Линор Горалик, Мария Вуль. 203 истории про платья; «Блокадные после»; Роман Лейбов, Олег Лекманов, Елена Ступакова. «Господь! Прости Советскому Союзу!»: Поэма Тимура Кибирова «Сквозь прощальные слезы»: Опыт чтения
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2020
В полном соответствии с общей темой майского номера, эту «Скоропись» мы решили посвятить разным видам памяти, воспоминания и забвения, разным способам — намеренной и ненамеренной, осознанной и неосознанной — записи памятуемого: в языке, в вещах, в собственном теле и привычках человека — и способам читать и толковать записанное: опять же, не только головой, но и всем телом. Иногда и всей жизнью.
Линор Горалик, Мария Вуль. 203 истории про платья. — М.: АСТ, 2019. — (PostPost.Media)
Этой книги авторы-составители, строго говоря, не написали: они собрали ее из чужих голосов, из рассказанных респондентками — собственно, собеседницами одной из авторов на фейсбуке — историй о платьях в их жизни. Реплики респонденток авторы распределили по трем рубрикам-главам: о платьях детских и маминых, свадебных и особенных — и об еще более особенных — о тех, «с которыми все не так», включая платья несостоявшиеся (прекрасная, кстати, категория, позволяющая учесть, что, как сказал поэт, «и даже то, что не сбылось, становится воспоминанием. Истинно так).
Участницы разговора как будто ничего особенного не делают — всего лишь вспоминают случаи из своей жизни.
«Мне семь лет. Снится мне сон, что я принцесса. И платье у меня белое с тремя воланами на юбке, каскадом вниз. Проснулась, ничего не помню, кроме платья. Побежала, рассказала маме. Мама поохала вместе со мной, повосхищалась, что надо же, какой сон хороший. А через пару дней приносит подарок. Разворачиваю, а там платье из сна. Ну и что, что не до пола, а еле до коленок. Но оно белое. С воланами, тремя, каскадом. И розовая лента отделки по краю воланов. Я чуть в обморок не упала. Понятия не имею, где мама достала эту небесную красоту в Кишиневе 90-х годов. Это было мое самое дорогое, оберегаемое и любимое платье, пока я не выросла из него».
Эти истории можно читать и просто так — простодушно, удивляясь, смеясь, сочувствуя, вспоминая в ответ свое. Но стоит прочитать этот многоголосый разговор подряд, как становится ясно — он, вообще-то, совсем не об одежде: та «всего лишь» особенным образом фокусирует вспоминающее зрение (зато как!). А речь на самом деле о том, как вещи собирают в себе память и воображение (о, они неразрывны!) и направляют воспоминания. Как всякая вещь — тем самым — превосходит собственные границы, сама по себе будучи сердцевиной большого смыслового облака, содержащего и представление человека о себе, и его отношения с другими, и сценарии поведения, и обращенные к нему социальные и культурные требования… ну много чего. А платье — из тех вещей, которые, оказывается, вообще только это и делают. Которые по определению больше самих себя.
Одна из составителей книги, Линор Горалик, она же — главный редактор проекта PostPost.Media, в рамках которого вышла книга (кстати, она профессионально занимается соотношением повседневного костюма и идентичности и читает в Высшей школе экономики курс по теории моды с таким названием), обращает внимание на то, что любую вещь можно читать как текст, — платьем же, судя по всему, можно даже зачитываться.
«Платье — это вещь с совершенно особым статусом, — пишет Горалик в предисловии к книге. — Если угодно, платье, на мой взгляд, отличается от любого другого предмета женского гардероба тем, что претендует на статус цельного и законченного костюмного высказывания. Естественно, в зависимости от того, как, когда и с чем мы носим платье, это высказывание получает совершенно разные прочтения. И все-таки <…> если юбка, футболка, брюки, кроссовки, сапоги, куртка, топ — это главы романа, то платье — это книга».
