Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2020
Об авторе | Елена Долгопят — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказ «Объект» (№ 5 за 2019 год).
Нина еще не привыкла жить так далеко от земли, под самым небом. Она смотрела вниз, и ей казалось, что дом колеблется, едва держит равновесие. Она отступала от окна, задергивала занавески. И слышала, как ворчит громадный город, чудище, поглотившее их всех.
Коля обещал, что Нина привыкнет и полюбит высоту. Он уверял, что чувствует себя хозяином всех этих огней, дальних и близких, движущихся, мигающих, разноцветных. Утром огни гасли, утром город становился другим, из галактики с дальними звездами превращался в муравейник, и Коля превращался из космического странника в муравья.
В конце июня они собирались в Италию, к Тирренскому морю, и Коля сказал, что дни будут долгие, жаркие, соленые, что небо будет синее, а камни на берегу древние.
Поздним вечером 16 июня 2000 года они ждали такси в аэропорт. Дул холодный северный ветер, но они оделись по-летнему: шорты, футболки, сандалии. Нина обошла квартиру, проверила краны, выключатели, плиту.
— Ну, — сказала, — пока, фатерочка.
— Это что еще за фатерочка? — удивился Коля.
— Квартира. Мама моя так говорила.
— Запомню. Фатерочка. Эй, не скучай тут без нас.
Перед отъездом Нина квартиру прибрала, вымыла. Коля шутил, что боится вдохнуть и боится выдохнуть.
— Мавзолей, не дом.
Машину вызвали на двадцать два. Собрались без четверти. Погасили свет и вышли за порог.
Лифт бережно доставил их на первый этаж. Коля подхватил чемоданы и направился к такси, а Нина задержалась проверить почтовый ящик. Все перед отъездом необходимо было привести в порядок, все-все.
Машина уже стояла у подъезда. Водитель открыл багажное отделение, Коля погрузил чемоданы. Нина не появлялась.
— Минутку, — сказал Коля.
— Ради бога, — отвечал водитель.
Коля стоял возле машины, ждал.
Нина вышла. Лицо у нее было растерянное.
— Что? — испугался Коля.
Нина протянула ему открытку.
Снеговик с морковным носом. Надпись над снеговиком: «С Новым 1976 годом!».
— Ха, — сказал Коля, — прошлый век. Кстати, я уже был на свете.
— Я тоже. Мне в семьдесят шестом исполнился год.
Открытка была адресована Нине и, если верить почтовому штемпелю, отправлена шесть дней назад, 10.06.2000, со станции Бор. Обратным же адресом значился поселок Макарово.
«Пос. Макарово, ул. Гастелло, д. 3, Казьмина Александра Ивановна».
— Почерк не ее, — заметила Нина.
— Зато разборчивый, — и Коля прочел вслух. — «Дорогая Нина, приезжай прощаться. У Лампии полно клубники. Жду тебя. Привези московских конфет, а больше ничего. Жду. Твоя Баба Саша. Записал с моих слов Вася Сотников, он тебя будет ждать на станции, дай телеграмму».
— Прощаться! — воскликнула Нина. — Ужас какой!
— Кто этот Вася?
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Нет.
Она забрала у Коли открытку, перечитала.
— Чего прощаться, почему? Не понимаю.
— Да, не очень внятно написано.
— Болеет, наверное. Боится, что умрет. Придется мне вместо Италии в Макарово.
— Зачем вместо? После. Через две недели. Я с тобой поеду, если хочешь.
— А вдруг она умрет, пока я у моря буду расслабляться?
— Не умрет. Конфеты просит привезти, клубникой приманивает, нет, вряд ли дело так плохо.
— А почему тогда этот Вася пишет, а не она? И почерк детский. Дурацкий почерк. Что за черт.
— Нина, птичка моя, скорей всего она очки потеряла или разбила, только и всего. Садись в такси, в дороге поговорим. Смотри, как славно, ветер стих, это к добру. Ты же веришь в приметы? А?
И он погладил ее по голове, как маленькую, и поцеловал в холодные губы, и отворил перед ней дверь.
Машина выехала на шоссе.
— Тепло здесь, — радовался Коля. — Хорошо. А то я продрог, пока мы на улице стояли.
Нина его не слушала.
— Я сейчас посчитала, — сказала она, — я бабушку в последний раз видела, знаешь, когда? В восемьдесят пятом году. Пятнадцать лет назад. Все. С тех пор ни разу. Как мать меня увезла оттуда в десять лет, так с тех пор и не виделись. У моря отпуска проводили. Я думала, вырасту, съезжу. Выросла. Не поехала. Все что-то мешало или манило. И писала я бабушке, прямо скажем, по великим праздникам.
— Ну, и она тебе — на день рожденья открытку, да в Новый год. Насколько я успел заметить.
— Да все мы не любители письма сочинять. — Нина беспомощно посмотрела на Колю. — Что же делать?
— В аэропорту отбей телеграмму, что ты в отъезде, будешь через две недели.
— А есть в аэропорту почта?
Водитель подал голос:
— Есть.
— Видишь!
— Только уже не работает. В шесть или в семь закрывают.
— Ну вот! — Нина чуть не плакала.
— Не паникуй, я Витьке позвоню из аэропорта, он с утра сгоняет и отобьет.
Машина катила ровно, без пробок, без задержек, и Коля стал уже задремывать. Вдруг Нина воскликнула:
— Но прощаться! Что это за слово такое — прощаться! Тревожное.
— Да Вася этот перепутал, может, она сказала повидаться, а он прощаться.
— Знать бы наверняка.
— Не волнуйся.
— Я стараюсь.
Водитель иногда посматривал на них в зеркало. Молодые. Почти дети.
Аэропорт гудел, как морская раковина. Нина растерялась. Куда идти, по каким указателям? Она читала, но смысл ускользал. Она следовала за Колей. Он оглядывался, улыбался ободряюще. Нина удивлялась, отчего у него такое праздничное лицо.
Сдали багаж, получили посадочные талоны.
— Будешь смотреть в иллюминатор, — обещал Коля, — наблюдать землю и облака. Пойдем, пойдем, не тормози.
— Куда?
— Второй этаж, дьюти-фри, кофе, все дела.
Нина впервые летела за границу, и все ей было внове.
И так она ждала это путешествие, так готовилась! Про страну читала, про древних богов. Карту побережья наизусть выучила.
Он взял ее за руку, повел к движущейся лестнице. Нина вдруг остановилась.
— Что? — спросил Коля.
Она смотрела на уходящие вверх ступени.
