Публикация Андрея Зорина
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2020
Для отца во всем, что он писал на протяжении своей долгой жизни, всегда была особо значима завершенность, точно выстроенная композиция с обязательным смысловым ударением в финале. Вероятно, этот подход сформировался за десятилетия его драматургической работы, понимания реакций и потребностей зрительного зала. Порой эта зависимость даже тяготила его. Переходя к прозе, он говорил, что хочет чувствовать себя свободным от обязанности ставить точку на 57-й странице (эту цифру я слышал много раз и хорошо запомнил). Однако и здесь, начав с довольно больших романов, он быстро нашел свой излюбленный формат маленькой повести или большого рассказа, которые почти всегда были значительно короче пятидесяти семи страниц. Из многочисленных комплиментов, которые ему доводилось слышать, ни один, кажется, не доставил ему такого удовольствия, как слова Сергея Ивановича Чупринина, сказавшего ему: «Лаконизм у Вас в кишках».
То же самое относилось и к его жизни и творчеству в целом. Больше всего он боялся, что уйдет, не закончив очередной работы. Разумеется, он, как и все, сдавал с возрастом, но сдавал медленно и как-то грациозно, и долгое время ничто, кроме цифр в календаре, не предвещало близкой беды. Тем не менее, к каждой новой вещи он всегда относился как к последней; стоит поглядеть, например, на названия повестей, которые он печатал в «Знамени» на протяжении десяти лет: «Последнее слово», «Перед сном», «Лишние слёзы», «Под занавес», «Тушите свет», «Присядем перед дорогой», «Белый коридор». Этот перечень можно и продолжить. Пока он писал, он неизменно говорил, что, если только успеет закончить, то окончательно «уйдет на пенсию», но после недолгой паузы всякий раз возвращался к столу.
Повесть «Дамир» («Знамя», 2020, № 6) была такой же очередной последней вещью. Однако именно во время работы над ней его состояние стало ухудшаться резко и, как очень скоро стало понятно, необратимо. Обычный для него страх «не успеть» обострился до предела. Он все же довел повесть до конца и сказал мне в этот день, что «счастлив», но было ясно, что на отделку, как правило, занимавшую больше времени, чем само писание, сил у него уже нет. Поначалу публикуемые здесь записи еще были связаны с «Дамиром». Отец писал их на маленьких отдельных листках, карандашом, а, когда не мог писать, диктовал. Поскольку условия работы исключали редактуру, она приняла форму постоянного возвращения к одним и тем же мыслям и соображениям, которые снова и снова повторялись в чуть отличающихся друг от друга версиях. Постепенно эти заметки превращались из фрагментов повести в самостоятельное и посмертное произведение. Название «Вдогонку за последней строкой» было выбрано самим автором, но отбор и композиция записей принадлежат публикатору.
Жизнь без пера в руке всегда казалась отцу бессмысленным мучением. Он неизменно мечтал завершить свой труд и поставить точку, не уступив этого права болезням и слабости. Он боролся за это право до последнего дня.
Андрей Зорин
1.
Если бы только выпустить в мир два недостучавшихся слова. А больше мне ничего не нужно. Только испытать счастливую дрожь необходимого освобождения.
Теперь мне кажется, я получил отсрочку, несколько лучезарных мгновений. Эта наивная иллюзия, что я своим усталым пером могу подарить себе миг свободы, мне так спасительно необходима.
Поверьте, что нет у меня сейчас решительно никаких претензий. Только бы вытолкнуть из себя несколько припозднившихся слов.
Если все это уже мною было записано на этих листках, что из того? Ведь я пишу с единственной целью — достичь породнения с листом еще не исписанной, еще свободной бумаги, чтобы на ее неисчерпанном поле возникли бы новые значки.
Естественно, меня угнетают эти повторы и бег на месте, но все же это какое-то ощущение, что я еще не совсем отломился. Это ни с чем не сравнимое счастье чувствовать себя не огрызком, выброшенным за полной ненадобностью в какую-нибудь случайную яму, а быть среди тех, кто нужен живым.
Те, кто сумеет хотя бы на миг умерить прилив столь понятной иронии — действительно великодушные люди, чья близость мне так необходима. Они догадаются, что это безудержное графоманство — моя единственная возможность как-то пристойно просуществовать.