«Блокадные после» / автор-составитель Полина Барскова. — М.: АСТ, 2019. — (Очевидцы эпохи)
А вот эта книга — о памятовании всей жизнью, всем ее устройством и составом, причем о таком, которое носителям этой памяти было чрезвычайно трудно — едва возможно — выговорить и с которым, не проговоренным как следует, очень тяжело было жить: о том, как помнилась ленинградская блокада вскоре после того, как она закончилась.
По существу, авторы книги — участники конференции о послеблокадном времени в культуре и истории, которая прошла в июне 2018 года в Музее Анны Ахматовой в Петербурге, — заговаривая на эти темы, вступают на почти совсем не исхоженную территорию. Притом что о жизни в блокаде и свидетелями, и исследователями написано и пишется очень много, до сих пор остается на удивление недоосмысленным время выхода из нее и осознания людьми себя в новой реальности. Оказалось, что для такого осознания практически нет символических ресурсов. «Нет готовых жанров», как гласит поставленная к сборнику эпиграфом цитата из Тынянова, с помощью которых можно было бы справиться с памятью о пережитом, — их еще предстояло создать, как и сколько-нибудь общий язык для соответствующего разговора. Как помнить о пережитом — было совсем неочевидно даже при том, что думать о мемориализации войны и блокады, о создании памятников им «после ожидаемой победы» начали — показывает Вадим Басс в статье «Воображаемый монумент» — «буквально в начальные месяцы войны». Старые заготовки не сработали, и ни один из задуманных тогда ленинградскими архитекторами мемориальных проектов осуществлен не был. «У каждого выжившего блокадника, — говорит составитель сборника Полина Барскова, — было свое блокадное после». И даже не одно.
Своим предисловием Барскова предпослала сборнику мини-монографию с разметкой — в его подглавках — будущих направлений возможного исследования послеблокадной культуры. Каждая из следующих затем глав посвящена одному из множества послеблокадных сюжетов. Нина Попова пишет о том, каким нашла свой город Ахматова, вернувшись из эвакуации («…дышать нечем. В городе только призраки…»). Татьяна Позднякова — о том, какой след оставила в ленинградцах публичная казнь пленных немцев у кинотеатра «Гигант» в январе 1946 года (мучительный след — и тем еще более мучительный, что не сводимый к единому знаменателю, — трудный даже для тех, кто сам этого не видел, только слышал в пересказах очевидцев): «…и жалость, и ужас, и позорное любопытство, и темное чувство причастности к тем, кто был тогда у “Гиганта”. И не отпускает память о происшедшем в “победном и средневековом” городе массовом действе, не вполне совместимом с понятием “человек”». Валерий Шубинский, на примере философа Якова Друскина, говорит о том, что жизнь после блокады оказалась даже труднее, чем во время нее: «Тот духовный подъем, который начался в нечеловеческих условиях блокады, схлынул». Алексей Павловский, анализируя воспоминания пережившей блокаду ребенком Милы Аниной, показывает, что травматический опыт не объединил послевоенное общество, но, напротив, породил в нем новые конфликты.
Что касается общего языка для разговора о том, что семь с лишним десятилетий назад попросту отказывалось вмещаться в понимание — нет, его не создали до сих пор. Но по крайней мере уже начали осознавать проблематичность — и необходимость — его создания.
Роман Лейбов, Олег Лекманов, Елена Ступакова. «Господь! Прости Советскому Союзу!»: Поэма Тимура Кибирова «Сквозь прощальные слезы»: Опыт чтения / С прилож. ст. М. Свердлова. — М.: ОГИ, 2020.