— Что? — Коля переспросил с некоторым уже раздражением. — Нина! Ты меня слышишь?
— Я слышу. И ты меня послушай. Коля, милый, я не могу, я должна к бабушке, извини.
— Мы багаж сдали.
— Бог с ним.
— Нина, ты помнишь, сколько я заплатил за эту поездку?
— Бог с ними, с деньгами.
— Я ведь не Абрамович.
— Да, конечно, и хорошо, что не Абрамович. Мы же справимся, заработаем.
— Нина.
— Коля.
— Ты прекрасно знаешь, как я мечтал об этой поездке.
— А я!
— И все к черту из-за дурацкой открытки?
— Я чувствую, что открытка не дурацкая.
Коля молчал. Нина смотрела на него виновато. Люди в летних одеждах поднимались наверх. У них все было хорошо, они свои беды оставили за стеклянными стенами аэропорта и поднимались налегке.
Коля молчал. Нина ждала, не торопила. Аэропорт гудел.
— Дело твое, — произнес Коля холодно.
— Колечка, ты меня сейчас не понимаешь, но после поймешь.
Коля ее не слушал.
— Вот тебе деньги, — он ткнул ей в руки бумажник. — Можешь ехать, куда пожелаешь, а я полечу к морю. Если передумаешь, буду рад.
И он ступил на лестницу.
Нина потрясенно смотрела ему в спину.
Домой после аэропорта она не заехала, сразу отправилась на вокзал. Билет достался на верхнюю полку, в плацкартный вагон.
Душно. Синий ночной свет. Неспокойный, дорожный. Дыхание спящих. Окно зашторено наглухо. Негромкий женский голос бормочет:
— Я бы добавила майонез…
Женский голос бормочет, Нина согревается под теплым одеялом и засыпает.
Под утро ее растолкала проводница.
— Станция Бор.
— Что? А? Сейчас, сейчас, я мигом.
Поезд сбрасывал скорость. Нина и проводница стояли в тамбуре. Оконце в дверях запотело.
— Холодно, — сказала проводница. И взглянула на голые Нинины ноги.
Поезд шел совсем тихо. Проводница отворила дверь, подняла железный люк над лесенкой.
Поезд встал.
Последняя ступенька оказалась над землей высоко. Нина спрыгнула. Крикнула снизу:
— Спасибо!
И тут же состав тронулся. Медленно, сонно.
— Удачи.
Шел, шел и ушел, оставил ее одну.
Нина огляделась. Горел единственный фонарь. Нина встала под его свет, чтобы Вася увидел наверняка. Если он, конечно, получил телеграмму, не заболел, не наплевал. Если он существует.
Нина ждала.
Она услышала шаги, не быстрые и не медленные, ровные. Она смотрела в ту сторону, откуда, как ей казалось, они доносились. Шаги вдруг смолкли. Тишина.
Невыносимо.
Нина крикнула:
— Вася!
И тут же отозвался низкий мужской голос:
— Я.
Тишина.
Шаги.
В круг света вступил худощавый подросток. Никак не более четырнадцати лет. Он объяснил:
— У меня шнурок распустился, я завязывал.
Нина молчала.
— Здравствуйте. У вас только сумка?
— Здравствуй. Как видишь. Был еще чемодан, да сплыл. Улетел.
Вася посмотрел недоуменно.
— Как бабушка?
— Потихоньку.
Они пересекли железнодорожные пути и оказались на небольшой площади при станционном домишке с темными ночными окнами. Под навесом теплилась лампочка, скудно освещала старенькие «Жигули».
Домишко, тусклый свет лампы, машина. Все это чудилось кадром из давно позабытого фильма.
— Вы впереди сядете?
— Сзади.
Вася отворил дверцу. Забрался на водительское сиденье. Оглянулся.
— Все нормально?
— Тесновато. Стекло можно поднять?
— Конечно.
— А права у тебя есть?
— Конечно.
— Покажи.
— Я не захватил.
— Удивительно.
— У меня в другой куртке, в кармане. Я забыл.
Вася отвечал простодушно-искренно. Нина более вопросов не задавала.
Мотор забормотал, фары осветили дорогу. Машина мягко тронулась.
В прежние времена Нина бывала на станции только днем. Толпа томилась, ждала автобус. Тетки бежали к поезду, соблазняли пассажиров отварной картошкой, малосольными огурцами, пирожками с повидлом. В пристанционном домике располагались билетная касса и зал ожидания. Уборщица гремела ведром.
Машина катила медленно. Переваливалась через ямы, и вновь выравнивала ход.
Автобус ходил к ним от станции по этой самой дороге. Нина помнила, что он был небольшой, помнила, как все стихали, когда он наконец пускался в путь.
Нина узнала мост (мосток).
Вспомнила речушку (они бегали сюда купаться, золотые песчинки прилипали к коже).
Взгорок (зимой катание на лыжах, кто дальше, кто до реки; лыжи у нее были короткие, скользкие, злые, долго она их приручала).
Дерево (старшие ребята подсаживали на толстую ветку).
Все казалось и чужим, и своим; почти исчезнувшим.
Забор.
Низкий Васин голос:
— Приехали.
Машина уже стояла. Фары освещали тропинку, она вела к калитке.
Вася обернулся. Предупредил негромко:
— Баба Саша спит.
— Не ждет?
— Я не говорил ей, что вы приедете. Чтоб не переживала. А то вдруг поезд опоздает или у нас какая поломка.
Нина ничего на это не сказала. Отворила дверцу и выбралась из машины.
— Погодите. Я с вами.
Вася отворил калитку и пропустил Нину вперед.
Все окна в доме были темные.
Дверь Вася открыл своим ключом. Прошептал:
— Будить не станем, а то напугается спросонья. Утром зато будет радость.
Нина медлила на пороге.
— Очень уж там темно, — сказала.
— Это так кажется. На улице фонарь светит. Прямо в окна.
— А ты тоже со мной пойдешь?
— Нет, не пойду, зачем?
— А ключ?
Он смотрел непонимающе.
— Зачем тебе ключ от нашего дома, отдай мне.
— Конечно.
Он положил ей на ладонь старый, абсолютно прежний ключ.
— Я вам постель постелил. На диване.
— Спасибо. Не стоило. Спасибо еще раз. Всего доброго. Спокойной ночи.
— И вам. Вы постарайтесь, не будите ее.
— Я поняла.
— А то она всполошится, если вдруг, да еще посреди ночи.
— Я поняла.
Нина смотрела на него отстраненно, холодно.
— Да, — спохватился он. — Да.
Он уехал. Нина дождалась тишины.
