Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2020
Об авторе | Геннадий Александрович Русаков (15.08.1938), окончил (1958) Суворовское военное училище, учился в Литинституте, окончил 1-й Московский педагогический институт иностранных языков (1966). Работал переводчиком-синхронистом в Секретариате ООН в Нью-Йорке (1967–1973; 1977–1982; 1999–2018), в Москве в Комитете за европейскую безопасность (1973–1975), МИД СССР (1975–1977), Секретариате ООН в Женеве (1985–1989). Премия Аполлона Григорьева, «Венец», национальная премия «Поэт» (2014), «Русская премия» (2016). Предыдущая публикация в «Знамени» — № 1, 2020. Живет в Нью-Йорке.
1. Все короткие войны — на долгие годы:
на прощанья без встреч и реестры потерь.
Все короткие войны — плохие погоды,
что проверено нами тогда и теперь:
то снега, Подмосковье и наполеоны,
то сплошняк бездорожья и просто хана…
Времена и взаправду теперь уже оны.
И такая большая, большая страна!
Хмурь и хмари, и длятся Урало-Сибири.
И тоска расстояний, дожди за окном.
И глаза устают от беспомощной шири,
но нельзя и подумать о чём-то ином.
Не любовь, а нелепая детская тяга
к этой странной земле без пределов и мер,
на которой и жить — это просто отвага…
Или вера, которая выше всех вер.
2. Не бывает последней войны —
лишь одни предпоследние войны:
те, что были, и те, что должны.
И уже вдалеке, неспокойны.
…Все герои при местных делах —
им покамест не до героизма:
их дела, как положено, швах,
и не жизнь, а обычная клизма.
Всё уже на пределе, чуть-чуть,
с перекосом направо-налево…
То вокруг белоглазая чудь,
то погода в сезон разогрева.
Но уже патриоты-сыны
кандидатов на должности будят:
победители снова нужны…
…А в последней войне их не будет.
3. Опять как будто ветра угасанье —
одно дыханье или тень его:
как будто осторожное касанье,
хотя кругом, как прежде — никого…
Наверно, так меня когда-то гладил
мой папа, собираясь на войну,
чтоб умереть в голодном Ленинграде —
верней, под ним, закрыв собой страну.
У стариков нелепа эта тяга —
искать своих, готовясь помереть.
Зачем они, когда тебе — полшага?..
И ничего уже не нужно впредь:
ни мамы, не запомненной тобою,
ни папы из газетного клише,
ни самого тебя с твоей судьбою.
Ни женщины, которой ты «шерше»…
4. Я плохо доживаю жизнь мою:
себе не в радость и другим обуза —
не там ложусь и не тогда встаю…
Но ем, увы, по-прежнему, от пуза.
Я мало что умею и могу —
глухой толмач среди словесной пены.
Мне надо зарабатывать деньгу,
а я пишу дурацкие катрены.
Так прибери же ты меня, Творец!
Здесь без меня нахлебников хватает:
Твой мир и так поставлен на торец,
и ангел дыры времени латает.
Зачем я тут? Пора, освободи.
(И понесут меня вперёд ногами…)
Лишь это мне маячит впереди…
…Такое вот выходит оригами.
5. Голова моя, дуршлаг дырявый!
Или просто сито-решето.
После разберёмся с бренной славой
(бренная — которая не то).
День шатнётся. Ветер вспыхнет зыбкий.
Тихий снег вспорхнёт по январю.
И лицо, готовое к улыбке,
я ему навстречу отворю…
Сердцу нужно напряженье вздоха
(выдоха — когда наоборот).
Пусть на мне закончится эпоха
престарелых сталинских сирот,
у которых ни отцов, ни славы…
Только горечь непотребных дней.
Пусть уйдут из памяти составы,
полные заплаканных теней.
6. Я вырос в патетическое время,
когда звучали страстные слова,
хотя порой, признаться, не по теме
(и в том была эпоха не права).
Патетика, тебя бояться стали!
Ты ни к чему последышам моим:
им подавай конкретные детали
конкретных лет или конкретных зим.
(По мне, всё это от духовной лени,
коротких мыслей, нудного труда —
дороги без обратных направлений
и рек, что не впадают никуда).
Патетика, побудь со мною снова!
Вот жизнь моя перед её концом:
я помню век, любовь, родное слово…
И богородиц с маминым лицом.
7. Полуразмытые годами
воспоминанья о себе,
о папе, бабушке и маме…
Других забыл — не по злобе,
а по рассеянности духа
с нечётким видением дат:
война, поминки, голодуха.
Всё вперемешку и подряд.
Нет-нет, а вспомнится иное…
Пусть не иное, но не так:
лежит земля — и всей длиною
опять похожа на верстак.
