Грузия 1931 года в пространстве времени и судьбы Бориса Пастернака
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2020
Об авторе | Елена Борисовна Лурье (Бирюкова) — научный сотрудник отдела Государственного музея истории российской литературы имени В.И. Даля «Дом-музей Б.Л. Пастернака». Родилась в Москве. Окончила аспирантуру Института государства и права Академии наук (1983). Редактор историко-философского отдела (1992), главный редактор педагогической газеты «Первое сентября» (2001–2014). В «Знамени» печатается впервые.
«В тебе, душа моя, измеряю я времена».
Бл. Августин
«Исповедь», XI, 27, 36
В книге «Портрет Бориса Пастернака» Зинаида Масленникова приводит слова, сказанные Пастернаком в одну из встреч.
«У Пруста есть такая мысль, — говорит Пастернак. — Иногда какая-нибудь мелочь вызывает в памяти пережитое. И мы испытываем блаженство не потому, что вспомнили что-то дорогое, вспоминать мы можем и произвольно, а оттого, что ощущаем одновременно две точки во времени — прошлую и настоящую. <…> Это потому, — продолжает Пастернак, — что такое ощущение двух точек сразу вырывает нас из неволи времени и приобщает к тому, что условно можно было бы назвать вечностью»1 .
Пастернаку, конечно, было знакомо это прустовское «ощущение двух точек сразу», вырывающих из неволи времени: неслучайно он добавляет, что «это очень верное наблюдение».
Но, вероятно, не менее знакомым для Пастернака было и ощущение, рождавшееся из «разницы потенциалов», когда острота и свежесть пережитого с новой силой возникали не в ситуации сходства с произошедшим, а разительного с ним несходства.
Возможно, из такой разницы потенциалов родилось стихотворение «Марбург», черновой вариант которого был написан на Урале, через четыре года после случившегося объяснения с Идой Высоцкой. И что взрывную силу переживания, высвобожденную «Марбургом», создало — наряду с «Энеевым вечером воспоминаний» — то поле напряжения, которое было задано разницей исторического и культурного потенциалов двух разнесенных во времени и пространстве реперных точек: каменной кладки средневекового Марбурга, впитавшего столетия философской мысли, и крохотным промышленным островком Всеволодо-Вильвы среди тысячелетних хвойных лесов, известняковых шиханов, каменных пещер…
Так, вероятно, произошло и с Грузией, встречу с которой летом 1931 года Пастернак обжигающе ярко переживет через год и опять-таки на Урале. «В такой цельности и с такой преследующей силой, — напишет он тогда же Паоло Яшвили, — это случилось… впервые»2 .
Но в этот раз разница потенциалов была трагически огромна.
Позднее Пастернак скажет об увиденном им тогда на Урале: «Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, что оно не укладывалось в границы сознания». Это был Урал, разоренный великими стройками, коллективизацией; Урал страшного голода и великого народного бедствия.
В поле этого смертельного напряжения Пастернак ощутит Грузию как нечто совершенно особенное, «нечто… такое, что и на всем свете стало теперь редкостью»: он увидит «страну, удивительным образом не испытавшую перерыва в своем существованьи» и поразится пережитому в Грузии «как немыслимости и легенде».
«Но надо было сперва попасть сюда, в этот организм без духовных отправлений <…> — пишет он Яшвили, — чтобы все это понять…»3 .
Вот из этой разницы потенциалов, вероятно, и возникает замысел о Грузии, о Тифлисе как одной из глав «Охранной грамоты», «длящейся, — как пишет Пастернак, — для меня всю жизнь, одной из глав, как Вы знаете, — немногочисленных…»4 .
Но глава эта так и не появится в «Охранной грамоте». Почти сразу после выхода в 1931 году «Охранная грамота» будет изъята из библиотек. И через двадцать с лишним лет эта глава — поскольку «надобности в других дополнениях не представлялось», объясняет Пастернак, — так и осталась «единственным пробелом».