Она вошла в дом. Привычно заложила засовом дверь.
Терраска. На столе россыпью золотая китайка. Так и помнилось. Коридор. Дверь в чулан чуть приоткрыта. Темно за ней, черно. Там на стене у плиты, над красным газовым баллоном, должна висеть картинка: белый ствол березы на фоне безоблачной синевы.
Дверь в комнату. Обита, по-прежнему, клеенкой.
Нина нащупала ручку, потянула на себя. Дверь подалась. Не заскрипела, как прежде, наверно, заботливый Вася смазал петли машинным маслом.
Кухня.
Фонарь светил сквозь ветви яблонь, сквозь листву. На диване белела постель. На буфете тикали часы. Все знакомо, каждая мелочь. Занавеска на печи. Запах пудры. Стул возле окна, между диваном и столом. Холодильник включился.
Привет, старичок. Громко стучит твой мотор, кажется, громче прежнего, аж чашки в буфете дребезжат.
Нина приблизилась к черному дверному проему, ведущему в комнату. Дверь сняли в стародавние времена, до Нининого рождения.
Комната. Нина помнила. Серебряные узоры на зеленых обоях. Шифоньер с полированными дверцами. Телевизор на тумбочке в углу. На подоконнике цветок декабрист. У стены металлическая кровать с шишечками.
Нина переступила порог. Плотные шторы скудно процеживали свет. Нина слышала стук часов из кухни. Слышала шорох. Наверное, мышь в подполе или крыса. Но никто не дышал в темноте. Да жива ли она?!
Нина нашарила выключатель, подняла рычажок. Свет вспыхнул. И Нина увидела на прежнем месте койку (не такая уж она оказалась высокая). На койке лежала под одеялом бабушка. Как же она постарела! Дышит?
Нина шагнула, бабушка вдруг сказала:
— Да выключи ты свет! — И перевернулась на бок, к стене.
Нина поспешно опустила рычажок. Постояла в темноте, как будто сгустившейся, и тихо вернулась на кухню. Душа ее успокоилась.
Нина разделась, забралась под одеяло. Хотела подумать о Коле и уснула.
Утром ей не хотелось вставать, не хотелось двигаться. Пахло молочной кашей, и Нине чудилось, что она проснулась ребенком. Что рука у нее вновь стала маленькой, детской, с коротко остриженными ногтями. Она бы не удивилась. Но лень было выпрастывать из-под одеяла руку и смотреть.
— Это что это, — услышала Нина совсем близко родной голос, — спит!
Нина разлепила веки и увидела солнечные пятна на побеленной известью печи.
— Наконец-то, — сказала бабушка. — Она держала в руке дышащий паром чайник (ручка обмотана кухонным полотенцем). — Подымайся, лежебока, завтрак готов.
Ах, мерзавец, — подумала Нина про Васю, — обманул, напугал, выманил.
Впрочем, она не особенно на него злилась.
Нина собрала постель и спрятала в ящик под диван. Умылась под рукомойником в коридоре (все знакомо, все прежнее, детское: и цинковое корыто на гвозде под высоким, обшитым потемневшими досками потолком, и голая лампочка на витом шнуре, и половичок, и дребезг воды, и прохладный запах летнего утра, и бормотание радио).
Когда вернулась на кухню, стол уже был накрыт, бабушка раскладывала по тарелкам дымящуюся кашу.
— Ах, — воскликнула Нина, — как хорошо.
— Да, — сказала бабушка, — ты всегда кашу любила, не то что Нина. Другое поколение! Другое время им досталось, сытное, не то, что тебе. Помнишь, как мы с тобой в шестьдесят третьем в очереди за хлебом насмерть стояли? Восемь лет тебе исполнилось, а все уже понимала. Нина в твоем возрасте чуть что, в слезы, а ты — кремень.
Нина уж догадалась, что бабушка принимает ее за маму, за Валентину, это ей в шестьдесят третьем исполнилось восемь.
— Из-за Хрущева голодали, чтоб ему пусто было; все целину раскапывал да в Америку ездил.
Разумеется, Нина и не подумала доказывать, что она не Валя, что год ее рождения тысяча девятьсот семьдесят пятый, что календарь на стене врет, и на дворе сейчас не восьмидесятый, а двухтысячный. Новый век. Не для бабушки, ее время остановилось.
Нина ела кашу, бабушка подкладывала варенье, прошлогоднее смородиновое.
— Но ведь не скажешь, что зиму зимовало! Дух какой!
Нина подумала, и так велик был соблазн, что рискнула спросить:
— А где же Нина?
— Господь с тобой, неужто забыла? Не шутишь? И что с тобой дальше будет? У Громовых девка наша ночевала, спозаранку в лес поехали.
И Нина вдруг вспомнила этот летний день, не восьмидесятого, впрочем (врет календарь), а восемьдесят третьего года. Она и в самом деле ночевала тогда у Громовых, чтобы вместе с ними встать засветло, в четыре утра, выпить чаю с белыми булками, успеть на первый автобус до станции, сесть на рабочий поезд и доехать на нем до Кондакова.
Земляники набрали, Ритка Громова нашла ручей, пили из него воду. Высокая трава на поляне, дальний-дальний ход поезда. Ночевали в какой-то деревне, утром кричал петух, Ритка говорила, что черти от его кукареку бегут в ад, ночью возвращаются на землю. Нина потом уговаривала бабушку завести петуха, но не уговорила.
— Стучит кто, — вдруг воскликнула бабушка.
Нина очнулась и тоже услышала стук. Выглянула в окно, увидела тощего подростка. Он приветственно махнул ей рукой.
— Кто это? — спросила бабушка. — Ты знаешь, Валя?
— А вот сейчас я спрошу, — сказала Нина и поднялась из-за стола.
Она распахнула дверь и сердито уставилась на Васю.
— Привет, — сказал он, — я Вася.
— Вижу.
— Я думал, вы меня не признали, темно было вчера.
— Я-то ничего, я признала, а вот бабушка моя тебя, судя по всему, первый раз в жизни видит.
— Это ей кажется.
— Она тебя не помнит.
— Она не помнит вчерашний день.
— Ну, если на то пошло, она примерно лет двадцать последних не помнит.
— Кто это, Валя? — бабушка выступила из кухни в коридор.
— Здравствуйте, баба Саша, я Вася, Лампии Яковлевны племянник, я вам клубнику принес.
И он поднял небольшую корзинку с клубникой, чтобы бабушка могла ее видеть.
— Племянник?
— Вчера приехал.
— А сама-то она что, постеснялась зайти?
— Она после зайдет.
