Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2020
Об авторе | Александр Давидович Давыдов род. в 1953 г. в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор книг прозы «Апокриф, или Сон про ангела» (М.,1997), «Повесть о безымянном духе и черной матушке» (М., 2004), «49 дней с родными душами» (М., 2005), «Три шага к себе…» (М., 2005), «Свидетель жизни» (М., 2006), «Бумажный герой» (М., 2014), «Мечта о Французике» (М., 2019) и др. Переводчик французской литературы. Избранные переводы: «Французская поэзия от романтиков до постмодернистов» (М., 2008). Возглавлял несколько издательств и изданий. С 1992 года издает культурологический журнал «Комментарии». Публиковал в журнале «Знамя» прозу и статьи. Также готовил для журнала публикации из архива своего отца Давида Самойлова. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Мечта о Французике» (№ 6, 2016).
«Пестель, поэт и Анна» — самое известное стихотворение Давида Самойлова, по крайней мере среди интеллигенции. Неведомая девушка, не имеющая облика, там присутствует только голосом, но словно придает стихотворению объем, впускает свежий воздух в комнату, где беседуют два чуть ли не лучших ума своего времени — гуманитарный и политический. Тот самый, прохладный и упругий воздух, на котором качаются «ветви, полные листвой».
Анна. Случайное ли имя? Сам автор вроде бы разрешил эту загадку, указав на вполне конкретный прообраз. «Один критик подумал, что Анна <…> идет от “Каменного гостя”. На самом деле было так: мы с Левитанским приехали в Кишинев <…> Емельян Буков <…> позвал нас в сомнительный дом ресторанного лабуха <…> Светало, когда мы возвратились в свой номер. Юра лег спать. А мне не спалось от чувства отвращения. Я вспомнил милый голос телефонистки гостиничного коммутатора. Поднял трубку, и мы проговорили до утра. Это была восемнадцатилетняя Анна Ковальджи, обладавшая даром откровенности. В тот раз я ее не увидел. Получил лишь фотографию и букет белых роз в день рождения. Я разыскал ее лет через пять… До этого я написал ей несколько писем. Кажется, мы оба были разочарованы… Анна явилась в стих, как претворенное воспоминание»1 (1973). (Надо сказать, что музыкальный Самойлов, больше сотни стихотворений которого стали песнями, был чувствителен к женским голосам. Помню, как, уже полуслепой, он мне говорил о своем последнем увлечении, — видимо, тоже платоническом: «Я ее не вижу, но какой голос!» Она была певицей, и вновь невидимой, или почти).
Тот вечер, «полный отвращенья», перешел в ночь, которая «…была началом ритма /, Началом Анны и любви». Это из не публиковавшегося Самойловым стихотворения «Был вечер полный отвращенья…»2 , законченного так:
Был день рожденья, поезд, розы,
И страх — она не та, не та…
И снова ритм вагонной прозы:
Та-та, та-та, та-та, та-та.
И после — жар, под стать простуде,
Озноб, недомоганье, дрожь…
И вот вокруг чужие люди
И Анны больше не найдешь…
И все уже невозвратимо.
Нет Анны и ушли года.
Чужие руки… Запах дыма…
Какая жизнь!.. Беда! Беда!
Стихотворение написано в сентябре 1965-го, то есть уже вслед за «Пестелем» (март 1965 г.), и почти через два года после очной встречи с Анной, так описанной в дневнике: «Я впервые увидел Анну Ковальджи. Я отыскал ее случайно, хотя надежда увидеть ее была одной из главных причин поездки. Великий дар откровенности, родственный таланту, снова пленил и глубоко тронул меня. Она говорила о себе просто, немного скорбно и удивительно ясно. В который раз в жизни я ощутил беспомощность своих порывов и неумение дарить людям счастье». (8.12.63.)3 .
Выходит, все же разочарование очной встречи не развеяло очарования ночной беседы с невидимой девушкой. Да и в этой записи больше чувствуется досада на себя самого. По крайней мере, с тех пор имя Анна встречается в стихах Самойлова неоднократно. Известно, что у него, начиная с детства, было множество влюбленностей, немало и серьезных, довольно длительных отношений с разными женщинами. А тут, кажется, мельчайший жизненный эпизод, но удивительно крепко запавший ему в память, словно бы даже послуживший обновлению жизни и оставивший грусть по несбывшейся любви. Ведь через годы — вновь воспоминание о кишиневской девушке:
Помню цыгана Игната
В городе Кишиневе,
Он мне играл когда-то
О давней моей любови.