«Сейчас я напишу ее»5 …
И вот, в 1956-м, в Переделкине, пастернаковской нитью судеб и событий начинает восстанавливаться разорванная прошедшими десятилетиями ткань времени. Времени, впитавшего иной объем жизни, нелинейного; времени, что обретает в слове второе рождение и размыкает свои границы.
Из 1956-го Пастернак будет видеть Грузию и сквозь пережитое, и одновременно такой, «какой она предстала ему летом 31-го года». На это в книге «Борис Пастернак. Биография» обращает внимание Евгений Борисович Пастернак.
Но еще в уральском письме к Яшвили Пастернак в замысле соединит значимые для себя пространства и внутренне значимые времена своей жизни, признаваясь, что Тифлис будет для него «тем же, чем были Шопен, Скрябин, Марбург, Венеция и Рильке…»6 . Так что, завершая в 1956 году очерк «Люди и положения» главой о Кавказе, Пастернак восстанавливает на новом жизненном этапе непрерывность собственного пути.
В ракурсе заявленной темы представляется интересным подробнее рассмотреть, как внутри — грузинского в данном случае — «опыта реальной биографии» Пастернак, если можно так сказать, работает со временем: «наличным и отсутствующим», и как само время, обстоятельства, приметы прошлого, равно как и будущего, к которым он был так чуток — работают с Пастернаком.
* * *
Грузия появляется в письмах Пастернака за три года до тех событий, которые летом 1931 года приведут его на Кавказ. Тогда, летом 1928-го, еще ничто, казалось, не предвещает кардинальных жизненных перемен.
Пастернак собирается ехать в Геленджик к отдыхающим там Жене и Женичке, как только сдаст в издательство книгу, которую должны составить «стихи разных лет», начиная с самых ранних, с тех, что были опубликованы еще в 1912 году.
«Это адова работа, — пишет Пастернак Жене, — потому что в неделю или две надо набраться масштабов, растянувшихся по десятилетьям, чтобы не соврать в переделке в отношеньи разновременных замыслов и пожеланий…»7 .
Представляется, что переделка в 1928 году стихотворений начальной поры, так же как и начатая Пастернаком еще зимой, посвященная Рильке «статья о поэте», из которой потом родится «Охранная грамота», работа совершенно особого рода — работа, не только собирающая в фокус время предыдущих десятилетий, но и наводящая на резкость настоящее время собственной жизни.
Вполне вероятно, что именно зима 1927-го — лето 1928-го знаменуют собой рубеж, на котором «начала и концы» двух жизненных, творческих этапов отчасти перекрывают друг друга.
Однако чем интенсивнее идет работа, тем больше сдвигаются сроки отъезда Пастернака из Москвы. Письма Жени становятся все требовательнее и нетерпеливее. «Меня огорчает, что причина, почему я тут еще сижу, непонятна тебе»8 , — отвечает Пастернак. И чувствуя себя, как всегда, виноватым, пишет вслед: «…умоляю, будь нежней со мной. Немного тепла, хотя бы изредка»9 .
Но в одном из писем, в очередной раз объясняя, почему он сейчас не может прервать работы, Пастернак признается ей в странном ощущении тревоги, которое им владеет. И несмотря на все оговорки, тем не менее почему-то соотносит это ощущение с началом первого с ней знакомства. «Что-то гонит меня изнутри, почему-то эти сроки кажутся мне ответственными, без повторенья. Я немножко боюсь зимы. <…> Верю в лучшее и за вас не боюсь. Но как в первое знакомство с тобой я бегал стихов, чтобы не быть больным, так я боюсь быть слишком поэтом, слишком поглощенным работой в тревожный год. Я боюсь растерянности, с этим сопряженной. Я выражаюсь неясно, но в двух словах этого не сказать»10 .