— Ну вот пусть после и приносит свою клубнику, а мы поглядим. Иди, племянник, с богом.
Вася не уходил, и бабушка вернулась на кухню. Обитую потрескавшейся клеенкой дверь закрыла за собой плотно.
— Поссорились они с Лампией, — объяснил Вася, — все хочу помирить.
Нина смотрела на него пристально.
— Ладно, — сказал он, — пока.
— Не спеши.
Он вздохнул.
— Не вздыхай. Зачем открытку писал?
— Чтоб вы приехали.
— Ну вот, я здесь. Что дальше?
Вася молчал, смотрел в сторону.
— Я ведь из аэропорта сорвалась, парня своего обидела.
— Я объясню.
— Объясняй.
— После.
— Когда?
— Сегодня.
— Ты, Вася, наверное, шутник.
— Нет.
— Значит, дурачок.
Он не отвечал.
— Ладно, вали.
Мгновенно сорвался; корзину с клубникой оставил. Пахло от нее упоительно. Нина выбрала ягоду, съела. Сладкая, нежная, прохладная.
Нина вступила в кухню с корзиной в руке. Бабушка мыла посуду в большой эмалированной миске. Оттирала содой чашки.
— Валя! — воскликнула. — Ты? А я смотрю, сумка. Чья, думаю. Я последнее время забывать стала. Надо циннаризин попить. Клубника откуда?
— Наша.
— Что ты говоришь? Надо же. У нас обычно мелкая, потому что мы в низине. Это у Лампии, на взгорке, на солнце, такая роскошь родится.
Бабушка подлила в таз горячей воды из чайника и принялась ополаскивать чашки.
— Как тетя Лампия поживает? — спросила Нина.
— Поживает. Что ей сделается.
Нина взяла полотенце. Убрали посуду, поели клубники.
— Что ты за штаны носишь? Все ноги голые. Смотреть неловко.
— Так ведь лето. Солнце. К тому же я на море собиралась.
— На море хорошо, я была на море, в Одессе. Мы с Митей ездили, в бархатный сезон.
Дедушку Митю Нина помнила по фотографии.
Он стоял у тепловоза. Он эту громадину водил. Он был машинист.
— Пойдем в сад, — предложила Нина. — Посидим на солнышке.
— Ступай, а я полежу чуток, подремлю. Устала.
— Может, сделать что? Полить? Прополоть? Хлеба купить?
— Сходи в клуб Ленина, в библиотеку, возьми книжку. Только не современное.
— Я знаю.
— Да что ты знаешь? Мне обычно Нина книжки берет, как она там по лесу сейчас бегает, уморилась, деточка моя.
— Наша. Наша деточка. Тебе внучка, мне дочь.
— Видишь ты свою дочь, прямо скажем, нечасто. Три дня в году.
Нина молчала. Она знала, что бы ответила ее мать, слышала не раз. Но говорить ей это на хотелось.
— Я Толстого возьму. Про детство Николеньки.
— Хорошо. И послушай мать, юбку надень вместо этих оборвышей, соседей неловко.
— Я не взяла с собой. Забыла.
Была бы Нина прежней Ниной (которая сейчас в лесу, по крайней мере, в бабушкином воображении), она бы чмокнула бабушку в щеку, обняла, рассмешила. Валя мать не целовала, не обнимала. И Нина как будто уже не могла быть собой. Играла чужую роль. Чер-те что!
Нина захватила с собой бумажник и новенькую «Нокию», которая ничего в доме не ловила. У Коли была точно такая же, только не серебристая, а черного цвета, Коля считал его мужским. Вместе покупали, выбирали. Нина хотела проверить, не было ли от кого (от кого — ха — от Коли) звонков или сообщений.
Цвела картошка. От когда-то стоявшего у забора тополя остался широкий пень.
Солнце, тишина. Ни звяка, ни голосов.
Белый след от пролетевшего самолета.
Летят, наверное, в Москву люди.
Асфальт на дороге растрескался.
Совсем запустили поселок, — подумала Нина.
И заметила, что в доме напротив выбиты стекла, что за покосившимся штакетником разросся бурьян. В доме этом жила когда-то семья, Нина смутно помнила играющих в мяч детей. Совсем маленьких, светловолосых. Их отец как-то раз остановил ее и спросил:
— Как там Валентина? Письма пишет?
Примерно так.
Нина ничего о нем не знала. Смутная тень. Тени.
Нина медленно шла когда-то привычной, живой улицей.
Чья-то калитка распахнута. Забор повален. Заросли. Тишина. Жужжание насекомых. Птичьи голоса. Антенны торчат покосившимися крестами. Кладбище.
Нина прибавила шаг. Она надеялась выбраться к людям, надеялась услышать живые голоса, шум машин. Чтоб кто-то окликнул:
— Нинка, ты?
Тихая заброшенная дорога. Душные заросли. Площадь перед клубом. На месте клуба — развалины. Нина к ним приблизилась, постояла. Обошла кругом. Что-то сверкнуло под ногами. Нина нагнулась. Стеклышко.
Черной шумной стаей поднялись птицы. Нина смотрела снизу, как они кружат в небе.
Улетели. На какую-нибудь помойку. Или в заброшенный сад, клевать ягоды, насекомых. Солнце-то, господи!
В наступившей после птичьего гама тишине Нина вдруг различила дальний голос. Как будто бы мужской. Как будто бы он пел. Нина осторожно направилась на голос. От клуба, от наглухо заросшего парка, к домам.
Чем ближе к домам, тем слышнее. И даже различались уже слова, на непонятном, впрочем, языке. И Нина впервые поняла, что значит по отношению к голосу «надтреснутый». Не ровный, не гладкий, он спотыкается вдруг на крошечное мгновенье (удар пульса). Выравнивается. Но не до гладкости. Чуть дребезжит.
Нина заторопилась, но голос вдруг отдалился. Нина остановилась, прислушалась. Осторожными шагами, как будто боялась спугнуть, вернулась к перекрестку. Вновь расслышала голос.
Она свернула на Физкультурную. Голос становился яснее.
Нина пробежала несколько шагов, голос оборвался. Она застыла, недоуменно оглядываясь.
Улицу она узнавала. От нее ответвлялась тропинка, вела мимо гаража в проходной двор, в нем росла изумрудная трава. Две рыжие девочки-близняшки сидели на крыльце, лузгали семечки. А вот сейчас войдешь, ни крыльца, ни близняшек. Запустение, тлен. Только паукам хорошо, да жукам, да птицам, да растениям. Пока солнце, пока лето, спешат жить.
