Олег Чухонцев. И звук и отзвук
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2020
Олег Чухонцев. И звук и отзвук: из разных книг. М.: Рутения, 2019.
Стихи Олега Чухонцева, написанные более чем за полвека его поэтической деятельности, собранные вместе, производят чрезвычайно сильное впечатление. Прежде всего — необычайной пластичностью языка, его органикой, его динамическим соответствием времени, породившему то или иное стихотворение. В отличие от большинства авторов своего поколения, застывших на лексике 1960–1970-х (а если и делающих экскурсы в языковую эклектику 1990-х, так только в качестве эксперимента и с плохо скрываемым отвращением), Чухонцев абсолютно точно отзывается на всякую струну современности.
Если учесть хронологический принцип «и звука и отзвука», получается фактически языковая карта нашей текущей истории.
Так, конец 1950-х ознаменован у Чухонцева волной блатного жаргона, выплеснувшейся на столичные улицы:
Мы посадские, слободские,
наши ножички заводские
ваши сумочки от Диора
чик-чирик — и адье, мадам! —
шлет привет вам отдельный Жора,
вам и фирменным фраерам.
Мы на Курский к вам для прополки
прибываем на третьей полке
с петушинской братвой гулять,
не в ментовские рестораны
лебедей чесать, а в шалманы,
где на шухере не стоять.
1970-е — идиллическим сплавом «деревенского» и «городского», как будто бы ненадолго соприкоснувшихся перед тем, как распасться уже навсегда:
…Я закрою глаза и увижу
лес и дым и пасущихся коз… Далеко-далеко
колокольня белеется. В сумерках стадо пригнали.
Я по улице Зорьку гоню, а вокруг хорошо:
расцветает сирень и уже посадили картошку,
окна настежь, и наши в Берлине, и мать молода,
и поет патефон, и какая-то женщина плачет,
и я осенью в школу пойду — хорошо-хорошо!..
Поворотные 1980-е — уже хрестоматийным перечислением из «Однофамильца»: «Бердяев, Розанов, Булгаков»; пресловутые 1990-е — нет, не торжеством нового русского арго, но пророческой поэмой «Закрытье сезона», в которой под «сезоном», конечно, имеется в виду не только вечная поэтическая «сага о Коктебеле», но и весь — поэтический и исторический — XX век…
Что же касается XXI века, то два его истекших десятилетия озвучены у Чухонцева соответственно двумя книгами. Нулевые — лирической «Fifia» (2003), пронзительной, как последнее признание в любви, а десятые — «прозой сирости, старости, богооставленности», памятной поклонникам поэта по его сборнику «выходящее из — уходящее за» (2015).
Дальше, как у Гамлета (который, как известно, более, чем какой-либо другой архетипический герой, воплощает в себе образ человека нового времени и о котором в финале сборника есть показательное стихотворение «И вот приходит Фортинбрас…»), — тишина. И не только потому, что третье десятилетие века пока еще не наступило. Но и потому, что бывшее прежде — распалось, а началось ли новое — большой вопрос; так что последний поэтический раздел книги Чухонцева умышленно и наиболее полно представлен непосредственно хрониками распада: фрагментами, многоточиями, вариантами из черновиков, оборванными на полуфразе, на полуслове признаниями. «Отец мне снился молодым, / да он и не успел состариться, / и странный свет стоял над ним…». Прошлое в этом последнем разделе реальнее и полнокровнее существующего, как будто бы то, что поманило нас в нулевые, то, что обернулось трагическим размежеванием в 2010-е, распадается, разлагается и утрачивает очертания, будучи сложенным, как метко подмечает Чухонцев, из мусора и огня:
в газовых котельнях креативный гул:
из огня и мусора сотворяют сюр;
а вверху соколики со стаей соколят,
черные полковники на джипах летят.
[сталинские соколы вскормили соколят,
вот они, соколики, летят на парад,]
синие гусары под снегом лежат,
черные соколики на джипах летят,
летят, летят — в красный каганат…
Наше время, обозначенное у Чухонцева как время «одиннадцатого часа», в сущности, — палимпсест: поверх всей кромешной отечественной истории (представленной в сборнике и поэмой «Осажденный. 1238», и «Послевоенной балладой», и знаменитым «Кые!») разворачивается летопись настоящего, проступают «мазки и маски» (sic! а написано-то это было до 2020 года) Москвы. Впрочем, Чухонцев не был бы Чухонцевым, если бы не противопоставил надвигающемуся разложению здесь, на земле сквозной мотив сборника — буквально сквозной: сквозящий воздух, иногда дым, иногда пар, иногда — дух.
Это и дымок от трубки предшественника — не то Батюшкова («— а в поколеньи вашем ни один, — / вдруг вспыхнул, — ни один, — и восклубился»), не то Дельвига («он выкурил трубку, а я закурил»). Это и дым печных труб — страшный образ для уроженца XX века («потом крематорий и колумбарий»), у Чухонцева, однако, кристаллизующийся не в напоминании об Освенциме, а в зловещем видении инвалидного дома в Чуфут-кале: «А срок придет расплачиваться кровью — / не приведи, Господь, под эту кровлю, / под этот кров с дымящею трубой!» Это и жутковатая языковая игра, демонстрирующая изломы сознания современного человека: «А и всего-то выпил стакан-другой, / я уже спал, когда заорали: — духи! — / розыгрыш дедов, а ствол всегда под рукой, / ну и сорвался, а сдуру ли, с бормотухи…». Это и возгонка человеческого дыхания, в котором живет Божий дух, отсюда и программное стихотворение, встающее в ряд русских поэтических «памятников»:
— …И уж конечно буду не ветлою,
не бабочкой, не свечкой на ветру.
— Землей?
— Не буду даже и землею,
но всем, чего здесь нет. Я весь умру.
— А дух?
— Не с букварем же к аналою!
Ни бабочкой, ни свечкой, ни ветлою.
Я весь умру. Я повторяю: весь.
— А Божий Дух?
— И Он не там, а здесь.
Звуки и отзвуки, отражающие современность, уравновешены духом, который дышит, где хочет, и либо одушевляет реальность, либо застилает ее дымовыми клубами. Это движение между дымом от сгоревшего прошлого, в который все обращается, и животворящим Божьим духом, и есть лейтмотив новой книги Чухонцева, пожалуй, наиболее душевно противостоящей «одиннадцатому часу», эпохе палимпсеста, эпохе распада. Эпохе, которая завершается, оставляя и читателя, и поэта с вопросом, каким будет новое время, куда мы готовимся, но все никак не можем войти.