(«Цыгане», 1981?)
В другом «цыганском романсе» Самойлова она уже названа своим именем:
Ведь здесь последний мой привал,
Где ты тогда играл
И где Анну целовал
И слезы проливал.
(«Играй, Игнат, греми цимбал…», 1984)
Уже любовь, поцелуй. Трудно сказать, в реальности или только в мечте. Однако значение девушки в судьбе автора в любом случае много преувеличено. Намек на трагедию расставания — это уже литература, легенда с горечью воспоминания о каких-то других разлуках. Но что касается «начала ритма», то странную встречу-невстречу в Кишиневе Самойлов мог действительно ощутить значительным событием своей жизни. Пожалуй, оно немалое и вообще в истории русской поэзии, если память об Анне Ковальджи дала ему ключ к стихотворению о единственной беседе Пушкина с Пестелем, впрочем, вызревавшему еще годы. Без поющей за окном Анны оно было бы декларативно-назидательным, да, собственно, и просто невозможным. Для автора же стихотворение стало действительно переломным — и в его творчестве, и в общественном признании. О своем замысле стихов о Пушкине Самойлов написал в дневнике совсем незадолго перед очной встречей с Анной Ковальджи: «Два замысла — один давний, другой новый. Сцены о Пушкине и декабристах. 1. Пушкин и Пестель в Кишиневе. 2. Пушкин в Каменке… 3. Пушкин после казни дек.» (2.09.63)4 . Однако неизвестно, относится пункт 1 к новому замыслу или к старому. По крайнем мере, воплощенным оказался лишь только он.
Но Самойлов назвал это имя еще до «Пестеля, поэта и Анны». В стихотворении «Названия зим» (январь 1965 г.), которое, перечислив несколько женских имен, заканчивает широко известными, даже иногда забавно пародируемыми строчками:
А эту зиму звали Анной,
Она была прекрасней всех.
Неужели и это о той же восемнадцатилетней девушке, с которой не было никакой «зимы», а только ночной телефонный разговор и единственная разочаровавшая встреча? Прочные или, по крайней мере, яркие любовные отношения с какой-либо другой Анной в его биографии не обнаружены. (Впрочем, остальные «названия зим» и вовсе не находят аналогий среди близких Самойлову женщин). Правда, был у Самойлова тоже стремительный платонический роман с венгерской переводчицей Анной Беде, но уже после «Зим». Любопытная «рифма» судьбы — она перевела это стихотворение на венгерский.
И спустя год, то есть уже после «Пестеля», — вновь Анна:
Выросли деревья, смолкли речи,
Отгремели времена,
Но опять прошу я издалече:
Анна! Защити меня!
Реки утекли, умчались птицы,
Заросли дороги. Свет погас.
Но тебе порой мой голос снится:
Анна, защити обоих нас.
(«Получил письмо издалека…»,
январь–февраль 1966 г.)
Тут опять мотив разлуки, но неведомой Анне приписана также и спасительная сила. Если зерном, зародышем этого «претворенного» образа действительно послужила почти случайная собеседница Самойлова, своим голосом его заворожившая, как сирена, то здесь он уже делается символическим. Таинственная Анна становится будто «обобщением» женщины5 , вылущенной из быта и любых жизненных обстоятельств, ими не запятнанной. Ее субтильный, неуловимый образ трудно соотнести с какой-либо из любимых им женщин. Хотя тут наверняка присутствуют отголоски реальных отношений с ними автора, Анна все же пребывает где-то в стороне (или вышине) от основных путей его жизни, как счастливая альтернатива судьбы, поэтом упущенная. (Притом наверняка найдется не одна претендентка на роль прообраза этой замаскированной Анны, с которой Самойлов провел прекраснейшую из зим). Оттого перед ней вина, но на нее и упование. Тут, конечно, дело не только в самой Анне Ковальджи с ее «великим даром откровенности», видимо, так не хватавшей Самойлову в отношениях с людьми, даже c самыми близкими, но и в необычной ситуации общения. Бестелесность, сокрытость кишиневской Анны (только голос) предполагает чистоту, почти небесную, отношений мужчины с женщиной, и, разумеется, без малейшего налета всегда тяготившей Самойлова бытовой рутины. Бестелесную, почти мистическую Анну все-таки, пожалуй, слишком пафосно было бы назвать его Санкта Розой, учитывая, что эта роза с полуоборванными лепестками. Но в балладе «Ночной гость» (1971–1972), одном из самых неразъясненных сочинений Самойлова, где и эпиграф из Пушкина с отсылкой к «былому»6, и Алеко, как помним, кочевавший с цыганами по Бессарабии, сновидения Анны «так чисты, что слышится пенье», — не иначе как райское.