— Эй, — произнесла Нина.
Помолчала и возвысила голос:
— Эй!
Никто не откликнулся. Все дома вокруг были нежилые, неживые. Все.
По тропинке Нина пробралась мимо проржавевшего гаража. Кошка вылетела под ноги. Нина вскрикнула. Кошка сиганула в заросли. Нина перевела дух.
Трава во дворе, по-прежнему, изумрудная. Крыльцо перекосилось. В окнах кое-где отсвечивают еще целые стекла. Тишина, запустение. Паутина дрожит на сквозняке. Нина хотела было уже уходить, как голос грянул. Близко, громко, во всю мощь. И тут же оборвался.
Нина пристально смотрела в приоткрытое окно. За ним что-то шевельнулось.
— Эй, — сказала Нина ровно. — Ты где?
И тут же услышала:
— Я здесь.
Вася показался в окне.
— Я пластинки слушаю.
* * *
Он объяснил:
— Здесь Анна Захаровна жила.
Они стояли в старом доме, и казалось, что хозяйка его где-то рядом. Вот-вот вернется. В доме пахло отварной картошкой, она и лежала на столе, в глубокой миске. Пластинка крутилась вхолостую, иглодержатель был поднят.
— А сама она? Где?
— На кладбище.
— В смысле? Умерла?
— Ну да. Прошлым летом. Мы с Лампией и с бабой Сашей ее похоронили, помянули. Она хорошая была. Из Ленинграда. В эвакуацию приехали. Родители ее приехали. С заводом. И остались с заводом, его не стали обратно перевозить. Химзавод.
— Я знаю.
— Баба Саша там работала, в столовой.
— Я в курсе.
— Да, конечно.
Они помолчали. Птицы переговаривались за окном.
— А скажи мне, пожалуйста, как это так получается, что Анна Захаровна в могиле, а ты в ее доме хозяйничаешь?
— Так ведь не нужно это никому! — Вася обвел рукой комнату. — А плохого я ничего не делаю, я и полы здесь мою, и печь зимой протоплю, и подпол вот проветрил.
— Интересно, как Лампия Яковлевна к этому относится?
— Так ведь и тетя Лампия умерла. Здесь уже никого людей не осталось, кроме бабы Саши и меня. И вы приехали, спасибо. А у тети Лампии я тоже убираюсь, вы не думайте. Я то там ночую, то здесь. Еще у Громовых. Там у них видеокассеты разные, я смотрю. Боевики. — Он вдруг смутился и добавил. — Я аккуратно.
— Между прочим, я сейчас с ними в лесу, с Громовыми. Собираю землянику. По бабушкиному «сейчас», не по нашему.
— Я понял.
— Где они все, Громовы? Кто из них тебе в наследство боевики оставил?
— Артур Иваныч.
— Ишь ты.
— А ему от внука перешло.
— Так он смотрел? Артур Иванович?
— Ну да. А что? Мы с ним вместе. Сядем. Он закурит. Смотрим. Потом еще поговорим, чаю выпьем.
— Давно он умер?
— Три года четыре месяца и шесть дней.
— Точность какая удивительная.
— У меня память цепкая.
— А где остальные прочие Громовы? Где Ритка?
— В городе. Она там замуж вышла. Потом развелась и обратно свою фамилию взяла. Она в больнице работает окулистом.
— Я с ней за одной партой четыре года сидела, вместе двойки получали.
— Не получали, не врите.
— Ты, что ли, знаешь?
— Знаю.
Нина вдруг разозлилась на него, точно он всех украл у нее, и Громовых, и близняшек, и Лампию Яковлевну, и Анну Захаровну, всех, кого она помнила, или забыла, или не видела никогда.
— У тебя картошка остыла.
— Что? А. Я холодную съем.
— Ну так садись, ешь.
— А вы?
— А я пойду. Поручение, жалко, не исполнила.
— Книжку просила?
— И это знает! С ума сойти.
— Она не вспомнит про книжку.
— Надеюсь. Ладно. Сиди, ешь, странный человек.
— Я вас провожу.
— Сама доберусь.
— Я приду еще к вам.
— Кто бы сомневался.
Нина ждала его. Посматривала в окно до самых сумерек. Злилась сама на себя.
К вечеру бабушка надела обрезанные, подшитые валенки.
— И летом ноги стынут, — пожаловалась.
Она сидела у окошка, и, не зажигая свет, вслепую вязала ей, Нине, теплые носки.
Неужто такая маленькая была у меня нога, — думала Нина без умиления.
Грустно было Нине. И от сумерек, и от того, что бабушка ее не видела, а видела вместо нее Валю. И Валю расспрашивала о каком-то Германе, Герке, который приезжал недавно (да уж) в красивой форме и ходил по их улице, и заглядывал через забор. Кто такой был этот Герман, Герка, Нина знать не знала, ведать не ведала, и от того становилось ей еще грустнее.
— А помнишь, как вы пели вместе? — спросила бабушка.
Пели? Вместе? Где? Что? Спросить бы надо мать, обязательно спрошу.
В доме стемнело, спицы постукивали, странный человек Вася не показывался, хотя обещал.
Нина вышла на крыльцо, постояла, посмотрела в ночное уже небо. Одиночество томило ее. Одиночество, которого прежде она никогда не чувствовала. Одиночество не только свое, но и каждого человека, и каждого города, и любой планеты, и дальних звезд, и пассажиров, летящих там, высоко, в невидимом ей самолете.
Вот есть телефон, — думала Нина, — а не дозвонишься никому.
О Коле Нина, как ей казалось, не думала.
Этой ночью ей привиделся сон.
Как будто она идет с Колей плечом к плечу по узкой, мощенной круглым камнем улице. Тихо, безлюдно. По обеим сторонам высятся каменные дома с каменными же драконами на углах, с потемнелыми гербами над запертыми наглухо дверьми (иногда блеснет золотая крапина, не вымытая еще дождями). Улица подобна расщелине в скале.
Вдруг их нагоняет трамвай и пролетает мимо (как-то он умещается в эту тесную улицу). Большой, быстрый, неслышный, он освещен изнутри тревожным светом.
— Нина, — окликает Коля.
Она оборачивается. Коли нет. Она в темной каменной щели.
Нина проснулась.
Утро. Вася сидит и смотрит на нее. Смотрит, но вряд ли видит, взгляд у него отсутствующий.
— Эй. Вася. Ты где?
Моргнул, очнулся.
— Здравствуйте.
— И ты здравствуй. Что ты здесь делаешь?
— Сон ваш досматривал.
— Чего?
— Шучу.
