Стихи. Вступление Вероники Долиной
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2020
Об авторе | Юрий Николаевич Михайлик (19.11.1939, поселок Ушумун Амурской области) — поэт, прозаик. Вырос в Одессе. Автор 12 книг стихов и 5 книг прозы. Публиковался в журналах «Новый мир», «Юность», «Звезда», «Октябрь», «Огонек», «Новый журнал» и других изданиях. Книги стихов выходили в Одессе, Киеве, Москве, Мельбурне. В «Знамени» не печатался никогда. С 1993 года живет в городе Сидней (Австралия).
Русская поэзия показала неслыханную биологическую устойчивость за 100 лет отъездов и невозвратности. Люди уязвимы, а поэзии хоть бы что.
О Юрии Михайлике я услышала в 94-м году, когда приехала в Австралию. Отрыв от большого континента люди, то есть эмигранты из бывшей России, восполняли активно. Со стихами я познакомилась, их традиционный классический почерк запомнила, самого автора не повидала. Но уяснила себе,что у него миссия — и он не один на этих берегах. Из ста тысяч русскоязычных жителей Австралии, наверное, четверть пишет стихи по-русски, и слог этот соответствует времени их прибытия… Другой вопрос — качество этих стихов — хотя оно очень розно… Точно так же множество известных мне собратьев в США и Израиле, замечу наскоро, живут целыми поэтическими клубами, ну или хотя бы тонкими связями друг с другом.
Юрий Михайлик, 80 лет от роду, обитатель города Сидней, автор стихов и прозы, живет в фантастической дали. ФБ вынес на берег тонны стихов. Жемчужины есть. Но немного. И будто невзначай нашелся Ю. Михайлик, который не очень-то и терялся, и книги выходили, но отчего-то — в тиши.
Я осознанно пишу этот крохотный очерк характера стихов и судьбы Михайлика, так мною никогда и не виденного — не опираясь на цитаты. Зачем. Перед читателем стихи. У стихов этих есть многочисленные преданные адепты. В лице Михайлика Одесса, этот литературный Барбизон первой половины XX века — создала посланника в другие измерения.
Но я хочу… чтоб читатель «Знамени», такой, какой он есть теперь, — вместе со мной удивился. Взгляните же — какое всё сохранное.
Вероника Долина
* * *
Что случилось? Как шутилось в гордой юности его —
кроме смерти не случилось совершенно ничего.
Пуля тяжкого металла, наспех пущенная вслед,
где была ты, где летала пятьдесят последних лет?
Но заметит виновато ослабевшая душа,
что кровать для медсанбата что-то слишком хороша.
Океан внизу хлопочет, пальма гнётся вдалеке,
и врачи вокруг лопочут на английском языке.
Бросьте, дети, ваши страхи — это мелочь и пустяк
для того, кто чистил траки после танковых атак.
И сидит в окне палаты попугайчик на суку.
Вот узнали бы ребята — было б хохоту в полку…
В австралийской красной глине ловко вырыли окоп.
В чёрном «форде» при раввине привезли дубовый гроб.
Лейтенантская могила под веночком южных звёзд
ниже Нижнего Тагила на пятнадцать тысяч вёрст.
Памяти Булата Окуджавы
Прискакал к огоньку, осадил на скаку,
и небрежные пальцы метнул к козырьку:
неприятель отбит повсеместно.
Есть потери в Тенгинском полку.
Генерал удалой покачал головой:
неприятель достался вполне боевой.
А в Тенгинском проверьте, дружочек,
может, кто-то остался живой…
А в Тенгинском полку после трёх штыковых —
ни души, ни сиятельных, ни столбовых —
все рядами лежат, рядовые,
как живые, как будто впервые.
По полям соберут и отточат штыки,
призовут молодых и пополнят полки.
А в Тенгинском полку пополненье —
может, двое на всё поколенье.
Прискакать, доложить, чтоб у всех отлегло —
нет такого полка. Да и быть не могло.
А которых, увы, не бывает,
прежде прочих, увы, убивает.
* * *
Переломные явленья — к перелому перелом,
на четыре поколенья навалило бурелом.
Грозы, слёзы, леспромхозы, и за всё одна цена —
колыбельная берёза, корабельная сосна.
Перед пылью, перед глиной — на семь бед один ответ:
там, где не было невинных, виноватых тоже нет.
В торжестве лесоповала не предвиделась пора,
где не хватит матерьяла для пилы и топора.
Вот и сели, бедолаги, мять опилочки в горсти.
Ни отваги, ни бумаги, чтоб итоги подвести.
* * *
Не доблесть и не честь, не лесть и не заслуга, —
мы просто жили здесь, на самом юге юга.
Мы не уйдём из тьмы, и тьмы с души не смоем,
но это были мы — под небом и над морем.
И пусть произойдёт всё, что должно случиться,
покуда над и пред сверкает и лучится.
А наше ремесло — не придавать значенья,
и ждать, чтоб всё ушло в сиянье и свеченье,
чтоб наш недолгий след, с двойным сливаясь светом,
исчез, как пена лет легко уходит с ветром,
чтоб помнилось в крови незнаемое прежде —
всё море — о любви, всё небо — о надежде.
