Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2020
Об авторе | Александр Мотельевич Мелихов (р. 1947) — писатель, публицист, литературный критик, заместитель главного редактора журнала «Нева». Автор книг «Провинциал», «Весы для добра», «Исповедь еврея», «Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот», «Роман с простатитом» и др. Романы «Нам целый мир чужбина», «И нет им воздаяния» и «Свидание с Квазимодо» входили в шорт-лист премии «Русский Букер». Предыдущая публикация в «Знамени» — «Страна зэков» (№ 8, 2018).
Чрезвычайно молодой человек, почитатель Ницше, Джека Лондона и Габриэле д’Аннунцио, от которого не так уж далеко отстоял еще один кумир — Оскар Уайльд, с трудом пересдав выпускной экзамен по презренной тригонометрии (числа ведь обслуживают низшую жизнь, как домашний, подъяремный скот), сам просится в армию, чрезвычайно растрогав этим в военкомате однорукого майора-фронтовика. Сочетание любимых писателей для первых постсталинских лет поразительное, но романтический юнец происходит из суперинтеллигентного семейства, а впоследствии его навсегда притянет к себе золотой век аристократической России, сочетавшей культ ума и таланта с культом физической силы и мужества.
Речь идет об автобиографической книге Якова Гордина «Моя армия. В поисках утраченной судьбы» (М., 2020), состоящей из очень давних армейских писем автора и его сегодняшних о них размышлений.
Итак, романтический мальчишка, набравшийся идеалов из романтических книг, сталкивается с грубой армейской жизнью, и — заветы надменного романтизма и заветы критического реализма предлагают два варианта развития событий. Вариант романтический: герой презирает бессмысленную шагистику, бурбонов-начальников, покорных тупиц-сослуживцев и замыкается в гордом одиночестве либо бросает вызов господствующей бессмысленной силе и погибает в неравном бою, заставляя сердце читателя трепетать от сострадания и восторга. Вариант реалистический: герой покоряется бессмысленной шагистике, бурбонам-начальникам и становится неотличимым от тупиц-сослуживцев, заставляя сердце читатели поникнуть в тоскливой безысходности.
Не происходит, однако, ни того, ни другого.
В письмах ни тоски, ни надменности — разве что бравада: «У нас скоро будут двухдневные полевые учения. Будем жить в собственноручно вырытых блиндажах. Погуляем на славу». «Во время одной из длительных прогулок по тайге я слегка подморозил себе нос. Было довольно морозно, но главное — сильнейший ветер, а это отвратительная штука. Я потом отогревал нос на костре, но это не совсем помогло. Вернулись в казарму, он, подлец, припух и покрылся отвратительной коркой (корка была, как сейчас помню, черная. — Я.Г.). “Ну, — говорили мне, — быть тебе без носа”. Это меня не особенно обрадовало. Возможность уподобиться милейшему Панглосу не слишком меня вдохновляла. Пошел в санчасть. Смазали нос какой-то мазью и наложили повязку, которую я на другой день выкинул: она меня чересчур уродовала и не давала сморкаться. Прошла неделя, и вместе с ней прошли и все мои обморожения. Нос на месте — нормальный и розовый…»
А в комментариях — чуть ли не гордость пополам с ностальгией.
«Но две вещи я успел усвоить по-настоящему: обращение с оружием и строевую подготовку. Во всяком случае, когда мне пришлось значительно позже обучать этому искусству — строевой подготовке — взвод новобранцев, то никаких сложностей у меня не возникало.
Что до оружия, то столь плотное, ответственное и подробное общение с ним сформировало особые, почти личные взаимоотношения с этим убийственным железом. И когда через несколько лет во время работы на Крайнем Севере мне снова пришлось постоянно иметь дело с оружием — в частности, с охотничьим карабином (в то время это был, собственно, боевой кавалерийский карабин, укороченная трехлинейка), то я сразу же ощутил знакомое чувство родства…».
К естественному же чувству культурного одиночества не примешивается ни малейшей мизантропии.
«Что осложняло мне жизнь психологически, так это то, что у меня не было не то что друзей, даже и приятелей. Были ровные отношения со всеми. Среди нашей национальной пестроты были славные ребята, несколько десятиклассников из Львова и Сталинграда. Были ребята, непонятно как попавшие в полковую школу. Один парень из глухой сибирской деревни с трудом писал и читал. Более того, он совершенно не представлял себе историю ХХ века — о более ранних временах я не говорю. Для него Октябрьская революция была совершенно неизвестным сюжетом. Меня прикрепили к нему, чтобы я хотя бы приблизительно познакомил его с основными событиями нашего времени.
Не было никого, с кем мне хотелось бы сойтись. С кем можно было бы поговорить. Армейская дружба — явление в своем роде замечательное — в моей судьбе состоялась, но позже и в другом полку.
Одиночество компенсировалось воспоминаниями главным образом о том культурном мире, который был мне так близок и дорог в прежней жизни. Как я уже писал, я жил в двух мирах. И когда случайно попадался человек, с которым можно было поговорить о том мире, — это было необыкновенной удачей».
Но наш брат книжник может возить с собою родину в вещмешке.