Шутил он без улыбки.
— Что ты здесь делаешь? — повторила Нина вопрос.
— Я в город собрался, подумал, вдруг вы тоже хотите.
— Кто тебя в дом пустил? Где бабушка?
— В чулан пошла.
— Она тебя видела?
— Конечно. Спросила: «Ты кто?». И я ответил: «Лампии Яковлевны племянник, в город еду, не надо ли вам чего?» А баба Саша, как про Лампию Яковлевну услышала, так и рассердилась: «Ничего мне не надо ни от нее, ни от ейного племянника. Хочет мира, пусть сама придет, извинится».
Говорил он так похоже на бабушку, что Нина прыснула.
— А я вот что придумал ответить: «Она и хотела прийти, да только ноги у нее отнялись». И баба Саша смягчилась, аспирин попросила привезти из города и чаю. И еще сказала: «Я и сама тяжело ходить стала. Устаю. По дому еще ничего». Велела ждать денег, а я в дом прямиком протопал. Не сердитесь.
Нина не отвечала. Он смотрел виновато.
— Поедете со мной?
— Боюсь я с тобой ехать. Тем более в город. Вдруг не справишься с управлением. Или права у тебя гаишник спросит, а ты скажешь, что в куртке забыл, и придется нам дальше пешком тащиться.
Вася вынул из внутреннего кармана пиджака (явно с чужого широкого плеча пиджак) удостоверение.
— О, — только и воскликнула Нина.
Взяла удостоверение, развернула.
Написано было, что права выданы Василию Ивановичу Сотникову 1978 года рождения. То есть подросток Вася, написавший детским почерком дикое письмо, оказался младше Нины на три жалких года. Да и лицо Васино на черно-белом фотографическом снимке казалось старше.
— А на машину у меня доверенность, — сообщил Вася. — Это дяди Миши Казьмина была машина, он на нее пять лет копил. Даже пить бросил.
— Тоже умер?
— В подпол упал. В прошлом году. Я его там на другой день нашел, уже холодным.
— Родным сообщил?
— Внучке написал, но она не ответила.
Нина вернула удостоверение и спросила сердито:
— Долго еще будешь меня караулить?
— Ох, простите.
Он спохватился, ушел, а Нина подумала, чем же, в самом деле, кончился ее сон. Что же она не досмотрела?
Нина села впереди. Ей хотелось видеть дорогу. Говорить ей ничего не хотелось. И Вася поначалу молчал. Вел машину аккуратно, не гнал. Выбрались из поселка на шоссе. Их обогнал грузовик. Нина смотрела, как он уходит от них все дальше и дальше, и вдруг услышала Васин голос:
— Когда дядя Миша возил тетю Свету в город, она гордая сидела; все говорили, боярыня Морозова.
— Почему?
— Не знаю.
— Боярыню Морозову в ссылку везли. Или на казнь.
— Так говорили. Я не виноват.
— Я эту картину очень хорошо помню, мы ее разбирали на уроке рисования, здесь, в школе, в пятом моем классе. У Роман Борисыча огромные были репродукции, он их на доску приладит, указку в руки возьмет. Спросит: знаете, почему сани с боярыней едут, а не на месте стоят?
— Почему?
— Ты картину помнишь?
— Нет. Не видел.
— У вас, значит, не Роман Борисыч рисование вел?
— Он. Но ничего такого не показывал и не спрашивал.
— А что ж вы делали на уроке?
— Кубы рисовали.
— Странно.
— Его жена бросила.
— А-а.
— И он потерял интерес к жизни.
— Это он тебе так сказал?
— Все говорили.
Заводские корпуса, переезд через узкоколейку.
Город приближался.
Нина посмотрела на Васю.
— Так ты, значит, и вправду, племянник Лампии Яковлевны? А где же твои родители?
— Отец от нас ушел, а мать отвезла меня к тете Лампии, сказала, что на одно лето. Обещала приезжать, но не приезжала.
— Какая печальная история. Как похожа на мою. Хотя моя мать приезжала. Да и забрала меня в конце концов, не оставила.
— Моя совсем сгинула. Но я не особо скучал. Мне здесь больше понравилось, чем дома.
Пятиэтажные дома. Ребятишки носятся. Дядька ждет на обочине, когда они проедут. Мамаша качает в коляске младенца. Парень закуривает. Из булочной выходит тетка. Солнце светит ей в лицо. Люди!
А я-то думала, что уже никого нигде, поумирали, пропали, только мы на земле, ты да я, — так примерно хотела сказать Нина Васе, и уже повернулась к нему, но не вымолвила ни звука.
Она вдруг увидела, что Вася и в самом деле не мальчик, не подросток, что лицо у него в точности как на фотографии в правах, взрослое. Усталое.
Уже центр. Уже.
Кинотеатр «Луч». Афиш нет. Ничего не показывают.
Парк. Газировка из автоматов. Колесо обозрения. Качели. Голос из репродуктора: лето, ах, лето.
Вася свернул на улицу Ленина и встал у сберкассы.
Очередь толпилась. Одно только окошечко и было открыто, все в него. Пять минут простояли, а ни на шаг не продвинулись.
— Часа на два, — сказала Нина.
— Больше, — откликнулась тетка, за которой они заняли очередь. — До перерыва не успеем.
— Обычно я раньше выезжаю, — сказал Вася. — Чтобы прямо к открытию.
— Так это я виновата?
— Нет, конечно.
Еще пять минут (Нина смотрела по часам), ни на полшага.
— А кстати, что мы тут делаем?
— Деньги будем снимать. Во-первых, бабы Саши пенсию.
— У тебя доверенность?
— Ну да, конечно. Тети Лампии тоже пенсию снимем.
— Мертвым пенсию не начисляют.
— А кто знает, что она мертвая?
— Я знаю.
— Ты пенсию не начисляешь.
Тетка обернулась, посмотрела на них долгим взглядом.
— Мы шутим, — сказала Нина.
— Мне-то что, — ответила тетка. И отвернулась.
— Я же не себе беру, — объяснил Вася. — Я за ними смотрю.
— И за мертвыми?
— А ты думала? Камень заказать на могилу, с надписью, с фотографией. Заказать, привезти. Все денег стоит.
— А вот башмаки у тебя прохудятся, купишь новые?
— Прохудятся, куплю. Это моя рабочая обувь потому что. Кто еще дров привезет? Кто снег раскидает? Кто крышу залатает. Это сейчас никого нет, кроме бабы Саши. А то ведь были еще люди. И все на мне.
— Их пенсии тоже получаешь?
— Уже нет. Доверенность срок годности имеет.