Самое мощное в мировой культуре преображение живой женщины в символ спасения и благодати — дантовская Беатриче. Ей посвящен одноименный поэтический цикл Самойлова. Но если его Анна хранит хотя бы слабый отблеск Беатриче «Божественной комедии», то образ флорентийки им поначалу вообще низведен до карикатуры. И от нее, в отличие от своей потаенной Анны, автор вовсе не ждет спасения. Тут активен поэт, своими любовью и творчеством ее «обрекший на вечность»:
Говорят, Беатриче была горожанка,
Некрасивая, толстая, злая,
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
<…>
И свою обреченность почувствовав скромно,
Хорошела, худела, бледнела,
Обрела розоватую матовость, словно
Мертвый жемчуг близ теплого тела.
(«Беатриче», 1985)
Кстати, после цикла «Беатриче» имя Анны не встречается в стихах Самойлова.
Много раньше это имя названо и в стихотворении, как бы мотивирующем название сборника «Волна и камень» (1974), но упоминание таинственной Анны лишь порождает загадки:
Возвращение от Анны,
Возвращение ко мне,
Отпадение от камня,
Восхождение к волне.
(«Возвращение от Анны…»)
Здесь опять о рождении «нового ритма», но теперь, наоборот, — благодаря расставанию с «Анной», в разросшемся за годы образе которой уже вовсе растворилась все же так и не забытая девушка (см. выше написанные через десятилетие «цыганские» стихи Самойлова).
Что означает это «возвращение от Анны»? Расставание с индивидуальным мифом, мечтой об отношениях с женщиной, свободных от быта и похоти? Но тогда почему же «отпадание от камня»? Или речь о расставании с поэтикой своего самого известного стихотворения? Но оно вовсе не выглядит «каменным». (Вряд ли тут стоит дать волю фантазии, предположив не осознанную автором ассоциацию с имением Каменка, связанным с декабристами, где Пушкин пережил одну из любовных историй времен его южной ссылки, хотя оно и помянуто в плане предполагавшейся «Пушкинианы»). Скорей, здесь мерцает уже другая Анна.
Из всех женских имен это имя в поэзии Самойлова встречается наиболее часто, иногда вне всякой видимой связи с Анной Ковальджи. Тут и королева Франции Анна Ярославна, и Донна Анна, а главное — Анна Ахматова, которой Самойлов посвящал стихотворения. Встреча с ней стала одним из важнейших событий его жизни. По дневникам и воспоминаниям Самойлова видно, сколь насущно для него было общение с Ахматовой, которую он назвал «последним гением». Может быть, это «возвращение к себе» следует понять как избавление от завороженности Ахматовой, «восхождение» от ее отточенной классичности (камня) к его исконному романтизму (волне)?
Но вопрос: чем же привлекло Самойлова имя Анна, которое он, видимо, избрал «псевдонимом» той самой «многоликой женственности», где растворился носивший это имя прообраз? Известно ли ему было значение этого библейского имени — «благая»? Возможно. Но угадывается, что лишенный четкой зрительной определенности (лица и фигуры) и потому радужный образ, названный Анной, объединил в себе ассоциации с несколькими женщинами, носившими это имя. С Ахматовой, как было сказано, — тогда можно понять и упование на спасительную силу Анны, и отталкивание от ахматовской поэтики. Но был ли наивен тот самый безымянный критик, подумавший, «что Анна идет от ”Каменного гостя”»?
В течение многих лет Самойлов упорно возвращался к образу соблазнителя Дон Жуана, близкого автору своей любвеобильностью. Вспомним:
Не то чтоб лавры Дон Жуана
Меня прельщали, но была
Любая женщина желанна
И увлекала, и звала.7
(«Я никогда не пребывал…», 1980)
Где Дон Жуан, там и Донна Анна.
В юношеской комической пьеске «Конец Дон Жуана»8 (1938) она поминается иронично в диалоге героя с Мефистофелем: «Мефистофель. А как живет / Вдова, святая Донна Анна? Дон Жуан. Она закрыла мне кредит». А потом она и вовсе оказывается в аду вместе со своим соблазнителем. В поэме9 , написанной весной 1943 года в красноуральском госпитале, где Самойлов лежал после ранения, тоже комической, стилизованной под фривольную поэзию первой половины XIX века от лже-Баркова и В.Л. Пушкина до фривольных сочинений Пушкина и Лермонтова, «Дон Жуан» именуется Спиридоном Сабуровым. А названная своим именем Донна Анна, которая единственная отвергла его домогательства, перекликается с пушкинской Татьяной:
Она не то чтобы была
Враждебной, но отменно строгой,
Себя с достоинством вела,
Спокойною, но недотрогой.