Словно некое предчувствие, неясное еще и ему самому; и эта боязнь зимы…
Через несколько месяцев, в декабре, произойдет знакомство Пастернака с Генрихом Нейгаузом. Зимой войдет в его жизнь жена Нейгауза — Зинаида Николаевна…
Так, на далеком горизонте судьбы начинают собираться будущие события, сгущаться будущие перемены…
Однако сейчас — сейчас еще лето, и, несмотря на размолвки, Пастернак планирует в письмах к Жене предстоящий семейный отдых: «куплю подробный путеводитель по Кавказу… и с легким сердцем туда с вами отправлюсь… Мерещится мне что-то под Боржомом, Арбелиани…»11 ; или — «…я с вами перееду в Грузию, в Бакуриани»12 .
Но в Грузию они не поедут, а будут из Геленджика иногда отправляться в большие и малые путешествия.
В письмах брату Пастернак рассказывает о горной прогулке в Джанхот. О том, как на фаэтоне ярус за ярусом поднимаешься все «над тем же ущельем, поросшим лесами и виноградниками… и кругом сосны, мимоза, грецкий орех и горы… и вдруг с шоссе в лес, извиваясь, кидается змея…»13 . Или о путешествии с Женей в Туапсе и Сочи, где «слонами по асфальтированным улицам без тротуаров шагают исполинские пальмы…»14 .
Не из тех ли путешествий 1928 года возникнут в коджорском стихотворении 1931 года — всполохами вечного сюжета грехопадения — и эти пальмы, и эта змея?..
Будущее! Облака встрепанный бок!
Шапка седая! Гроза молодая!
Райское яблоко года, когда я
Буду, как бог.
Я уже пéрежил это. Я предал.
Я это знаю. Я это отведал.
Зоркое лето. Безоблачный зной.
Жаркие папоротники. Ни звука.
Муха не сядет. И зверь не сягнет.
Птица не пурхнет — палящее лето.
Лист не шелóхнет — и пальмы стеной.
Папоротники и пальмы, и это
Дерево. Это, корзиной ранета
Раненной тенью вонзенное в зной,
Дерево девы и древо запрета.
Это, и пальмы стеною, и «Ну-ка,
Что там, была не была, подойду-ка».
Пальмы стеною и кто-то иной,
Кто-то как сила, и жажда, и мука,
Кто-то как хохот и холод сквозной —
По лбу и в волосы всей пятерней, —
И утюгом по лужайке — гадюка.
Синие линии пиний. Ни звука.
Папоротники и пальмы стеной.15
В Грузию они не поедут. Наверное, потому, что время Грузии еще не пришло. Однако в письмах уже названы Пастернаком те места, впрочем, общеизвестные, в которых он — без Жени и Женички — окажется летом 1931 года. К тому времени совершится перемена в двух дружественных семьях: зимой 1931-го — опять зима! — Пастернак уйдет из дома…
А несколькими месяцами раньше произойдет одна примечательная встреча, которая положит начало тому, с чем — в течение следующих почти тридцати лет — прямо или косвенно будет связано для Пастернака и «все пережитое», и то, что еще предстоит пережить.
* * *
О своем знакомстве в ноябре 1930 года с Паоло Яшвили Пастернак тут же сообщит Андрею Белому, который был дружен с Яшвили и его кругом еще со времени своего первого приезда в Грузию летом 1927 года. Тогда все началось с забавного недоразумения. «“Поэт к вам приехал!” — услышал Белый, и, живший отшельником, тут же решил, что его настиг какой-то графоман. — Меня не обманешь! Со страхом я высунул нос на веранду, чтоб видеть того бледнолицего юношу с впалою грудью; <…> мне же навстречу с улыбкой поднялся высокий… с лицом загорелым брюнет, с умным острым лицом, в черной шляпе с полями; <…> с тихим достоинством, неторопливо и сдержанно он подошел; и немного конфузясь представился мне: — Я — Яшвили, простите, Борис Николаевич… я — на минуту…»16 .