— Признайся, Вася, зачем ты мне эту открытку прислал?
— Сон мне приснился. Как будто вхожу я в бабы Сашин дом, а дом нежилой. Часы стоят, печь холодная, окно разбито, ветер бумажку шебуршит. Страшно. Пусто. И я подумал, что недолго бабе Саше осталось.
На шажок. Продвинулись.
— Знаешь что, Вася, мне тут стоять два часа нет охоты, я пойду, проветрюсь. Встретимся, не знаю. Когда скажешь.
— Конечно, погуляйте. Я тут, потом еще в магазин, лампочки надо купить, хлеба, скумбрию баба Саша любит холодного копчения. Аспирин не буду брать, он у нее и так есть, хотя она и не помнит.
— Когда встречаемся? — нетерпеливо прервала его Нина.
— В четыре часа. Думаю, управлюсь. Вот здесь же и буду ждать вас в машине. У сберкассы.
На улице Нина пошла отчего-то скорым шагом, как будто была у нее забота, спешное какое-то дело. У парка остановилась.
Нина знала, что увидит, если пройдет через облупившуюся арку. Автоматы с газировкой. Аллею голубых елей. Портреты героев войны. Летнюю эстраду. Если только время не унесло все это безвозвратно.
Дети выбежали из парка с мороженым. Пел что-то извечный репродуктор. Все было живо и все было мертво. Нину парализовало это чувство: все живое мертво, но знать не знает об этом. Ничего и никого нет, ни голосов, ни мороженого, ни ребятишек. И Нины тоже нет.
Мужчина на ходу говорил по телефону:
— Я прекрасно тебя слышу. Не вопи.
Нина вспомнила о новенькой «Нокии», вынула из кармана. Связь была. Нина вернулась к жизни. Она позвонила Коле. Вне зоны действия, — сообщил оператор. Нина растерялась. Связь была, но звонить ей было решительно некому.
У рынка торговали семечками, пирожками с повидлом. Торговали, покупали, торопились, медлили, разговаривали, улыбались, хмурились. Что все это значит? Что за дикий вопрос? Ничего это не значит. Нина спросила у прохожего дорогу и отправилась в поликлинику.
Окулист Маргарита Громова. Двадцать третий кабинет.
— Второй этаж, — подсказали. — Лестница правее регистратуры. Талончиков уже нет, это надо к открытию приезжать.
Нина поднялась на второй этаж, села у кабинета. Время не торопила. Смотрела в окно на тополиную ветку.
Листья пропускают зеленый летний свет. Форточка приоткрыта, слышно, как дети перекликаются. Мужчина в очереди посматривает на часы. Дверь отворяется, выглядывает сестра, точно кукушка из старых часов. «Следующий».
Нина вошла через два часа, последней.
— Я вашей карты не вижу, — сердито сказала сестра.
— Неудивительно, — отвечала Нина, — ведь ее нет.
Обе уставились на Нину, и сестра, и врачиха.
— Что за хамство? Покиньте кабинет. Прием закончен. — Голос у врачихи чеканный. Командный голос.
— Ритка, — Нина шагнула к ней, — ты меня не узнаешь? Да? Я бы тебя точно не узнала. Еще этот халат белый на тебе. И губы поджимать выучилась.
Растерялась врачиха. Всмотрелась. Не узнала.
— Я Нина. Нинок. Бабы Сашина внучка.
Мгновенно лицо врачихи переменилось, осветилось, ожило. Не врачиха уже — Ритка.
По дороге взяли сладкого вина.
— Коньяк у меня есть. И шоколад. Коньяк и шоколад вечные спутники врача. Вечные ему дары. Но у меня и колбаса есть. Сырокопченая!
Останавливались, смотрели друг на друга, заглядывали в глаза, улыбались.
— Как хорошо, что мы еще молодые! — воскликнула Ритка. — Еще можем узнать друг друга.
— А мне кажется, что я уже состарилась.
— Ах, Нинок, что ты такое несешь, личико у тебя детское, гладкое. Это я обабилась. У тебя есть парень?
— Нет, — твердо ответила Нина.
— А, — воскликнула Ритка. И задержала взгляд. — Так пригласим? У меня есть знакомый.
— Чужих не хочу. Никого.
— Все, поняла, чужих не будет. Никого.
И время они провели отлично, и даже позабыли о времени. За едой, за питьем, за разговорами, ставшими вдруг откровенными, даже слишком, с признаниями, чуть-чуть надуманными. И в кухне горел свет, а они все сидели, все подливали в стеклянные сосуды, то коричневую жидкость, то цвета соломы. А когда подливать стало нечего, и Ритка огорчилась:
— В магаз не сбегаешь, закрыто уже.
Вот тогда Нина и спохватилась, и увидела время — десять часов двадцать минут. Темно за окном.
Ритка предложила ночевать, Нина согласилась. Постелили (диван, раскладушка), легли, погасили свет.
— Нет, — воскликнула Нина, — не могу, душа не на месте. Ведь ждет.
Встала, оделась. Ритка вызвалась провожать.
— Хочу своими глазами Васю твоего увидеть. Если, конечно, он ждет.
И он, точно, ждал. Сидел в темной машине. Ни полсловом не упрекнул.
— Бедный оловянный солдатик, — сказала Ритка.
Довезли ее до дома и покатили из города. Вася молчал, Нина молчала. Дорога усыпляла. И усыпила.
* * *
День походил один на другой. Нина просыпалась, бабушка говорила ей:
— Валя. Ты приехала.
Являлся Вася. Уговаривал простить Лампию. Завтракали. Копались в саду и на огороде. Убирали в доме, стирали. Обычные житейские заботы. Обычные житейские разговоры.
В один из вечеров играли с бабушкой в дурака (Вася ушел, забыт). Карта не шла, Нина проигрывала.
— Сыграем на желание? — предложила бабушка.
Сыграли. Бабушка выиграла и сказала желание:
— Валя, оставь мне Нину. Она тебя не знает. У нас школа хорошая. Мне радость.
— Ладно, — согласилась Нина.
— Не врешь?
— Не вру.
Бабушка заплакала. Больше Нина с ней в карты играть не садилась.
В середине июля закончился отпуск, и Нина сказала Васе, что возвращается домой. Взяла с него слово, что даст телеграмму в случае чего. Вася просил писать им в город на почту, до востребования.
Довез до станции, посадил в поезд.
В четыре утра Нина добралась до дома. Дверь открыла своим ключом. Вошла.
Коля спал. Нина смотрела на него.