Каролина Собанская
Красавица, лошадка, волчья сыть,
перенесла — как Польша — три раздела,
а как сама при этом не згинела —
нет Лотмана, и некого спросить.
В те вольные крамольные года
собой дарила — как благодарила…
а что она действительно любила?
Стихи? О, нет. Поэтов. Иногда.
Гордячка, умница — и горе по уму,
она ещё припомнит в день печали —
кому б они стихи ни посвящали,
ей — лучшие. Такие — никому.
Два гения ревнивых языков,
они шалели, а она шутила…
Но ею вдохновлённых строк хватило
для двух народов и для двух веков.
Измученные нежностью моря
на опустелый берег строки сложат.
…Я вас любил. Любовь ещё быть может…
Но жизнь, но страсть, но гибель — всё не зря.
Стихами задыхались соловьи.
Стихами водопады голосили.
И девушки — кто в Польше, кто в России —
беспрекословно гибли от любви.
* * *
Палочкой по палочке — стук-постук,
камушком по камушку — цок да бряк.
С камышовой дудочкой ты — пастух,
потаённой музыкой мир набряк.
Всё на свете помнит свой ритм и тон —
(грохот ледохода хранит вода) —
облака, летящие в мир потом,
звёзды, улетающие в мир тогда.
Снежная лавина взревёт навзрыд,
и настанет нежная тишина.
То, что вы назвали Большой взрыв, —
время, когда музыка стала слышна.
Всё на свете музыка, и мы в том числе,
без неё, наверно, мы б не стали людьми.
Дирижёрских палочек полно на земле,
выбери получше, нагнись, подними.
Камушком по камушку. Эпохам, векам
в звёздной перекличке сгорать и звучать,
позволяя рекам, рукам, родникам
отдалённым звоном за всё отвечать.
Памяти Валентины Голубовской
Воздух густеет, смыкается мягко вода,
в небе и в море не остаётся следа,
и над волною от белых её завитков
тихо плывёт золотое руно облаков.
На горизонте, на встрече волны и зари,
там, где кончаются бывшие календари,
там, где никто никого не сумел уберечь,
там и рождается горечь как горе и речь.
Жизни и строки забвению обречены
пением пены, длиною закатной волны,
в ней догорают единственные слова —
за горизонтом, последней чертой мастерства.
* * *
«Что, Александр Герцович,
На улице темно?..»
Все звезды погасли. И в тёмном
пространстве на тысячу лет —
беззвёздном, бесслёзном, бездомном —
летит их отторженный свет.
И в дымных провалах над миром
открыты для новой игры
органные чёрные дыры —
прорывы в иные миры.
В разрыве, в распаде, в разъезде
темно — хоть ты сдохни — темно.
Но поздние гроздья созвездий
ещё источают вино.
Звучанья уже без значенья
из гибнущего далека
в фантомном посмертном свеченье
летят и горят сквозь века.
И там — по холсту небосвода,
где пламень оплавил кусок —
стихи тридцать первого года
записаны наискосок.
* * *
«Из них ослабни кто-то — и небо упадёт».
Александр Городницкий
Небеса не упали. Земля не ушла из-под ног.
Ибо в каждой метафоре кроется тайный подвох.
Осыпается миф. Известковая крошка летит
из вагантов, галантов, атлантов и кариатид.
Глинобитным мирам оплывать, ничего не успев,
но шумерский мотив затвердив наизусть нараспев.
И как глина лавиной плывёт напряжённый бетон —
перемена времён, перемена имён и знамён.
Половодье, набег, развесёлый вселенский побег
в электронный, нейтронный, компьютерный каменный век.
Голубиные книги, паучье сплетенье программ,
мирозданье всезнаек, читающих по складам,
их глаза и экраны подёрнуты льдистой слюдой…
Мы и сами пришли не с одной, так с другою ордой,
где последний из беглых настигнут, пленён и клеймён,
погибоша как обры под натиском новых племён.
Перемена времён. Так горят письмена в небесах.
Так пустыни шуршат в беспощадных песочных часах.
Так горчайшее знанье за горло берёт в оборот,
уходя вместе с нами в разряд метаморфных пород.
* * *
По слою пружинящей хвои, по склону — на этом пути
всё то, что взошло в мезозое, ещё продолжает расти.
Прогулка — привычка, рутина, — поскольку в порядке вещей
скольженье в лесной паутине меж папоротников и хвощей.
Средь каменноугольных сосен, горящих, как пласт, изнутри,
весна наступила и осень — такие пошли сентябри…
Природа, отрада, свобода, — но душным безветренным днём
довольно глотка кислорода, чтоб всё это стало огнём.
Всё в пору вошло роковую, и медленным сгустком тепла
текла сквозь кору роговую, уже застывая, смола.
И чья-то шальная отвага, и чья-то насмешка над ней
застыли в бездонных оврагах узлами корней и камней.
В недвижности терпкой и горькой беззвучно летящей земли
мы б тоже на этом пригорке остались, когда бы могли.