Два лета подряд Белый потом проведет в Коджорах, с Яшвили и Табидзе объездит Грузию; побывает в Армении, напишет книгу о Кавказском путешествии. В 1931 году этот поэтический круг станет кругом друзей Пастернака.
Проводником в этот круг опять будет Паоло Яшвили. В феврале 1931-го, в Москве, Пастернак встретится с ним снова: «…Яшвили и Павленко зовут меня на обед», — пишет он Зинаиде Николаевне, и из письма можно заключить, что разговор о возможной поездке в Грузию уже был.
В мае от Яшвили придет телеграмма — их ждут.
Но планы того сумасшедшего лета — рабочие, личные — нагромождаются друг на друга. Ничего не ясно, все нервно, гадательно. У Пастернака — командировка на Урал, Зина должна ехать со старшим сыном в санаторий.
И вдруг — в июне, мгновенно, в два дня, — разом все меняется: из санатория приходит отказ, из Грузии — письмо от Яшвили. Отправляя это письмо Зинаиде, Пастернак пишет: «Все идет так, точно обстоятельства сами думают за меня».
* * *
«Мой адрес: Тифлис, ул. Джугашвили 7, кв. Паоло Яшвили», — ставит Пастернак в конце короткого письма, отправленного сразу по приезде в Грузию.
«Как сейчас вижу эту комнату, — напишет он в 1956 году. — Да и как бы я ее забыл? Я тогда же, в тот же вечер, не ведая, какие ужасы ее ждут, осторожно, чтобы она не разбилась, опустил ее на дно души вместе со всем тем страшным, что потом в ней и близ нее произошло»17 .
Шесть лет отделяют эту первую встречу от того, что случится потом, в 1937-м: гибель Яшвили, арест Тициана.
Следующие семнадцать лет станут годами неизвестности и надежды; в январе 1946-го, начиная работу над «Доктором Живаго», Пастернак будет делиться с Ниной Табидзе: «пишу я сейчас роман в прозе, который <…> мысленно с самого возникновения был посвящен Тициану, (и я только не знал, имею ли я право написать: «Тициану Табидзе» или должен написать «Памяти Тициана Табидзе»)»18 . Тогда придет очередная весть, что Тициан жив. О смерти его в 1939-м — на самом же деле гибели в 1937-м — им сообщат летом 1954 года: реабилитация уже началась. А о Паоло, о своем прощании с ним, Пастернак в августе 1937-го напишет Тамаре Яшвили: «…все время пишу Вам, пишу и уничтожаю. <…> …Память показывает мне его во всех превращениях совместно пережитой обстановки: на улицах нескольких городов, в выездах в горы и на море, дома у Вас и дома у меня, в наших позднейших поездках…»19 .
Да-да, о поездках шла речь и в тот июльский вечер 1931 года, в Тифлисе, в комнате Паоло. Разговор, вспоминала Нина Табидзе, касался того, «как лучше познакомиться с Грузией, куда поехать, где и что посмотреть. Конечно, нужно было поехать в Кахетию, в Боржоми, Абастуман, Бакуриани»20 .
Вот только улица, на которой стоял дом Паоло, уже несколько лет как носила имя Иосифа Джугашвили — и это имя уже начинало набухать кровью будущих жертв…
Так время и пространство в какой-то момент становятся словно страницами книги, которую можно читать «поверх барьеров».
Вот следующая страница этой книги.
«Живем высоко над Тифлисом, — сообщает Пастернак последние новости, — в Коджорах, в комнатах, которые раньше занимал Андр. Белый»21 .
Но ведь именно отсюда, из Коджор, летом того самого 1928 года, Андрей Белый отправил письмо Пастернаку, за которое Пастернак, вернувшись тогда с семьей из Геленджика, благодарил Белого. И получается, что давнее то письмо было вестью из будущего, с указанием времени года и места, где предстояло Пастернаку когда-то оказаться…
В этом контексте «дом в Коджорах», о котором идет речь в «Людях и положениях», со столь насыщенными Пастернаком топографическими подробностями его местоположения, обретает, как кажется, дополнительный, не сразу считываемый смысл.
