Aigerim Tazhi. Paper-Thin Skin
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2020
Aigerim Tazhi. Paper-Thin Skin. Translated from the Russian by J. Kates. — Zephyr Press, 2019.
Разговор о поэзии Айгерим Тажи — то исключение из правил, когда даже сухая биографическая справка имеет особое значение. Когда знание о принадлежности к поколению (в данном случае речь о рожденных в восьмидесятых — миллениалы, генерация Y), о времени и локации (Айгерим Тажи выросла в Казахстане во времена СССР, живет в Алматы) дает возможность подготовиться к встрече с самими текстами. Стихотворения Тажи переведены и звучат на узбекском, казахском, польском, английском, армянском, французском и других языках. Это важное, необходимое для понимания дискурса предуведомление, однако, узнав об этом, мы остаемся с текстом один на один.
Близость обманчива, самая простая иллюзия восприятия глубины может неожиданно опрокинуть представление человека. Оптика настроена на поиск поэзии в преломлениях, искажениях, сколах. Гладкая поверхность считывается как нечто само собой разумеющееся. В этих условиях есть авторы, чьи слова возвращаются актуализированными в ином освещении, отраженными сквозь призму других языков. В случае Айгерим Тажи такой призмой становится книга «Бумажная кожа», опубликованная в США. В издании параллельно с оригинальными текстами размещены переводы на английский, сделанные Джеймсом Кейтсом. Первое же стихотворение напрямую отсылает к названию книги:
…Конь пал на дороге.
Хрупкий, как ветка,
остов. Волны песочной шкуры.
Имя твое? Выговори хоть слово.
Складки лица. Солнце меняет угол.
Бумажная кожа просвечивает,
на лбу проявляются буквы.
Меняется угол — иначе падает свет, изменяется и сам предмет. Помещенный в другой контекст образ хрупкого остова может напоминать о вопросе Ласло Краснахоркаи: «Что стало с лошадью?»1 Именно этот вопрос звучит в эссе об известном событии в жизни Фридриха Ницше: он видит на площади в Турине, как извозчик хлещет лошадь, не желающую стронуться с места. Мы знаем, что позже случилось с Ницше, но нам ничего не известно о лошади — на это отвечает венгерский режиссер Бела Тарр фильмом «Туринская лошадь».
Так что же произошло? В фильме в течение шести дней разрушается мир: страшный ураган останавливает жизнь, засыхает колодец, в конце концов во тьме слышится лишь гудение ветра, но и он медленно замолкает.
Ветер шумит размеренно
Строит гнездо на дереве.
Дерево осыпается.
Он обещал быть в пятницу.
В дом не вернулся. <…>
Пес умирает около
Белого цоколя.
Как объяснял сам Бела Тарр, «наступает ничто»: в одном погруженном во мрак доме и в целом остывающем мире. Остов жизни человечества ли, человека, животного — хрупкий, как ветка. В мире Айгерим Тажи эта хрупкость и «ускользающая холодность» живет в забытых домах, закрытых городах. Сравнивая бога с умирающим человеком, она пишет:
…Другие плачут громко молят его о прощении
А у него в ушах звучит собственный голос
Будущего нет и не будет
Будущего нет и не будет
И прошлое слишком призрачно
В мире Тажи люди — путники, и дома на их пути — временные убежища, укрытия в горах и степи. Понятие дома здесь утеряно настолько давно, что его обретение даже не желанно, где-то брезжит далекое глубинное воспоминание: дом на вершине — точка, гаснущая к утру. Путники бредут, как кочующие муравьи, в молчаливом мире.
От дома или взамен дома остаются библейские образы рыбаков и садовника, проросших в воде и земле в противовес бесприютным кочевникам, и покинутого рая: «Фиалка пьет из поддона вчерашнее море, процеженное землей. / Солнце щупает комнату, воду в стакане нагревает упрямый луч. <…> Прозрачный свет отступает в холодный сад. / Муравьиных тропинок след. На подушке чужая тень». Но это там, в вечном эдеме позабытого детства, по дороге же встречаются наглухо заколоченные ставни и заболоченные водоемы.
