Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2020
Об авторе | Мария Бушуева (Китаева) — прозаик, критик, автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Отчий сад» (2012), «Лев, глотающий солнце», «Рудник» (2019) и др., а также множества публикаций в периодике и в сетевых журналах: «День и Ночь», «Лиtеrraтура», «Московский вестник», «Алеф», «Москва», «Урал», «Гостиная», «Нева», «Дружба народов», «Литературная Америка», «Литературная газета», «НГ-Экслибрис», «Сетевая словесность», «Сибирские огни» и др. Повесть «Рудник» («Москва», № 10, 2015) вошла в лонг-лист Международной премии им. Фазиля Искандера (2017). Лауреат журнала «Зинзивер» за повесть «Морист, Сидоркин и др.» (2017). Лауреат литературного журнала «Гостиная» (США) (критика).
Несмотря на разные имена и характеры, главные герои Александра Мелихова от романа к роману имеют одну и ту же основу: мыслительно-рефлексивную. По сути, именно эта основа и является ведущей линией интеллектуальной прозы писателя, давая возможность рассматривать главных героев романов не через характеры, а через выраженные их голосами идеи, обобщая и как бы возводя множество к одному целому — единому главному герою (разумеется, допуская условную «погрешность измерения»).
Подвергая интеллектуальному рентгену каждое явление, людей и все общество, главный герой существует у Мелихова как бы в двух реальностях сразу: в одной его окрыляет греза (любовная коллизия « Романа с простатитом» восходит к «Даме с собачкой»), во второй — приземляет долг: тяжело ощущать при встрече радость, если новые ботинки до боли жмут или волочишь неподъемный груз (вспомним рассуждения Льва Толстого на сходную тему). Впрочем, просвет между реальностями все сужается, и полет в конце концов тоже превращается в долговое обязательство, которое начинает звучать пронзительной нежностью только в случае потери объекта чувств. Однако для понимания идейной платформы прозы Мелихова важно: главное в герое всегда — служение. В реальности романтической1 герой служит «тайной грезе» одинокой женщины: «неутоленная греза» создает над ней «некое сияние, некий ореол» («В долине блаженных»). В реальности каждодневной, семейной он служит ценностям, заложенным воспитанием и культурой быта. Но, если снять с первой реальности легкий покров воображения, а со второй — тяжелую сеть долга, и там, и там герой служит любви как грезе высшей. Сила его служения так велика, что, отделившись от предмета чувств, в пределе — от покинувшей мир живых, она становится самоценностью, единственной целью существования героя, его Тадж-Махалом ( «Каменное братство»). И вот здесь — в замкнутом пространстве служения собственной вере в витальную необходимость этого служения — находится тонкое мировоззренческое противоречие героя: то, что разрешено ему, отрицается у другого.
Роман «В долине блаженных» — веховый для Мелихова. Его герой делает жизненно важный выбор, но именно в этом романе противоречие проявлено наиболее ярко, потому на одной из его линий стоит остановиться подробнее.
Отец девушки Жени, впоследствии уехавшей с мужем в Израиль, старый, мудрый человек, когда-то под пытками 1930-х оговоривший отца героя (советский аристократ великодушно простил друга, несмотря на то, что мог погибнуть!), будучи при смерти, признается, что уверен: смертельная болезнь — наказание ему за то, что он, еврей, помогал разрушать синагогу. Герой воспринимает его признание скептически: как самообман умирающего. Однако в романе «Каменное братство» герой сам воспаряет над невыносимой для него мыслью о конечности жизни с помощью грезы, которая, когда чувства накалены, сближается с мистическим служением: в таинственное Нечто уводит голос покойной жены.