И нашей осыпанной хвои — как прежде сказали б — хвои,
наверное, хватило б с лихвою меж сосен стоять как свои.
* * *
А от базара зоопарк совсем недалеко.
Пойдём-ка лучше в зоопарк, там дышится легко.
Там птицы певчие — поют, а ловчие — кричат,
и каждый вправе быть собой сто тысяч лет подряд.
Кабан угрюм, олень пуглив, а гриф глядит как граф,
и небо в небе высоко, чтоб мог гулять жираф.
Там в электрической жаре блаженствует варан,
а если кто-нибудь муфлон, то всё равно баран.
Там возле бурых обезьян дано понять одно —
что мы от них произошли совсем не так давно.
Там листья жёлтые лежат, и мир не так уж плох,
а тот, кто выдумал слона, шутить умел как бог.
* * *
Вот и мы умудрились любить друг друга
на не самой лучшей из территорий.
Для не бывших южнее представим югом
город, сложенный из окаменевшего моря.
И проснувшись в зелёном свете придонном,
в комнатёнке, где продранные обои,
по шершавой стене проведёшь ладонью —
посмотри, как смешно — это мы с тобою.
Это мы, захлебнувшиеся в прощаньях,
это мы, потонувшие на рассвете,
две ракушки, впрессованные в песчаник,
в мягкий камень недолгих тысячелетий, —
ни сомкнуться навек, ни навек проститься,
ни исчезнуть, ни быть — это мы с тобою,
две ракушки, две створки, волна-частица,
протяженность и неповторимость боли.
Мы впечатаны в пористый жёлтый камень,
разогретый светом, омытый тьмою,
и когда ты коснёшься лица руками,
ты почувствуешь, как каменеет море.
Наша радость, и нежность, и удивленье,
как песчинки с обрыва, сыплются в память,
их подхватывает и уносит теченье,
погружая на дно, обращая в камень.
Мы становимся камнем ещё живые,
уплывая под мелкой кровельной зыбью,
это нас укачивают мостовые
над булыжною чешуёю рыбьей,
это мы — что за чудо, что за удача! —
задыхаемся в майском бреду акаций,
умираем, любя, оживаем, плача, —
ты да я, образующий створки кальций.
Ах, как коротко, горько и неумело, —
да уже и времени нет учиться.
Обними меня. Море окаменело.
Обними меня крепче, волна-частица,
чтоб остались едины в судьбе и слове
нераздельно зеркальные отраженья
в подстилающем вечность придонном слое,
в хрупком камне третичного отложенья.
Однократно. Единственно. Неповторимо.
Даже в гибельной толще больших давлений,
Даже в городе, сложенном из незримых,
опрокинутых в прошлое поколений…
Через тысячи лет в полосе прибоя
на холодный песок упадут нагие —
две ракушки, смотри — это мы с тобою…
Я отвечу — о, нет, мы совсем другие.
* * *
Рассеянные в мире голоса
всё удалённей слышатся и реже.
Разлёт галактик. Только небеса
над нами те же. И пред нами — те же.
И в полночи Америк и Европ,
мучительно дозваниваясь с юга,
не телефон нам нужен — телескоп,
чтоб обнаружить, наконец, друг друга.
Но отвечает в космосе пустом,
бесплотные протягивая руки,
далёкий облак, газовый фантом,
распластанный на всю длину разлуки.
* * *
Ни гордых слов, ни слов покорных
я не успел сказать тебе,
но так свободно, так просторно,
так вольно было в сентябре,
как будто самое начало,
как будто первое число,
ещё и море не качало,
ещё и горе не трясло,
а то, что прежде с нами было —
до этих дней, до этих строк —
волна нахлынула и смыла.
И ты ступила на песок.
* * *
Жестокость с сентиментальностью обитают в одном наборе, —
голливуд с болливудом — и детки у них подстать,
основные идеи века легко прочесть на заборе,
в интернете, айпэде, айподе — если уметь читать.
История горизонтальна, и, хотя в тектонической сфере
движение плит заставляет Гималаи вздыбиться вверх,
но зато и товарищ царь, ботающий по фене,
в золочёных кремлёвских залах рушится в семнадцатый век.
Чудо-время, чудо-планета, — мужчин превращаем в женщин,
таракан, ползущий по Марсу, транслирует телевесть,
людей, несомненно, больше, идей, несомненно, меньше,
богов, несомненно, нету, но дьявол, конечно, есть.
По поводу демографии не стоит впадать в отчаяние,
беременных очень много, но зато известен пластид
как средство от несправедливости, бедности, одичания,
а также богатства, сытости и всего, что аллах не простит.
А уж если все самолёты вонзятся во все небоскрёбы,
и в ответ им плюнут ракеты в афга, паки и прочий стан,
после встречи двух гуманизмов не останется даже злобы,
даже просто камней и палок у людоедов всех стран.
Беспокоят права человека, счёт в футболе, свобода народа,
шоумены, вожди, певицы и весь их словарный запас…
Но всё-таки нет на свете ничего важнее погоды,
потому что она существует раньше, после и вместо нас.