Впрочем, этот образ будто раздваивается: в поэме также упомянута некая Анюта, куда более отзывчивая к ухаживаниям героя, — комический перевертыш непреклонной Донны Анны.
Тот же Спиридон Сабуров в роли Дон Жуана появляется и в поэме «Шаги Командорова»10 (1947, 1950). Сочинение опять-таки не без иронии, но его героиня Анна Ивановна изображена лирично и с полным сочувствием. Как и героиня «Госпитальной поэмы»: они обе получили «похоронки» на своих мужей. Какой тут возможен юмор?
И наконец, в его известной поэме «Старый Дон Жуан» (1976) оказывается, что в жизни состарившегося распутника Донна Анна вовсе не главная женщина, а одна из многих: «Череп. Помнишь Анну? / Дон Жуан. Какая Анна? / Ах, не та ли из Толедо? / Ах, не та ли из Гренады? / Или та, что постоянно / Распевала серенады?..» Характерно, что и тут образ полузабытой героем Анны для него объединил в себе нескольких женщин, одна из которых запомнилась своим пением.
Дон Жуан во всех этих сочинениях в той или иной мере комичен (тут и самоирония). В отличие от него, Донна Анна, даже в непристойной «Госпитальной поэме», несмотря на ее бурлескность, остается незапятнанной «мужским скотством». Почти наверняка, несмотря на отговорку Самойлова, его Анна перекликается и с этим самым ярким в мировой литературе воплощением единственной, роковой любви неразборчивого соблазнителя, хотя автор был подчас готов иронически оттолкнуться от литературной Донны Анны.
Но и трудно ли предположить, что за поющей Анной притаился образ Анны Керн (еще одной Анны, помянутой Самойловым11 ), которая к тому же и сама, по словам Пушкина, «прелестно пела»12, — благодаря великому стихотворению, для нас будто обобщивший всех любимых поэтом женщин? Не «вавилонская блудница», о которой, как известно, в одном из писем Пушкин выразился вполне «барковиански», в духе «Госпитальной поэмы», а тоже «претворенная» — очищенная и превознесенная поэзией; как помним со школьных лет: «мимолетное виденье», «гений чистой красоты», умеющий пробудить душу, для которой «возникло вновь и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь». Заметно, что также мимолетная самойловская Анна в его поэзии напитывается этими свойствами ангела-хранителя, но для поэта «поздней пушкинской плеяды», по его собственному определению, она так и осталась упованием, не явилась ему в своем неотмирном облике, оставив печаль о несбывшемся.
И все же главной Анной и в творчестве, и в судьбе Самойлова ощущается именно незримая героиня его знаменитого стихотворения, с которого, по сути, начался уже зрелый Самойлов, ставший любимцем российской интеллигенции. Заслонившая свой скромный прототип, она так или иначе влияла на жизнь поэта. Что же касается ее обогативших прообразов, это все, в конечном счете, догадки. Загадочная и многозначная Анна так и остается сокровенной тайной поэта, возможно, и ему самому не до конца раскрытой.
1 Д. Самойлов. Стихотворения. — СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 2006. (Новая библиотека поэта). С. 675.
2 Там же, с. 506–507.
3 Д. Самойлов. Поденные записи в 2-х тт. Т. 1. М., Время, 2002. С. 344.
4 Там же, с. 339.
5 Мне много лет назад в воспоминаниях о Самойлове довелось написать: «В отцовских стихах обитали не женщины, а, словно б, многоликая женственность». (А. Давыдов. 49 дней с родными душами. М.: Время, 2005. С. 74). В этой книге и еще немало о его отношениях с женщинами.
6 «Чаадаев, помнишь ли былое?..» В оригинале – Чедаев.
7 Д. Самойлов. Стихотворения (Новая библиотека поэта). С. 289.
8 Д. Самойлов. Поэмы. М.: Время, 2005. С. 297–305.
9 Там же, с. 306–320. Самойлов не дал ей названия. Публикаторами она названа «Госпитальной поэмой».
10 Там же, с. 7–15.
11 …Здесь, совсем невдалеке
От заснеженной поляны,
От Тригорского и Анны,
От мгновенья Анны Керн.
(«Святогорский монастырь»)
12 В письме П. А. Плетнёву.