Мне было ровно четыре года, когда я торжественно объявил, что я непременно стану писателем, только писателем, больше никем.
Прекрасно помню то давнее набежавшее утро, бакинский норд, стучавший в окно, моих огорошенных родителей и маленького чертенка, склонившегося над белым листом, над территорией праздника приобщения к таинству.
Вот, наконец, и приходит миг, который я так ждал и так звал, и мне, наконец, легко и спокойно, как будто бы я взошел на вершину, на свой утешительный Эверест. Все стало видно в своей запредельности, в своей всеохватывающей глубине.
Я чувствую себя вознесенным на высоту и, наконец, вижу мир во всей его мощи и бесконечности. Мне кажется, что я породнен с этой открывшейся мне всеохватностью, с не знающей ни границ, ни грозных запретов кузницей будущего.
В спасительном прикосновении будущего, столь близкого, дня я и обрету свой исход, свою окончательную свободу. Эта минута покоя близка. И мне хорошо, мне подвластен весь мир, вселенная во всей ее силе, во всей ее грозной неизмеримости. Свободен, свободен, остался шажок, и я наконец-то дождусь свободы!
Свобода! Это и есть та последняя и высшая истина на земле.
Похоже, что эта очевидность отпугивает своей простотой. Ведь в простоте есть нечто плебейское. Ну что ж, меня не привлекает надменное патрицианство. Я рад быть честным чернорабочим русской словесности и возделывать доставшийся мне клочок земли. Это и есть мое предназначение, для этого я и рожден на свет.
2.
Простите сердечно повторы, странные возвращения к одному и тому же берегу. Ведь я пишу это не для чтения хотя бы в самом узком кругу, а лишь ради мига освобождения. Вот написал это в сотый раз, и стало легче. Значит, так надо. Не обращайте только внимания на исступленного графомана. Пусть себе пишет. Ему так надо.
Я понимаю, как иллюзорно это придуманное мной счастье, но что из того, если я так чувствую, так выражаю свою волжбу. Неточное слово? Но что поделаешь, если другое нейдет на ум.
Нужно быть благодарным силе, которая ведет за собой. А где-то далеко-далеко мой Баку, мой славный город, обнявший коричневую гладь, как будто ветер перенес за частокол десятилетий, в бакинский полдень, дохнуло ветром любимых запахов: солью, морской волной, смесью прибрежного песка с черно-коричневым мазутом.
Весь этот острый и резкий клубок словно накрыл меня влажным облаком, и сразу же вновь меня обступил приморский бульвар, кусты, аллеи, согретые полуденным жаром зеленые скамьи, и Каспий, который катит волну то ли в Астрахань, то ли в Персию, то ли в неведомый Индустан.
Какая удача была родиться под молодым апшеронским небом, как восхитительно мне повезло. Какая удача быть южанином, юным, упрямым, провинциальным, и знать, что тебе принадлежат и этот юг, и эта уверенность, что ты в состоянии соединить сушу и море, небо и почву, что ты можешь, тебе — дано.
Ах, эти южные завоеватели с порохом в мыслях, с весной в душе, с дарованной им, Бог весть за что, врожденной свободой самовыражения, с этим предчувствием близкой истины, соединяющей тьму и свет.
3.
Как верно было бы вернуться в тот бесконечно далекий день, когда я пришел в этот мир загадок, соблазнов и искусительной, властной потребности сделать свою заветную тайну общим достоянием. Странное дело! Во мне уживались две противоречивых стихии. С одной стороны, оратор и трибун, с другой — примиряющий утешитель, который своей кожей чувствует, как нужна писателю эта целительная надежда, что он извлечет из груды слов, из всех этих стершихся побрякушек, ту самую верную стрелу, которая в нужный момент отделится от туго натянутой тетивы. И я испытаю радость сопричастности с миром живых.