В «Заземлении» мистическое и религиозное служение подвергается беспощадному рациональному исследованию. Отвергая у других — порой почти воинственно — любые проявления мистического чувства или не поддающиеся рациональному подходу мистические умозаключения, герой не доверяет ничему, что, на его взгляд, противоречит логике здравого смысла. Вера для него — ответ сознания на невыносимую простоту жизни, а «главное свойство врожденной религиозности — к своим субъективным впечатлениям относиться как к реальным фактам» — самообман, вызванный отрицанием телесности, воспринимаемой героем как единственный ощущаемый критерий бытия и источник чувств. При таком подходе мистика — это личная или коллективная мифология, а мифология — всего лишь создаваемый подсознанием в условиях стресса или психической изможденности мыльный пузырь: «от усталости все равно лезла в голову нелепая мистика — будто какие-то силы специально ему что-то подсовывают». Подвиг протопопа Аввакума, о котором он читает, не трогает его душу («А, так это он и есть, знаменитый протопоп Аввакум!.. Таки да, эти чокнутые действительно демонстрируют, что и мы бы могли быть такими же несгибаемыми, если бы были такими же темными»), а более близкий ему — как ученый и медик — подвижник веры святитель Лука (Войно-Ясенецкий), который одиннадцать лет провел в ссылках и тюрьмах, хоть и вызывает у него удивление, смешанное с восхищением, но главный источник горения хирурга-епископа все равно находится за пределами рационального взгляда Савла на мир. Почему умнейшие люди — ученые, врачи — верили тому, что шло из глубины их подсознания? Почему могли забывать про телесное? Главный герой не видит ни одного разумного, с его точки зрения, объяснения феномену искренней религиозности, заставляющей переносить физические мучения и лишаться свободы, а порой даже жизни. В святителе Луке его сначала более всего поражает «что-то роскошное — и митра на нем, и Сталинская премия». «Интересно бы найти первый вывих, когда сигналы фантазии, которую они называют душой, начинают одолевать сигналы тела, — размышляет Савл. — Или это какой-то врожденный психотип? Какое-то прирожденное, статистически неуловимое ядрышко «истинно верующих», для кого фантазии важнее фактов, — эти-то ребята и служат закваской всех религий, они и демонстрируют остальным, что психика важнее физики. Хотя для подавляющего большинства это сущая нелепость». Причина невозможности обращения Савла — в его неспособности отделить духовное от продуктов воображения, от следов детского опыта, ушедших в глубину личности, — он слишком материалистичен и полагает идеализм всего лишь порождением скучающего ума, нуждающегося в иллюзии, чтобы спастись от обыденности. Потому Савл в романе не становится Павлом.
Мелихов — мастер интеллектуальной прозы, и здесь по тексту рассыпаны значительные мысли. Особенно важная: «Наше дело не отделять небо от земли, но, напротив, насыщать небесным содержанием все без исключения уголки земного». У героя «Заземления» есть и конкретный аспект: он — психотерапевт, ощущающий «себя вождем всех униженных и оскорбленных, наконец-то поднявшихся против ига идеалов и норм» и в своей работе со страждущими использующий метод психосинтеза — в собственной интерпретации: «Главная идея психосинтеза, который он проповедовал, — ЗАЗЕМЛЕНИЕ: любым своим чувствам и поступкам нужно искать самые “низкие” причины и приучать себя не стыдиться их». Психосинтез, разработанный итальянским психологом и психотерапевтом Роберто Ассаджиоли, кстати, почитавшим среди своих учителей далеко не «заземленную» Елену Блаватскую и высоко ценившим эзотерику Алисы Бейли, — метод несколько иной. Наверное, Высшее «Я» Ассаджиоли показалось бы герою-психотерапевту абстрактным идеалом, ведь его кредо — «две истины — истина тела и истина души», а бог — «природа и правда». Однако душа — всего лишь «сигналы фантазии», а насчет правды в романе «И нет им воздаяния» мысль прямо противоположна: правду герой посчитает «порождением ада». Но в «Заземлении» существеннее другое: «заземляющий» психотерапевт-материалист — один полюс, а второй — высоко им ценимые друзья-идеалисты: эрудит, вечный искатель Истины Яков Вроцлав и его жена, Мария Павловна, — не просто светлый женский образ, идущий от Аввакумовой протопопицы, но и выразитель авторской мысли, которая в устах другого героя показалась бы «слишком романтической»: есть «искусство, а есть «вестничество. Бывают просто писатели, а бывают вестники. Толстой, Достоевский — это вестники. И Набоков вестник, черный вестник. А Чехов сумеречный вестник». Для Мелихова русская литература — высокий образец, который способны сохранить именно идеалисты, а затоптать — мелкие обыватели (в том числе и обыватели от литературы): «этот маленький человек все под себя приспособил — христианство, гуманизм, рынок, демократию… Сначала его только пожалей, верни ему шинель, а потом уже и Пушкин должен быть у него на посылках» («Роман с простатитом»). О Вроцлаве, муже Марии Павловны, герой «Заземления» говорит: «Как ни заземляйся, не найдешь других слов, кроме как «величие духа», такое смирение будет и впрямь покруче любой гордыни». Эта мысль подводит итог размышлениям о подвижниках веры (о протопопе Аввакуме, о святителе Луке — Войно-Ясенецком, о герое романа отце Павле), и герой (или все-таки автор?) — антипод романтиков, стремящийся «заземлить» высокое, дает почти христианский рецепт: «только сострадание и может одолеть беспощадную власть идеалов». Впрочем, здесь нет противоречия: ведь сострадание — земное чувство…