«Опыт чтения» эпической поэмы Тимура Кибирова, предпринятый спустя тридцать три года после ее написания тремя постсоветскими филологами (из которых, кажется, двое, как и комментатор самого комментария Михаил Свердлов, — младшие современники автора, а третья — уже из следующего поколения), в первом приближении — попытка объяснить людям третьего десятилетия XXI века, что имел в виду автор, когда — в 1987-м, за четыре года до формального конца оплакиваемого мира (поэты не ошибаются!), перечислял особенности родного ему мира, которым еще только предстояло стать невозвратными. (Поэма — подумаем только! — написана в редкостном эмоциональном и смысловом модусе опережающей ностальгии, тоски — полной соблазнов оправдания и прощения — по тому, что еще не утрачено, что еще здесь, но будет утрачено несомненно.)
Действительно, многое из того, о чем в этом чрезвычайно спрессованном тексте поэт говорит «свернутыми» цитатами, короткими указаниями, беглыми намеками и что без труда считывалось его современниками, для выросших позже уже совершенно непрозрачно. Именно поэтому теперь куда сильнее прежнего бросается в глаза, насколько эта поэма, оказывается, непрямое высказывание — почти сплошное иносказание, едва ли не шифр (а ведь в качестве такового не замышлялась). Конечно, книга Лейбова, Лекманова и Ступаковой — столько же о культурной памяти, сколько и о культурной забывчивости: с 1987 года еще и одной человеческой жизни не прошло, а язык того времени уже нуждается в переводе, то ли дальше будет. Но — объясняя и проясняя сказанное не только построчно, но и пословно — комментаторы идут существенно дальше и глубже простого объяснения.
Взяв, например, единственную строчку из перечисления Кибировым запахов уходящего мира — «“Беломором”, Сучаном, Вилюем» и шаг за шагом прослеживая «логику развития ассоциаций», они разворачивают внутренние смыслы трех слов на три страницы. «Кавычки, в которые заключено первое ее (строки. — О.Б.) слово, ясно показывают, что речь идет о сорте очень популярных советских папирос “Беломорканал” (пачка стоила до 1980 года 22 коп., после подорожания — 25). Эти папиросы резко пахли дешевым табаком как при курении, так и при “бычковании” (недокуренную папиросу тушили, чтобы докурить потом, опускали получившийся “бычок” в карман, например, пиджака и тем самым значительно усиливали исходящий от папиросы запах. <…> Свое название “Беломорканал” получил в честь Беломорско-Балтийского канала им. Сталина, который был построен в рекордно короткие сроки (с 1931 по 1933 г.) силами заключенных ГУЛАГа. Подразделение ГУЛАГа на канале даже получило специальное название — Беломоро-Балтийский лагерь (БелБалтЛаг) <…> Это строительство, с одной стороны, стало одной из важнейших составляющих сталинского государственного мифа о великих стройках социализма и “перековке” идеологических врагов, а с другой — в неподцензурной культуре — превратилось в символ произвола и беспощадного, цинического отношения государства к человеческой личности».
Мы видим, что логика развития комментаторских ассоциаций — расширение: отталкиваясь от единственного слова и связанного с ним предмета, внимание переходит на бытовые практики, в которые соответствующий предмет был включен, затем смещается в сторону больших идеологем — и постепенно добирается до всего культурного состояния в целом.
То есть на самом деле на материале кибировской поэмы комментаторы предприняли анализ устройства культурной памяти, принципов, по которым соединяются друг с другом ее составные части, и собственной их внутренней структуры. Они вскрывают, так сказать, неочевидную природу культурных очевидностей — того, что таковыми мнится; показывают, какой обширный контекст стоит за каждой из, казалось бы, привычных нам деталей, — многократно превышающий по объему деталь как таковую. Если угодно, они демонстрируют гиперсемантичность каждой без исключения погруженной в культуру вещи, каждого употребимого в культуре слова, перенасыщенность их значениями. Любой предмет, любое физическое явление (хоть запах! впрочем — запах, может быть, особенно…) стягивает к себе целый комплекс представлений и практик, те, в свою очередь, отсылают к другим… и таким образом по каждой из косточек можно — было бы терпение и внимание — реконструировать всего, от этнографии до экономики, от физиологии до мифологии — громадного зверя советской реальности.