«А еще почитываю помаленьку Брандеса. Я ведь захватил с собой “Гейне и Берне”. Хорошо, толково. Не думал Георг Брандес, в каких условиях и при каких обстоятельствах будут читаться его книги. А написано прекрасно. Образец ясного и сильного критического стиля. Это вам не сумасшедший Айхенвальд с его истерическими этюдами».
Духовная жизнь — интенсивнейшая, и не только чтение и размышления, но и наполеоновские литературные планы, начиная с исторической эпопеи о походах Тимура, непрекращающееся восхищение пейзажными красотами, а в рассказах о тяготах нет ни малейшего нытья, скорее гордость.
«Ну, что можно сказать о сих местах. Степь, курганы. В лощинах — отары овец. Пастухи на конях. Я видел туземцев. В длинных голубых малахаях с острыми расписными капюшонами. На отворотах и рукавах белое руно. Из какой материи сделаны эти одеяния, не знаю. Лица плоские, смуглые. Мужчины с длинными редкими усами. Посмотришь — 14-й век. Занятно. Климат не совсем курортный. Позавчера — теплынь, солнце, лужи. Из тонкого слоя серого рыхлого снега торчат желтые стебли ковыля. Капель. Весна. Вчера с утра легкий ветерок, потом поземка, а к обеду буран. Я в первый раз видел настоящий снежный буран. Совгаванские ветры холоднее, но по силе они здешним в подметки не годятся. Сегодня стихло немного, но вчера творилось нечто плохо вообразимое. Мы живем в долине между курганов, и то идти против ветра было совершенно невозможно, а представляете, что делалось на открытых местах. Ветер нес крупный, как дробь, твердый снег. Вот это погодка! Будет что вспомнить. Ну вот. Когда я дописывал предыдущие предложения, наш взвод построили и сообщили, что через час-другой мы едем на место работ. До станции будем пробиваться на машинах. На дорогах заносы, однако 18 км как-нибудь одолеем. Лопаты возьмем. А там — на пассажирский и на юг, к границе.
Насколько мне известно, там ровное место, так что имеем шансы пожить в палатках. Но вы не волнуйтесь, друзья, мне не привыкать, я не одну ночь спал в снегу, так что… Это все хорошо, прекрасно. Теперь я смогу читать “Северные рассказы” Лондона с пониманием и знанием дела…».
И все это безо всякого презрения к армейской иерархии, но даже с присутствием некоторого скромного честолюбия: «Я твердо решил получить сержантские лычки, и, если здоровье не подведет, я их получу…».
«В письмах этого периода есть и еще сквозные сюжеты. Обсуждалась возможность, получив сержантские лычки, через год сдать на младшего лейтенанта — такая практика для десятиклассников была, — и уйти в запас, прослужив два года.
Это была мечта — максимально сократить себе срок службы.
Тогда я и представить себе не мог, что наступит момент, когда я стану всерьез размышлять — демобилизоваться или еще остаться в армии, послужить…»
А почему бы и нет? Все офицеры, включая замполита, вполне приличные люди, признаков дедовщины нет ни малейших…
«На жизнь жаловаться было бы грешно. У меня были прекрасные отношения с офицерами. Собственно, в новой своей ипостаси я имел дело с двумя из них — уже знакомыми нам начштаба батальона гвардии майором Ширалиевым и замполитом батальона гвардии майором Мурзинцевым. Поскольку командир батальона так и не был за все это время назначен, то фактически батальоном командовал Ширалиев. Штатный комбат гвардии майор Загоруев появился уже в Алзамае, в тайге, в январе или феврале 1956 года.
И Ширалиев, и Мурзинцев относились ко мне, можно сказать, по-отечески. Они знали, что я не напьюсь, в самоволку не уйду и так далее. Кроме того, на фоне пестрого и своеобразного состава их подчиненных я, полагаю, отвечал их представлениям о том, каким должен быть солдат. Хотя бы в отношении выправки, умения обратиться по-уставному, отдать честь, четко сделать поворот кругом и т. д. Усилия офицеров и сержантов в/ч 01106 даром не пропали. А я еще и форсировал, так сказать, свое отличие в этом отношении от большинства своих сослуживцев.
С сослуживцами тоже было все в порядке. Появились новые если не друзья, то приятели».
«Меня уже мало что могло испугать. Но я еще не понимал, что обязан этим именно гвардии полковнику Хотемкину».
«Что касается моего здоровья — любой ломовой скакун позавидует».
Иными словами, с героем-рассказчиком произошло именно то, чем уже много лет студентов тщетно зазывает «в ряды» армейское начальство: получите закалку, сделаетесь настоящими мужчинами…
«Если в в/ч 01106 я приобрел прочные навыки по строевой подготовке и обращению с оружием, то в в/ч 11225 научился вполне профессионально работать лопатой, а потом и топором.
Мой командир отделения младший сержант Маринов, крепкий, приземистый, молчаливый, родом из Бессарабии, был на гражданке профессиональным землекопом. Мне нравилось смотреть, как легко и результативно он работает лопатой, ломом, киркой. Однажды я сказал ему, что не прочь после армии тоже стать землекопом. “Ну, ты совсем дурак, — сказал Маринов. — Ты затем десять классов кончал, чтобы землю копать?” Сам он окончил то ли три, то ли четыре класса, и десятилетка представлялась ему чуть ли не высшим образованием.