«Я думаю, наше сознание не может творить ничего, кроме грез, — утверждает другой главный герой. — И грезы первого типа, предназначенные для предсказывания событий, мы именуем наукой. Грезы же второго типа, предназначенные для нейтрализации ужаса, вызванного грезами первого типа (а заодно для заполнения пустот), мы называем религией, мифологией, искусством — по степени снижения эффективности» («В долине блаженных»). Но если греза как «возвышающий обман» становится теорией или идеей — любой: религиозной («Вестники»), национальной («В долине блаженных»), политической («Роман с простатитом») и так далее, — она утрачивает легкость «возвышающего обмана» и видится уже обманом принижающим, опасным, а порой — зомбирующей пропагандой. И тогда, отвергавший утилитарность в пользу воображения, герой внезапно отвергает и само воображение в пользу «земного» (фактически — утилитарного), сетуя, что люди «населяют воздушные замки своих культур никогда не существовавшими призраками Неустрашимости, Бескорыстия, Милосердия, Преданности, а затем начинают стыдиться того, что сами они совершенные пигмеи в сравнении с заоблачными вершинами невозможного». И делает вывод: «Если бы народы понимали, что существует только земное, то они и вели бы себя, как это им свойственно в земном, — где поднажать, где отступить, где схитрить, где поблагородничать, но чтоб без особого риска и особых затрат <…> отдаться чистой целесообразности». То есть «греза» и «идеал» не просто не сближаются, но почти антагонисты: первая уводит в мир воображения, второй — в мир духовных истин, которых для героя Александра Мелихова, интеллектуальный идеал которого — сомнение, или нет вовсе или они слишком далеки от правды жизни. Потому что «все духовное творчество — это бегство от правды, вернее, противостояние ей, самой главной правде о нашей незначительности в реальном мире, порыв возвести иную реальность, в которой ее создатель был бы значительным лицом» («Роман с простатитом»). И здесь — еще один интересный ракурс мировоззрения героя: вопрос не просто о соотношении правды и лжи2 , а о том, что для героя — правда. Герой еще одного вехового романа Мелихова «И нет им воздаяния» ищет потомков человека, в годы репрессий сломавшего судьбу его отца, чей призрак (аллюзия с «Гамлетом» очевидна) открыл ему: «правда — орудие ада». А «приятная ложь — орудие забвения», — добавляет герой от себя, и, встретив внучку негодяя, посадившего его отца, сначала из ревности говорит ей правду про деда, но, узнав о ее болезни, то есть из сострадания, заменяет правду на утешающую ложь: ее дед был хорошим человеком. «Все люди ищут друг у друга спокойствия и надежды, хоть какого-то суррогата бессмертия. И последний, что не совсем еще выдохся, — это след в человеческой памяти». Но если правду в памяти нужно стереть как «орудие ада», вписав в историю страницу утешающего обмана, можно ли назвать результат «памятью»? Это снова «сон золотой», красота вымысла…
Красота же — лишь воплотившаяся в реальность греза. «Свидание с Квазимодо» — роман о власти грезы, способной одухотворить и высветить смысл бытия, но одновременно, при абсолютизации ее ценности, при догматическом окаменении, — и погубить. И о духовном убожестве и уродстве, которые способны уничтожить мир за иллюзию красоты. По сути, это раздумья современного мыслителя, выстроенные вокруг знаменитого высказывания Достоевского о спасительности красоты для мира. Но красота по Мелихову — не сосуд и не огонь, мерцающий в нем, а иллюзия бесплотности сосуда, которая, в свою очередь, дает иллюзию внутреннего мерцания огня. На самом-то деле для его героя ничего нет, кроме обнаженной реальности, которая отвратительна ему не физиологическим своим содержанием — оно, хоть и отталкивает, но понятно, скучно, просто и по сути чисто, — а тем, что само внедрение в обыденную материальную реальность в качестве элемента красоты уже неправильно: ее там нет и не должно быть. Она изначально — вне. То есть в грезе. В высоком, аристотелевском смысле красота — это нравственное совершенство. Привнесенное в реальность в качестве духовной ауры (но не материального элемента!), оно облагораживает ее, придавая ее отражению качества совершенства духовного. В психологическом варианте это — визуальный образ любви-иллюзии, а в обычном обывательском — заляпанная отпечатками пальцев киногреза. То есть, по Мелихову, опошление. Гламурное опошление мечты оказывается губительным для Юлии, героини романа «Свидание с Квазимодо», живущей под допингом иллюзии и считающей свою благополучную жизнь с хорошим мужем лишенной красоты чувств, понимаемой в романтическом ключе, а не в толстовском, семейственном. Мелихов не возражает Достоевскому, но как бы уточняет: красота не спасет мир, если греза красоты выше сострадания.