Вероятно, ключ к пониманию — в особенной «оптике» этого дома, связанного как раз с его местоположением, а именно с тем, что стоит он «на углу дорожного поворота» и что «всех идущих и едущих по дороге, — как пишет Пастернак, — видно из дома дважды»22 . И затем Пастернак будто приближает их взглядом, переходя от «общего плана» увиденных издалека и движущихся нам навстречу «всех», к «крупному плану», возникающему в конце того же абзаца: «каждого видно из дома дважды».
Однако представляется, что ключ все же не в кинематографической передаче движения — от общего плана к крупному и не в напрашивающейся вслед за этим гуманистически назидательной сентенции: от всех к каждому.
Возможно, ключ — в повтором усиленном Пастернаком «видно дважды». «Дом на углу дорожного поворота» — это метафора особого пространства-времени, из которого — «на повороте» — можно видеть как приближающееся, так и удаляющееся время, и видеть, как в точке перехода, «на углу», это движущееся время на мгновение обретает полноту, встретив само себя. И потому именно оно, укорененное в земной конкретности, способно вобрать и то, что больше этой конкретности. Может быть, как в стихотворении Рильке «За книгой», перевод которого Пастернак дает в «Людях и положениях»?
И я увижу, что земле мала
Околица, она переросла
Себя и стала больше небосвода.
Если же обратиться к «опыту реальной биографии» Пастернака, можно попробовать увидеть, как это работает онтологически и метафизически.
Так, из дома в Коджорах и Белый, и Пастернак в разное время, но как бы из одного и того же пространства видели «всех идущих и едущих»; но ведь и сам дом, по-пастернаковски, тоже и так же видел их: Белого и Пастернака.
В этом же доме — время, претворенное в тексте «Охранной грамоты», последние правки в которую Пастернак вносит именно здесь, в Коджорах, будто обретает плоть в теснейшем общении Пастернака с Табидзе и Яшвили, почти сверстниками его по поколению. Характеристика этих сверстников дана в одной из глав «Охранной грамоты»: «…больше всех личных побуждений, — пишет Пастернак, — подхлестывало их нечто общее, и это была их историческая цельность…»23 .
Но общей была и атмосфера времени, «круг исканий и настроений», одинаково им всем близкий: «…молодое искусство Скрябина, Блока, Комиссаржевской, Белого <…> его… хотелось повторить с самого основания, но только еще шибче, горячей и цельнее»24 .
«…Горячие споры о Гете и лекции о театре жеста, — будто вторит Пастернаку в своей автобиографии Тициан Табидзе, — …культ скрябинской музыки <…> приезд Маринетти и Эмиля Верхарна в Москву, заседания общества свободной эстетики в художественном кружке и выступления Валерия Брюсова, атаки на символистов, акмеистов и адамистов, знакомство с К.Д. Бальмонтом <…> увлечение Ал. Блоком и Иннокентием Анненским…»25 .
Удивительно, что даже некоторые подробности юношеской биографии Табидзе и Пастернака совпадают. Словно Тициан идет след в след за Пастернаком.
«В 1913 году, — пишет Тициан в автобиографии, — я поступил в Московский императорский университет на филологический факультет… на историческую секцию пятого философского отделения»26 . В 1913 году Пастернак окончил тот же университет, где учился на философском отделении филологического факультета.