Однако в моем нелепом на первый взгляд намерении был некий смысл. Профессиональная работа лопатой была верным залогом внутреннего спокойствия и простоты существования. Недаром я по сию пору люблю физическую работу, и лопата с топором бывают мне милее пишущей машинки и компьютера…».
И почему же с рассказчиком все вышло так удачно? Да потому, что трудности были, а подлостей, унижений практически не было. Разумеется, люди без гадостей не могут, но это были гадости не армейских структур, а частных лиц, не превышавшие среднестатистической концентрации.
И что еще не менее важно — Ницше и Оскар Уайльд вовсе не сделали героя книги антисоветчиком. В довольно-таки наивном рассказе, отосланном автором в журнал «Огонек», советская идеология исполнена на пять с плюсом.
«В караульном помещении разводящий — этот трагический персонаж — читает статью о плавании Крузенштерна и мечтает вслух: “Скоро ли везде будет советская власть и можно будет поездить по свету, поглядеть Гавайские острова, Таити?” Начальник караула, старший лейтенант, вспомнил шолоховского Макара Нагульнова, мечтавшего об установлении советской власти в Африке, и усмехнулся». И, чтобы вразумить разводящего с его мечтаниями о южных морях, читает ему стихи Николаса Гильена о страдающей Кубе.
Был в рассказе и пассаж, который автор, к его чести, решительно вычеркнул: «Ганин всегда помнил слова Мересьева, которыми тот отвечал на все сомнения в реальности его мечты: “Ведь я советский человек”». Вычеркнуть-то вычеркнул, но он был им написан.
Так что напрасно советские идеологи старались удалить из нашей жизни идейно чуждые книги — они вовсе не мешали советскому патриотизму, — идеологам следовало бы удалить от молодежи самих себя: своим партийным руководством и марксистско-ленинским занудством они убивали любую романтику и в конце концов таки убили ее. Вместе с собой, потому что ею питалось бескорыстное мужество, без которого советский строй не мог существовать. И он питался бескорыстием и жертвенностью, одновременно их убивая, как раковая опухоль убивает организм-кормилец. (Насколько же умнее голливудская пропаганда — у них герой, идя на смертельный риск во имя родины, непременно пребывает в конфликте с начальством: пропагандисты понимают, что лучше ссориться с правящей элитой, чем с народом; у нас же начальство постоянно пытается отождествить родину с собой и тем самым вместе с отвращением к себе порождает и отчуждение от родины.)
Герой-рассказчик «Моей армии» уже где-то в пятьдесят девятом мечтал повоевать на Кубе:
Я пойду волонтером на Кубу.
Я опять получу карабин.
Будут в солнечной слякоти губы.
А потом они будут в крови.
«В этом не было никакого революционного романтизма, присущего тогда многим. Вспомним восторженные стихи Евтушенко. Я уже этого был начисто лишен. Как и иллюзий относительно советской власти. Просто Куба была в это время местом, где воевали.
Я писал стихи, посвященные капитану Конг Ле, о котором много говорила тогда советская печать, командиру батальона парашютистов, совершившему военный переворот в Лаосе».
«После армии прошло больше трех лет. Но она прочно во мне сидела».
Уверен, что сидела не армия, а жажда подвига. Не армия породила эту жажду, но, напротив, эта жажда увлекла в армию. В ту, которая есть. А какой строй защищает эта армия — какой строй защищали Триста спартанцев в Фермопилах? Стойкость, жертвенность, верность долгу, какой он ни есть, в глазах романтических мальчишек и девчонок всегда будут оставаться абсолютными ценностями.
А люди в глубине души до старости остаются мальчишками и девчонками.
Не считая тех, кто уже из материнского лона выходит старичками и старушками.
Гордин, разумеется, не из таких. Хотя тогдашняя армия была поразительно замкнутым пространством — там ничего не слышали ни о ХХ съезде, ни о венгерском восстании, — ветры времени скоро выдули из него, как и из всех нас, примитивную советскость. Но они лишь обострили тоску по иссякающей романтике, и каждый принялся искать ее в собственных уголках. Лично я в математике, а Гордин в русской истории.
В самых романтичных ее фигурах и периодах.
«Вы интересовались моим капитаном Конг Ле. К сожалению, этот лихой десантник, выпускник американского офицерского училища, со своими парашютистами захвативший столицу Лаоса Вьентьян и свергнувший диктатора, сколько помню, проамериканского генерала Лон Нола, меня разочаровал. Ладно, что он вошел в альянс с прокоммунистическими партизанами Патетлао. Ему одному было не удержать Вьентьян, а они спустились с гор ему на помощь. Но потом он совершенно запутался. Произвел себя в генералы и, насколько помню, в конце концов вынужден был эмигрировать в ту же Америку. Вот такая история. Национальным героем не стал. Но когда я писал стихи, то все это было еще впереди и он со своим батальоном дрался против превосходящих сил».