И здесь еще один теневой угол прозы Мелихова: для сострадания требуется душевная сила, которая — «в подлинности, а не в упаковке». Получается, что «орудие ада» — правда — переносится исключительно в мыслительный пласт. Подлинностью наделяется лишь эмоциональный. Но ведь, кроме сострадания, есть и другое, ради чего стоит навеять на другого человека «сон золотой», — любовь. У Мелихова и то, и другое часто вместе: любовь-сострадание, — для его героя человек в своем физиологическом естестве или низменно омерзителен (если не окутан грезой любви), или достоин жалости. Физиологическую простоту способны завуалировать только эротические порывы и возвышающая любовь-сострадание, окрашивающая низменное щемящей нежностью, какую герой может испытывать к очень маленькому ребенку или к женщине (жене, любовнице), если она «сущий ребенок» (Сима из «Заземления»). Натуралистичность физиологической составляющей человека (вспомним известное письмо Г. Флобера), скорее всего, призвана показать «жизнь без прикрас», невыносимую без затуманивания зрения слезой сочувствия или романтической дымкой. Когда дымка-слеза примешивается к эротическому порыву героя, все отталкивающие физиологизмы как бы исключаются из главной концепции — ничтожности, низменной простоты человека и приземленной правды его жизни, — и преобразуются в ключе сочувствия-сострадания в знаки любви, которой враждебна эта правда: «Подобно русалке, я сумел зацеловать, заласкать, загнать внутрь прожегшие нашу атмосферочку прозрачные метеориты правды. Подтаявшие льдинки снова зажглись радостным интересом» («Роман с простатитом»).
Если на время отстраниться от афористично-мыслительного слоя прозы Мелихова и от ее социальной актуальности, тема любви начнет доминировать. Для героя любовь, с одной стороны, это вера (так однажды определил любовь Лев Толстой), с другой — золотая греза для двоих, полет воображения, спасающий от быта, долга и семейной рутины. Усомниться в любви, которая «меньше жизни», но сильнее ее, — означает потерю любимой: «Да, я тот самый Орфей, и я потерял Эвридику из-за того, что усомнился в могуществе любви» («Каменное братство»). Образ Орфея важен для любовной темы Мелихова. Он показывает: воображение способно творить реальность. Герой романа «Каменное братство» только на минуту пожалел, что жена к нему вернется из больницы — и она не вернулась. Это заставило героя понять, узнав истину «от самого Орфея»: «главное утешение любящего, потерявшего своего любимого, — воспеть историю их великой любви». Но образ Эвридики, трансформирующийся в романах в спившуюся жену, еще более значим, потому что опять же двойствен. С одной стороны, он символизирует счастье единения, с другой — сладостный тупик обретения счастья: «Я жаждал услышать и неба содроганье, и гад морских подводный ход лишь до встречи с моей реальной Эвридикой <…> А после мне из всего мироздания довольно было слышать ее». «Когда-то я хотел слышать и отзываться всему на свете, <…> мне довольно стало отзываться ей одной. И тому, чему отзывалась она». «И больше мне ничего не требовалось — только служить эхом эха» («Каменное братство»). Обратим внимание на опять акцентированное слово «служить» — архетип главного героя Мелихова эволюционировал, все дальше уходя от Одиссея… к кому? Первый, кто возник (хотя из несколько иного ряда, исторического, а не архетипического), — Парацельс: главный герой ныне не скиталец, а лекарь, представленный в двух противоположных ипостасях: он лечит правдой («Заземление») и он же — утешитель, чье главное лекарство — та же греза, когда-то окрылявшая его как Одиссея. Но и с лекарством не все так просто: оно может стать смертельно опасным, даже ядом, не только если превращается в догму (ненавистную для героя Мелихова всегда и везде) или стремится к утилитарному, но и став слепой «киногрезой», опошливающей собственную суть («Свидание с Квазимодо»). «Высокими и бессмертными бывают лишь бессмертные грезы, лишь они способны воодушевить и утешить нас, и чудодейственная сила любви заключается в том, что она подключает нас к неясной, но оттого не менее реальной сверхчеловеческой грезе, незримо окутывающей мир, в котором мы живем — и который погибнет, когда перестанет грезить» («В долине блаженных»).