И запах стружки, тёса, пыли
острей всех запахов земных.
Наверно, и другие были…
Но я совсем не помню их.
8. Воронежские ласточки мне снятся.
Конечно, это явный Мандельштам…
Но как они по воздуху теснятся,
прочёркивают небо тут и там!
Сперва врастрёп, потом три оборота,
сотэ-шоссе и с перебоем ног —
чтоб в прорву, вниз, в безумие полёта…
И засновал неистовый челнок!
Туда-сюда, нырок и ускользанье,
вот прыснули и канули вдали.
И бреющим — над Штырью! над Рязанью!
И смертная петля из-под земли.
Я видел, потому что местной крови.
И сам летал, но в детстве и во сне.
Мне это сумасшествие не внове:
и надо мной — над нами! — по весне
пространство рвут Господние заточки,
меняя направленье всякий раз
в строфе, в стихе, а то в случайной строчке…
И острие вот здесь, у самых глаз.
9. …И лист, покрытый кракелюрным лаком,
и утра креп-жоржетовый наряд —
всё это кажется хорошим знаком,
притом уже четвёртый день подряд.
Погода устоялась в чётком плюсе.
И Моцарт снова молод и горяч.
И явно в направление к Тарусе
по борозде прошёл вальяжный грач.
Я так люблю подробные детали,
весь этот быт меняющихся сфер!
Окно в июль, в распахнутые дали —
опять туда же, прямо в СССР.
И видно всё — плевать на расстоянья!
Вон папа ищет клёва на Оке.
Вон мы с бабусей клянчим подаянье.
Вон мама, только очень вдалеке.
Мы все умрём. Я выживу случайно.
Мир отшатнётся, прыгнет из окна…
(Меня возьмут в Поворино, у чайной).
Но креп-жоржет… И мама не видна.
10. Мы с жизнью раньше нравились друг другу —
спокойно, без надрыва, по-мужски,
хотя её всегда тянуло к югу,
а я там загибался от тоски:
то пыль и зной, то мухи-цокотухи.
То ранний Пушкин или арт нуво.
То барабан грохочет в правом ухе,
а в левом не грохочет ничего.
Ну, нет — так нет, по-всякому бывает…
Я перебьюсь и просто пережду:
уже апрель протоки раскрывает
и за собой ведёт на поводу.
Уже и я старею понемногу,
но различаю многотонный гуд,
как будто там толпой через дорогу
мои года к Бабурину бегут.
11. Я очень скоро перестану быть
как следствие реального износа:
сперва мне малость поубавят прыть,
потом рассмотрят существо вопроса.
При всём разнообразье процедур,
они всегда почти что совпадали:
один подход для умников и дур,
другой — для третьей стороны медали.
Но все мы будем там, где и должны,
хотя, конечно, вслух того не скажем —
заики, трепачи и молчуны.
И синхронист с полустолетним стажем…
Я столько слов за жизнь перемолол,
перелопатил, истрепал до нитки!
А замолчал — и стал как будто гол.
И молча пью серьёзные напитки.
12. Я нынче снова выпил водку,
ущерб здоровью причиня,
поскольку пил её в охотку
(тут бес опять сильней меня)…
К тому же я при всём при этом
на горло песне наступил,
ушиб её тупым предметом.
(Эх, лучше б всё-таки не пил!)
Я виноват. Не надо б всё же…
Ведь стыдно, глупые дела.
Пусть не дурил, не дал по роже…
А песня так себе была:
чего-то в ней недоставало,
не приняла её душа.
(Наверно, просто выпил мало,
из-за стеснения спеша).
13. Шевеление солнечных пятен…
Я сижу — руки-ноги враскид.
День пока что довольно понятен.
И, пожалуй, приятен на вид.
Ну, а если он вдруг накосячит,
я поправлю: мы с ним кореша.
Дружба всё-таки многое значит,
позволяя нам жить не спеша,
рассчитаться хотя бы с природой,
с воробьями, с толпой мелочей
и со всей дополнительной кодой,
раз я нынче никто и ничей.
Раз пришло ощущенье покоя,
расстояний огромной страны…
И какое-то чувство такое,
что уже и слова не нужны.
14. Дождь стал накрапывать слегка.
Жизнь повернулась правым боком.
И плыли, плыли облака
в небесном омуте глубоком.
Писались глупые стихи.
Хотелось верить хиромантам.
И много разной чепухи —
то просто так, то с красным бантом.
Ах, эти пряные года!
Пчелиный гуд почти в зените.
Прощанья-встречи навсегда.
И снова солнечные нити…
Любовь и прочее при ней —
во всём цвету, тепло и ало.
…А солнце юности моей
за горизонтом упадало.