Время, возвращенное Пастернаком в «Охранной грамоте», будто заново — и по-иному — открывает себя во встрече с Табидзе и Яшвили, оставшимися верными тому, еще в ранней юности выбранному пути, который не предполагал «безличья». Собственно, как не предполагало «безличья» и само время 1910-х годов, одним из ярчайших имен которого и для Пастернака, и для Табидзе и Яшвили — было имя Андрея Белого…
* * *
О Тициане и Паоло, об их неординарности и яркой одаренности, Андрей Белый написал еще в 1928 году в книге «Ветер с Кавказа». На эту книгу ссылался Пастернак в своем первом письме из Коджор и, вероятно, читал ее, так что заочное — не только благодаря устным рассказам Белого — знакомство с теми «двумя», «описанными в Ветре с Кавказа», произошло задолго до встречи.
Белый же увидел их такими: «…Паоло Яшвили; он — бронзовый, вылитый из размышления, ставшего сердцем; Табидзе — сердечный вулкан, бьющий пламенем в мысль…
<…> День проведя с тем и с этим, мы поняли, что — двуединство они; оба — лидеры кружка поэтов; Паоло Яшвили есть “л и д е р”, дающий чеканную форму стремлениям; <…> и здесь вспоминаю невольно я Брюсова; тем, чем был Брюсов для нас, молодежи, в начале столетия, в первые годы его, — тем Яшвили мне видится для поэтической Грузии, — с тем, разумеется, ярким различием, что годы — не те…
<…> Вот Табидзе: с глазами огромными, широкотелый, сутулый, немного нелепый, как будто протянутый в край горизонта, — все рвется вперед и не видит меня и товарища, нам подставляя плечо и оплескивая развеваемой в ветре своей широчайшей рубашкою; это — иллюзия; видит — т а к о е в тебе, что руками разводишь: “ведь вот: ты годами с писателями говоришь и работаешь; им — невдомек, что живет в тебе; этот грузин, проведя с тобой день — р а з г л я д е л, угадал”»27 .
В 1931 году Андрей Белый словно из рук в руки передаст Тициана и Паоло, свою дружбу с ними, в наследство Пастернаку.
* * *
«На днях уезжаем из Коджор к морю, адреса еще не знаю…»28 — сообщает Пастернак, не вдаваясь в подробности предстоящей поездки.
Одно из мест, где собирались побывать прежде, чем ехать в Кобулеты, было Бакуриани, там отдыхал с семьей — «красавица хозяйка, две маленьких очаровательных дочки» — Георгий Леонидзе. Не потому ли они запомнились Пастернаку на том «ночном пиршестве», устроенном однажды «на траве в лесу», что было это в Бакуриани? Бакуриани, которое появилось еще тогда, в 1928-м, в письме Жене из Москвы в Геленджик, в котором Пастернак перечислял места, куда собирался поехать вместе с ней и Женичкой…
В 1931-м письмо Жене, но уже в Германию, Пастернак напишет из Кобулет. Это письмо будет первым, которое он решиться ей отправить, нарушив тем самым обещание, данное отцу: не писать Жене, чтобы не волновать ее.
«Не стану говорить, чего мне стоило это вынужденное летнее молчанье», — пишет Пастернак и добавляет: «Я не жду ответа на это письмо. <…> Но 23-го — день рожденья Женички. Я не мог вообразить телеграммы, которая… могла бы передать хоть что-нибудь из перечувствованного за это лето»29 .
Внутреннее свое состояние там, в Грузии, на Кавказе, Пастернак передаст позже через общее для них воспоминание, когда все вместе они были в Геленджике: «Ты легко догадаешься, как беспросветно грустно становилось мне временами при этих параллелях и воспоминаньях, как меня душили слезы при мысли о вас»30 …
Но именно там, в Грузии, на Кавказе, время особым образом «сосредоточит» себя, соединив не только открывшиеся тогда Пастернаку иные пласты истории и культуры, но и два знаковых в его жизни лета: 1931 и 1928 годов. Словно нанизанные на береговую линию Черноморского побережья, они будут вдруг увидены Пастернаком — разом, одним взглядом. Не оттого ли в писавшейся тогда поэме «Волны» появится эта «сверхъестественная зрячесть» огромного берега Кобулет, который один «как поэт в работе» может обнять то, «что в жизни порознь видно двум»…
* * *
В последней главе очерка «Люди и положения» Пастернак соединит и тех, кто был «составной частью» его «личного мира». Эти слова, наверное, могут быть адресованы не только Яшвили и Табидзе, но и Цветаевой.
