временные категории.
В каждом цикле образуется свой космос, укрупняясь в космос книги, — так образуется календарь, переводящий поэта в особую категорию.
Он мастер, мастер? — Он — небожитель.
Исходя из всего, что отличает палимпсест календарей Пастернака, можно ли определить объединяющее в творчестве — и отделяющее поэта от «соседей по времени» качество? В сравнении с Мандельштамом? Думаю, можно — при определении Мандельштама прежде всего как поэта культуры, от начала и до конца, Пастернак в развитии сохраняет изначально свойственную ему матрицу. Несмотря ни на какие изменения, личные, общественно-политические, исторически эпохальные, константами его поэзии и прозы остаются утро и сумерки, февраль и март, оттепель и листва, Рождество и Троица, языческие алтари, весна и осень — короче говоря, жизнь и смерть, о которых он предполагал поговорить с вождем.
Это навсегда: в ранние дни «Близнеца в тучах» или в дни поздние, «Когда разгуляется». Палимпсест Пастернака многослоен, но един, как бы его ни делили на периоды — и в сложности, и в «неслыханной простоте».