Керим Волковыский. Раньше книги сжигали
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2020
Керим Волковыский. Раньше книги сжигали. — М.: Время, 2020.
«Раньше книги сжигали, а теперь…» — поэма, подарившая название новой книге Керима Волковыского, поэта, прозаика и переводчика, родившегося в 1947 году в Москве, жившего во Львове, Перми, Ташкенте, эмигрировавшего из СССР в 1981-м и ныне обитающего в Швейцарии. «Судьба человека» в данном случае неотделима от его художественной стратегии: стихи Керима, художника, живущего в пространстве «пересечения культур», — попытка дешифровки его собственной трансконтинентальной души. Керим — поэт трудного, «окольного» пути: до читателей он добрался лишь шесть лет назад, когда в печати появился его первый сборник «Лиственница» (ArsisBooks, 2014). Уже в нем содержалась панорама блужданий одинокого вагабунда — от ранних опытов, написанных в советской Черноголовке, до многоголосого Цюриха наших дней. Однако в узких кругах Керим стал известен намного раньше за счет сложившейся вокруг него камерной легенды. Именно он — прообраз таинственного «пермского мальчика» из стихотворения Беллы Ахмадулиной «Слово». Диалог с выдающейся поэтессой не прекращается у Керима до сих пор.
Заглавная «фуга» (вспомним Пауля Целана), задающая настроение всему сборнику — «песнь старости», подведение итогов, сравнение счетов со всем, что было, и со всем, чего не было. Главные действующие лица разыгрываемой мистерии — Книги, безмерно живые, сотканные из плоти и крови, имеющие свои страсти и пороки:
одни наглые как бывшие любовницы (любовники?)
приходили в спальню и сразу ложились возле постели
другие стояли в дверях и уходить не хотели
Именно их оберегает Старик, одно из немногих человеческих лиц поэмы. Но спасти родных существ от изничтожения — невозможно: его диктует сам исторический процесс. О неизбежном геноциде литературы, ценности искусства — все двадцать четыре страницы сбивчивого, тревожного «вопля», по надрывности, джазовой «оголенности» нарратива напоминающего знаменитый опус Аллена Гинзберга. Даже начало схоже по духу с хрестоматийным «I saw the best minds of my generation destroyed by madness, starving hysterical naked…».
Жуткой атмосферой «горения», упадка пропитана каждая строка поэмы Волковыского — от нее в лицо читателю веет жаром, тлением шероховатой бумаги.
Налицо все признаки антиутопии. Сильные мира сего, являющие собой условное Большинство, захотели устроить веселую охоту на Книги. Злодеи фигурируют за скобками, намечены пунктиром. В самой поэме описываются лишь последствия их деяний — сотни расстрелянных наименований, сотни спаленных томов и несчастливые спасшиеся единицы. На просьбу Старика приютить, спасти его Книги от страшной участи все библиотеки мира дают решительные отказы, — и здесь авторская интонация меняется; в нее закрадывается горький, отчаянный смех. Отказ приходит даже из
роскошной африканской
библиотеки имени Сесе Секо Мобуту
хотя многие утверждают что такой библиотеки не было и не будет
Керим не пытается спрогнозировать будущее, а всего лишь транслирует нам свое видение настоящего. Привычка современности деконструировать, обесценивать все вокруг пугает и злит поэта. Перед нами — картина разрушения, лишенная академических комментариев. «Люди» в ней — закадровый смех; их мертвые, мраморные голоса, доносящиеся извне, объявляют Старику новость о его скором переселении в дом престарелых. Единственными близкими — и настоящими — остаются Книги, дерзкие, безрассудные, не желающие гибнуть, соглашающиеся на самые отчаянные авантюры, лишь бы не попасться в руки незримых, вездесущих охотников:
А потом на алмазной нити спустили
в колодец Рембо пятитомник Лены Шварц и Верлена
Поэт вынужден тосковать о прошлом, в котором, несмотря на все его катастрофы и трагедии, наличествовали размах, величие, сила:
Раньше КНИГИ сжигали (жгли на кострах)
причем делали это публично (на людях)
превращая позорище в ПРАЗДНИК
в ТОРЖЕСТВО
А теперь — даже от процесса изничтожения — не осталось ничего, кроме унылых грузовиков, каждый день забирающих «макулатуру». Книги безучастно погружают в темные пасти машин и отвозят на утиль. Свершаемое до ужаса обыденно, безынтересно; Старика поражает отсутствие страсти в этом «храбром новом мире», ибо даже для того, чтобы разрушать, нужно большое искреннее чувство.