Главу Пастернак назовет «Три тени».
Три тени — Цветаева, Яшвили, Табидзе.
Но название символично. Известно, что «Три тени» — название композиции, венчающей «Врата ада» Родена, «торжественный гимн скорби».
Тем не менее возможно, что в названии, которое дает Пастернак, скрыт не только культурный, семантический код, но и код «неназванного имени» — имени, столь значимого для Пастернака, — Райнера Марии Рильке.
В начале 1900-х Рильке был секретарем Родена, на его глазах создавалась, пересоздавалась и «оживала Вселенная этих врат», о чем писал он в книге о Родене, а позднее сравнивал «Адские врата» с «великим горным хребтом» роденовского творения.
Так что в самом названии главы с неявно включенным в него именем Рильке, которому с самого начала была посвящена «Охранная грамота», возможно, заключено Пастернаком свидетельство, только для него имеющее значение: свидетельство об исполнении замысла или, вернее, теперь уже — обещания, данного Паоло Яшвили в уральском письме 1932 года, что глава эта будет «одной из глав Охранной грамоты, длящейся для меня всю жизнь».
Глава была — последней.
1 Зинаида Масленникова. Портрет Бориса Пастернака. М., 1995. С. 247–248.
2 Б. Пастернак — П. Яшвили, 30 июля 1932 г. // Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений. Т. 8. М., 2005. С. 612 (далее — ПСС).
3 Там же.
4 Там же.
5 Пастернак Б.Л. Люди и положения // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 3. М., 2004. С. 341.
6 Б.Л. Пастернак — П. Яшвили, 30 июля 1932 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 612.
7 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 20 июня 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. С. 232.
8 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 6 июля 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 241.
9 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 7 июля 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. С. 242.
10 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 25 июня 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. С. 235.
11 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 17 июня 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т 8. С. 227.
12 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 25 июня 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 234.
13 Б.Л. Пастернак — И.Н. и А.Л. Пастернакам, 29 июля 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. С. 250.
14 Б.Л. Пастернак — А.Л. Пастернаку, 28 августа 1928 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. С. 254.
15 Пастернак Б.Л. «Будущее! Облака встрепанный бок!..» // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 2. М., 2004. С. 249.
16 Андрей Белый. Ветер с Кавказа. М., 1928. С. 144–145.
17 Пастернак Б.Л. Люди и положения // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 3. М., 2004. С. 343.
18 Б.Л. Пастернак — Н. Табидзе, 24 января 1946 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 9. М., 2005. С. 438.
19 Б.Л. Пастернак — Т. Яшвили, 28 августа 1937 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 9. М., 2005. С. 117–118.
20 Нина Табидзе. Радуга на рассвете // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. М., 2005. С. 321.
21 Б.Л. Пастернак — Н.И. Анову, 29 июля 1931 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2004. С. 551.
22 Пастернак Б.Л. Люди и положения // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 3. М., 2004. С. 344.
23 Пастернак Б.Л. Охранная грамота // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 3. М., 2004. С. 210.
24 Там же.
25 Тициан Табидзе. Из автобиографии.
26 Там же.
27 Андрей Белый. Ветер с Кавказа. М., 1928. С. 166–167, 169.
28 Б.Л. Пастернак — С.М. Алянскому, 7 сентября 1931 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 559. Прим. к письму С.М. Алянскому от 12 августа 1931 г.
29 Б.Л. Пастернак — Е.В. и Ж.Л. Пастернак, 19 сентября 1931 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 560.
30 Б.Л. Пастернак — Е.В. Пастернак, 2 ноября 1931 г. // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 8. М., 2005. С. 566.