Он открыл глаза. Увидел. Лежал неподвижно. И вдруг всхлипнул. Уткнулся в подушку, затрясся. Нина испугалась, бросилась к нему, обхватила, шептала:
— Все хорошо, все хорошо.
— Прости меня, прости.
— Простила, простила.
Телеграмма пришла зимой.
Коля никак не хотел отпускать Нину одну, умолял, уговаривал, вновь и вновь просил прощения, просил забыть тот дурацкий страшный июнь.
— Коля, милый, прощено и забыто.
— Как будто ржавчина разъедает вот здесь, — Коля показал на свою грудь.
— Бедный мой железный человек. Я должна одна, я чувствую. С Васей я в безопасности. Он странный. Но он меня не обидит. Я знаю. Просто знаю. Ну все, все.
На этот раз Вася подошел прямо к вагону, помог спуститься на заснеженную платформу.
Он как будто постарел.
Нина устроилась на заднем сиденье. В машине было тепло, сонно Вася вел осторожно по обледенелой дороге.
— Я вчера тракториста из Александровки уломал за пару бутылок. Он расчистил дорогу. А то не проехать. Снега много в этом году. У Лампии в терраске крыша просела.
— У Лампии ночуешь?
— У вас. Евангелие читаю над бабой Сашей. Она хотела.
Мост. Поле. Поворот. Огонек. Почти дома.
Вася отворил дверь. Предупредил:
— Там не топлено.
И пропустил в терраску, в темноту.
Нина помедлила. Прошептала:
— Она где?
— У себя.
— На столе?
Откуда-то Нина знала, что тело должно быть на столе.
— На кровати.
— Под одеялом?
— Ну что вы.
Нина прошла коридором. Половики все были сняты.
В комнате Вася потянулся к выключателю.
— Погоди, — остановила Нина.
Свет фонаря из окна, как будто процежен сквозь марлю.
Нина приблизилась к кровати. Бабушка лежала на покрывале в темном длинном платье.
— Я помню это платье. Она его не носила. Берегла, но не носила. Говорила, что надевала как-то раз в театр. С белым кружевным воротником.
— Воротник я не стал надевать. Она говорила, что воротник не надо.
— А туфли я не помню.
— Туфли я новые купил. И колготки.
— Она носила чулки.
— Я купил колготки.
— Да какая уже разница.
Нина наклонилась к бабушкиному лицу и выпрямилась.
Вернулась из комнаты на кухню, села к столу. Вася встал у притолоки.
— Я у Лампии натопил. И постель чистую постелил. Проводить?
— Как ты Евангелие читаешь?
— Сажусь рядом с ней на стул и читаю. Свет не зажигаю, свет мешает.
— Темно.
— Я не по книге, я по памяти.
— Я послушаю.
Нина сидела у стены, в пальто, в сапогах. Вася читал, бормотал. Нина задремывала, голос пропадал. И вновь появлялся, и Нина по голосу, как по лучу, выбиралась из сна наружу.
Забрезжил утренний свет.
— Прости меня, баба Саша, — сказал Вася и поцеловал ее в лоб.
— Прощайтесь и вы, — сказал Нине.
И ушел.
Нина ничего не могла сказать мертвой.
Вася вернулся.
Он принес из сарая сколоченный из ошкуренных досок длинный ящик и положил в него тело. Опустил на ящик дощатую крышку и взял молоток.
Ящик он вез на кладбище на санках. Как ребенка. Чтобы ящик не соскользнул, Вася примотал его веревкой. Нина несла на плече лопату.
Яма была уже выдолблена. Снег в нее налетел, чуть забелил.
Вася распутал веревку, поставил ящик; часть его заступала за край ямы. Спуск в яму Вася оставил покатым. Вася подтолкнул ящик, и он плавно соскользнул по скату, как по горке. Вася спрыгнул в яму, выправил ящик.
Выбрался наружу, отер потное лицо рукавом.
— Что теперь? — спросила Нина.
Вася взял горсть припорошенной снегом земли. Бросил на ящик. И Нина бросила. Вася прочитал из Евангелия, ухватил лопату и закидал яму.
Посмотрели на холмик.
— Крест я завтра поставлю, — пообещал Вася.
* * *
В конце июня 2001 года Нина и Коля взяли билеты и сели на скорый ночной поезд.
В вагоне они разговаривали между собой мало и тихо.
Ночь проспали. Днем пили чай, выходили на больших остановках, обедали в ресторане. Смотрели в окно на заходящее солнце.
Стемнело. Они не ложились. Собрали постели, свернули матрацы. Сидели рядом на полке. Вагон спал, вздыхал, похрапывал.
— Вот она, — прошептала Нина.
Поезд проходил станцию.
Одинокая платформа. Свет фонаря. Пристанционный домишко. Ночная тьма.
Через полчаса они сошли с поезда в райцентре. На привокзальной площади взяли такси. Не торговались. Через час с небольшим (казалось, что слишком быстро) подъезжали к поселку.
Горели редкие фонари.
— Теперь направо, — тихо говорила Нина. — Прямо. Налево. У этой калитки. Да. Спасибо.
Они дождались, когда стихнет шум мотора. Повернули щеколду.
Дом был заперт. Нина вынула ключ.
Терраска. Коридор. Дверь в чулан. Дверь в комнату.
Переступили порог, услышали шорох, включили свет. Крыса прыгнула со стола.
Нина отмыла стол, отскребала. Коля завел часы на буфете. Притащил из сарая дрова.
Июнь был холодным, дождливым, отсыревшие дрова дымили. Коля нашел в этажерке старый «Квант», отрывал страницу за страницей, заталкивал между поленьями.
— Гори, закон действия и противодействия, закон относительности и закон сохранения, гори ярко, грей жарко, — так он говорил.
Пламя занялось. Нина поставила на шесток чайник.
Выпили сладкого чаю, легли вдвоем на узкий диван, обнялись, переплелись, согрелись.
На другой день они обошли поселок. Пробивались через заросли, заглядывали в оконные провалы; небольшой дождь шептал: спи-спи-спи.
Над кладбищем поднялась трава.
Бабушкина могила виднелась издалека, такой высокий крест поставил Вася. Крест был из антенны, Вася снял ее с бабушкиной крыши. И Нине казалось, что антенна передает сейчас какой-нибудь сериал про богатых и бедных; и бабушке там, в глубине, не скучно.
Вернулись в дом. Обсушились, погрелись у печки, съели привезенные из Москвы консервы.
— Интересно, где сейчас Вася? — спросил Коля.
— Где-нибудь, — ответила Нина.
Таксист приехал к шести, сдержал слово.