Интеллектуальную прозу Мелихова можно назвать социальным камертоном. Мир и его история не менее (если не более) важны для главного героя, чем история собственных чувств. Он сознательно социален — социум как основополагающий элемент атмосферы входит в его метафизический космос: «коллективные грезы», как ему кажется, наследуются только «через учреждения социального мира», а бессмертие («лишь бессмертное не бывает ничтожным») возможно только через грезу коллективную. Для него «ни один народ не представляет никакой ценности — ценность представляют только вымыслы, которые он хранит и которые его хранят. Если народ прибавляет в могуществе, но усыхает в сказках, значит, он деградирует» («В долине блаженных»). И глубокая мысль: «Бессмертное можно заслонить лишь бессмертным, величие зла — величием добра. Если добро откажется от всего грандиозного, от всего героического, оно без боя обеспечит вечную славу злу» («И нет им воздаяния»). О нашей стране: «Если Россия перестанет удивлять и ужасать мир подвигами, перестанет рождать титанов, перемешивая дикарей с аристократами, мне будет до нее не больше дела, чем до Голландии с Зимбабве, мир с ними обоими» («И нет им воздаяния»). Неважно, чей это голос — автора или его героя, важна позиция: «Обречена гибели та страна, которая не нуждается в героях. Гибели от скуки» (там же). Если героическое тонет в скучной пропаганде, оно забывается. Роман «И нет им воздаяния» — о памяти. О спасении мертвых от беспамятного отношения к ним живых. Но память и правда у Мелихова если и соотносятся, то очень сложно, порой даже как взаимоуничтожающие начала, не только потому, что крайне «незначительную роль играет правда в человеческой жизни» («Нам целый мир чужбина»), но и по ее «адской» сути: правда срывает с мира покров грезы. Такой взгляд может показаться неверным, но на самом деле он идет из народной мудрости: о мертвых — или хорошо, или никак. Будущее создает не правда о прошлом, а вера в него как в лучшую грезу по сравнению с прошлыми. А лучшее для героя Мелихова — не более комфортное: ему «жизнь народа, который делает ракеты и перекрывает Енисей, представляется <…> красивой и значительной, а жизнь народа, который хорошо питается и обустраивает теплые сортиры, некрасивой и незначительной» («И нет им воздаяния»). Его не влечет «деяние, в котором нет присутствия Духа — самоотречения, выдумки, страсти». («Роман с простатитом»), а единственный прогресс для него — «оттеснение физической силы с главных ролей на эпизодические» (там же), и социальный рецепт Мелихова-Парацельса: необходимо в духе советской аристократии (людей, ставивших романтический идеал выше жизненных благ) противостоять культу рынка, этой силе «восставшего жлобства», не утруждающего себя, в отличие даже от начальства советской эпохи, необходимостью «изображать уважение к чему-то высокому и бессмертному» («И нет им воздаяния»). Самое опасное, считает герой Мелихова, когда в обществе побеждает простота утилитарности и греза начинает служить реальности: высшее — низшему.
Протестуя против этого, Мелихов служит своей главной идее: не стремясь к высокому, не возвышая жизнь, человек будет навсегда отрезан от бессмертия. А значит — обречен.
1 Сошлемся на мнение Алексея Семкина в «Звезде», 2010, № 3.
2 «Мне нужно будет отыскать такую ложь, — признается он, — которая в какой-то глубинной сути окажется правдой» («Каменное братство»).