Да, я еще жив, и мой карандаш, нацеленный в белый листок бумаги, дает мне такую ошеломительную, такую ни с чем ни сравнимую радость, что я завидую сам себе. Секрет так прост и так удивителен, нужно понять, что удел писателя — исторгнуть из своего укрывища слова, спрятавшиеся от резкого света, и дать себе шанс освободиться от постоянного поиска. Когда-то ко мне наконец придет это спасительное умение поставить звучную, звонкую точку и ощутить, что я ухитрился вывести в океанский простор свое заждавшееся суденышко. Мне кажется, эта минута пришла, и странствия бакинского птенчика подошли к естественному концу. И, если это так, я узнаю, как пахнет первородное счастье.
Сколько б ни выпадало тягот, усилий, даже напрасных попыток в конце концов добежать, достучаться до близких людей и до дальних миров — все это вряд ли мне по зубам. Стало быть, надо не думать об этом, а попросту взмахивать карандашиком, засеивать буковками клочок еще не оскверненной бумаги и помогать себе и другим хоть как-то договориться с бедой. Неужто девять десятилетий моей трудовой бессрочной вахты мне не дадут ни пощады, ни сна? И кажется, только один еще вздох — и все разрешится само собою, всего лишь один спасительный вздох.
И на прощание прошу всех, кому доведется прочесть эти записи, вспомнить, в какой изнурительной клетке я оказался в конце пути. Возможно, тогда они извинят судороги плененного духа, поймут, как я корчился от невозможности распорядиться пером и судьбой.
«Полцарства за коня» — и все царства, все просторы за этот последний глоток свободы, за ветер, который пахнет солью и пеной моря, бакинским летом, моим переполненным до краев смуглым, бронзоволиким детством. Все впереди, и все состоится, сбудется, совершится, придет. Все, для чего я родился на свет, для чего в четыре года со дня появления на свет сжал с такой страстью свой карандаш.
Что было задумано, то и сбылось. А то, что мой срок на земле истек, то это естественный ход вещей, закономерный и справедливый. Вспомните слова мудреца — я сделал то, что смог и сумел. Кто может сделать все это лучше, пусть сделает лучше. От всей души желаю успеха и удачи — это совсем не одно и то же.
4.
Следить за процессом умирания весьма занятно, но вместе с тем мучает неотвязная мысль: кому это нужно — настолько затягивать эту неотвязную агонию? Вряд ли мне удастся извлечь из затухающего сознания какое-то путное соображение. В сущности, я просто веду некую странную игру.
Смысл ее непритязателен, придать хоть видимость необходимости занимать часть пространства на этой перенаселенной земле.
Столько людей старались отбиться от черного морока неумолимого исчезновения таким же плетением словес. Не знаю, удалось ли кому-либо таким манером достичь покоя, может быть, кто-то и преуспел. Дело не в том, чтобы верить в иллюзии, дело лишь в том, чтоб иллюзии были.
Надо лишь навсегда запомнить: смысл плетения словес не в том, чтобы обогатить человечество, он в том, чтобы помочь самому себе. Не нужно иметь никаких претензий, поладив с собой, поладишь со всеми.
Концепций спасения миропорядка было немало, им нет числа. Миропорядок в опасности всегда из-за неспособности к разумному самоограничению. Но рядовой человек способен понять пределы своих скромных сил и наконец остановиться.
Естественно, всегда остается так и не сказанное до конца, но это не так уж непоправимо. Нельзя исчерпать своего ресурса до самого последнего мгновения. И это не плохо, а хорошо. Только бы помнить, что высшая мудрость — отказаться от непомерных претензий.
Кому это нужно? Мне это нужно. Достаточно веское основание, чтоб извлекать из себя слова. Может быть, повезет, под конец еще несколько следующих отзовется.
Мой длинный век был исполнен счастьем интеллектуальной работы. Она дала мне несравнимую острую и терпкую радость. Годы, дарованные судьбой, были проникнуты счастьем и светом, и каждый день был окрашен смыслом.
Есть какая-то неодолимая сила, которая вкладывает карандаш в мои обессилевшие пальцы и властно продолжает вычерпывать еще недосказанные слова из тайников моего сознания.
Весь век преследовал меня страх, что я не найду и не оставлю самых необходимых слов.
Естественно, я так их и не нашел, так и не успел их сказать. Должно быть, не один сочинитель испытывал подобные чувства. Этот необъяснимый страх дается им вместе с потребностью неутомимо записывать жизнь.
Страх недосказанности — это и есть главное чувство.