Земля, накануне зимы околевшая,
холодным покойникам на прикасания отвечает.
<…>
За окнами тихо ступают мертвые
по старым следам из скрипучего снега,
греются в сердце странного города,
жмурят промерзшие веки.
Надкушенное яблоко, кувшин с отбитым клювом — все эти предметы словно находятся на прежних местах как приметы отчужденности, словно их хозяева в одно мгновение оставили свои места и ушли. Ушли без надежды на возвращение в просторы, где небо-ладонь укрывает «сломленность пространства», — будто архетипическая птица (может быть, Симург?) распростерла белые крылья.
Раскинув крылья над вымершими городами, вымерзшими без тепла человеческого дыхания домами. Но есть рыбы, есть реки — есть большая вода, которая способна существовать и без присутствия ушедших людей. И гниющая рыба, «у которой огромный распухший живот», созвучна женщине из другого стихотворения:
Вяжет пинетки сонная женщина,
Внутри нее рыба без воздуха мечется
А ей хорошо
Женщина ждет мальчика (но девочка тоже сойдет) — ждет в одиночестве, в доме, где на окне стоит горшок, и в горшке прорастает веточка. «Мотив покоя», древнего, дремлющего в глубине национальных традиций женского ожидания: это будто именно мужчины оставили города и женщин в остывающих домах. И когда говорится: «Небо, небо, залей им в уши / Песню олова. <…> А мы пока накричимся / и выкричим горе», — слышится призыв выкричать именно женское горе и — осознанно или нет — встраивается в существующий феминистический дискурс.
Но на каком языке раздастся этот крик? Павел Банников упоминал Тажи в контексте так называемой «новой волны» казахстанской литературы2 , а в предисловии к книге утверждается, что «все интересные голоса нашей поэзии сейчас — это женские голоса»3 . Как цитирует ее слова Кейтс, в школе, на улице, дома говорили на русском: «Я не выбирала русский язык, не оценивала его с точки зрения привлекательности. Это просто язык, на котором я говорила с детства», — объясняет Тажи. Однако после всех исторических попыток ассимилировать целые народы и культуры есть нечто необъяснимое, что остается подкожным, подъязычным. Чувствуются эти ритмы земли, слышится эта музыка в стихотворениях Айгерим Тажи: далекая, едва уловимая, — она все равно различима из-под толстого льда глобализации.
Она говорит: «Дорогу спросить бы, но вряд ли потом пойму / ответ на неведомом языке». И женщина ищет дорогу сама. И потому города впускают ее — в дома, где стены еще хранят память о дыхании языка, чьи трансформации впереди.
Бумажная кожа говорит не только о тонкости человеческой и словесной, не только об уязвимости, старости, нежности и ненадежности, об угрозе разрыва страниц и порезах. Тонкая бумага так же может повторять выбитые в камне надписи: «Мы умрем, а проснемся другими, / с новой кожей, но старой душою». Благодаря Айгерим Тажи осуществляется культурный трансфер: чужаки не могут войти в эти города без проводника, они не откроются чужакам.
Кто ты, безвестный скульптор?
Кто ты, зашивший черные раны на зимней реке
после вечернего потепленья?
Тихо на берег другой по свежему шву,
перебирая ногами метры прозрачных недр.
Листья впаяны в карамельную глубину,
и внутри все стеклянно, лишь дернется нерв
и расколется слой.
Птица выпорхнет из-под ног, улетит домой.
Птица не оберегает пустые гнезда, она хранит эту вселенную до мига, когда та будет готова к возрождению. Слой расколется и пробудится мир, когда женщина покончит с покорным ожиданием, и белая птица вскрикнет.