Любимых авторов вырывают из рук, ставят к стенке, втаптывают в землю, вычеркивают из истории:
Первым расстреляли Чехова
в синем сюртучке застегнутом на все пуговицы
в белой рубашке
он сидел на табуретке и медленно поглаживал бороду
разбитое пенсне выкинули в мусорный контейнер
с надписью стекло
Но почему грозное Большинство так сильно увлечено геноцидом литературы? Вывод, сформулированный Стариком в финале поэмы, беспощаден:
раньше книги сжигали (бросали в костер)
потому что их боялись потому что любили?
боялись и любили а теперь?
Никакого смысла, никакой цели нет и в помине. Век-волкодав, некогда кидавшийся на плечи Мандельштаму, теперь оборачивается жалкой, тщедушной псиной, за просто так лающей вдогонку автору. Всякое прежнее величие утеряно Человеком — и им же осмеяно. В награду современности остается лишь «собачий лай времени», преследующий Старика на протяжении всей его слепой, безрассудной борьбы.
Поэма завершается пустынным восклицанием — «А что теперь?». Последний из настоящих, Старик не знает, как справиться с теми «страшными собачьими людьми», что норовят сжечь немногочисленные сокровища, еще делающие честь этому миру, и потому разражается криком — честным, обреченным, лишенным лживой нарядности.
Интонация следующих за поэмой произведений гораздо мягче. Однако стоит признать, что почти все они пронизаны единым ощущением зыбкости внешнего мира, невозможностью обрести в нем желанное счастье. В произведении «Мой сад» Керим оплакивает дорогих его сердцу людей — как всем известных Бориса Рыжего и Дмитрия Пригова, так и условную «еврейскую женщину». Зачин «Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме…» приоткрывает дверь в воспоминание, зачастую кустарное, формируемое вручную. Выбираться из «соловьиного сада» собственного прошлого автор не желает: там ему сладко и тепло.
«Раньше книги сжигали…» — сборник диалоговый, полемический. Керим ведет беседы с ушедшими гениями, поет их голосами, точно шаман, вселивший в себя племя загробных духов (Пастернак, Лорка, Гете, Борхес, Рембо, Сесар Вальехо), перелистывает книгу собственной жизни стремительно и безжалостно, стремясь вынести из нее как можно больше зрелых поводов для рассуждения.
По структуре книга напоминает большое культурологическое путешествие. Мы видим зимние горы Гарца времен Гете, ушедшую в небытие Серениссиму, старый Тифлис, город Молотов… Вечный бродяга, Керим не может остановиться нигде — и, подобно шамиссовскому Петеру Шлемилю, обегает планету раз за разом, стремясь отыскать в ней истину, правду, некую общую константу порядка и покоя.
Обнаруживаем мы в этом бесконечном одиночестве и скрытые надежды — на преображение, возвращение лучших дней, новую жизнь, — что физическую, что творческую. И порою кажется, будто странник действительно обретает то самое «невыразимое», к чему стремился всегда — как, к примеру, в палимпсесте «Глагол». В день двухсотлетия Лермонтова рассказчику снится сон, а в нем — стихотворение, читая которое человек не может не плакать. Он слышит чудный, нездешний голос и хочет, чтобы тот никогда не умолкал. Однако, пробуждаясь, сновидец понимает, что все это осталось позади, и уже ничего не помнит.
Среди многочисленных автопортретов, помещенных Керимом в сборник, обнаруживается и один наиболее искренний, трогательный — в стихотворении «Поэт в Цюрихе» (здесь — явная перекличка с Лоркой, в данном случае с его циклом «Поэт в Нью-Йорке»):
одинокий как узкая полоса света
между полом и дверной щелью
В этом крохотном изображении — весь Керим. И его новая книга, полная тягостных, мрачных наблюдений за действительностью, обесценивающей все, к чему подбираются ее «собачьи» руки, все же неминуемо светла — за счет безудержной любви к описываемым предметам и явлениям. Сожженные книги, упомянутые поэтом, уходят в печать заново; сады, давно срубленные, запущенные, вновь закипают буйством цветов; и даже та одинокая, узкая полоса света, которой, по мнению поэта, является он сам, не позволяет тьме завладеть миром полностью, — пускай и на столь малом, смешном, но все же свободном отрезке пространства.