Но тут уж ничего не поделаешь, у мысли есть свой срок и предел, пространство мысли, последний приют, в котором возможно укрыться от хаоса, грозящего обесточить сознание.
6.
Дни мои, наконец, дошагали до естественного финала. Мне так и не придется увидеть осуществление своих замыслов. Я не успел написать главной книги, так же как не успел упорядочить мысли и страсти, владевшие мною. Но это удел многочисленных путников, и я лишь еще один из недошедших. Много нас было таких паломников, отправившихся в путь на заре, веривших, что им суждено дойти до города на холме.
Не надо сетовать. Будь доволен, что одолел свою часть пути.
Кто все-таки разберется
В той муке, что твой старик
Ни к собственному сиротству
Ни к старости не привык.
Что в поисках света и мира
Усердно преодолевал
Отборочные турниры
И вышел теперь в финал,
Что кончились мои лета
И некуда мне спешить,
Что песенка моя спета
И не о чем говорить
7.
Вы просите меня объяснить, в чем все-таки заключен секрет, который определяет мастера. Само собою, есть много ответов, и каждый верен и справедлив. Бесспорно, что сердце произведения — Ваша любимая главная мысль. И все же, если мы с Вами вернемся к началу начал, к истоку истоков — все сводится к короткому слову. И в этом слове четыре буквы — ритм. Как древний Атлант, он держит и подпирает собой все здание. Когда его нет, произведение становится вялым, бесформенным, зыбким. Я мог бы об этом сказать подробно, развернуто, основательно, но нет уже ни достаточных сил, ни времени — оно истекло.
8.
Сколько я ни помню себя, неизменно меня тяготило недоумение — как сосуществуют и уживаются меж собой проповедь с исповедью. Мне казалось, что проповедь — это властная речь, это насупленные брови, в ней слышен прокурорский раскат, в исповеди, наоборот, ощутима потребность в опоре, внимательном взгляде, в подставленном дружеском плече. Однако, в свой срок все совмещалось и, более того, оказывалось единственным способом выжить и уцелеть в этом море. А применительно к нашему брату это возможность выплеснуть в жизнь все, что томится от безответности, все, что мечтает быть услышанным и востребованным.
9.
Я понял, что в той дерьмовой удавке, в которой я ныне оказался, самое верное решение — просто записывать все, что приходит в изнуренную голову. Я слишком стар, я слишком устал, зато я обрел относительный мир и это желанное равновесие. Мне стало ясно и легко. Задача писателя удивить, она и мешает ему распрямиться. Но вот никого на земле я не обязан ни осчастливить, ни удивить, никому я не должен открыть глаза.
И если повезет напоследок, то хлынет ничем не стесенный поток оранжевого победоносного света. И в это мгновение я почувствую, что я окончательно примирен и с иллюзорным, и с первосущностным, реальным миром людей и вещей. Вот час умиротворенного духа, вот праздник измученного пера, которое без малейшего ропота все гонит и гонит мою строку. Какая она ни есть, пусть ограниченная, уставшая от этого perpetuum mobile, зато моя и только моя.
10.
И вот через столько десятилетий вдруг неожиданно долетел, казалось бы, давно мной забытый голос куперовского Следопыта:
— Что нужно человеку для счастья? Ему нужны двадцать лет и пустыня.
Других, столь прозрительных, прозрений я не припомню. Все лучшие перья оставили нам свои рецепты, и в каждом мог я прочесть, что молодость — это надежда, вера в себя и, прежде всего, стремление к действию. Молодость — это блуд, это труд, шум, движение, праздник и люди, люди вокруг.
И только давно умерший Фенимор Купер сказал: счастье — это двадцать лет и пустыня.
И все же и мне выпало ощутить присутствие настоящего счастья. Оно приходило в тот утренний час, когда я садился за письменный стол. Я научился издалека прислушиваться к его шагам и отличать их от всех других.
Вот оно медленно входит в дом, вот поднимается по ступеням, вот приникает к моей руке.
Оно словно спрашивает меня:
— Готов?
Я благодарно киваю.
И начинается мой ежедневный, мой никогда не кончавшийся праздник. И в редкие паузы я лишь думал:
— Досталась же мне такая судьба.
Я знаю, что время мое на исходе, что короток день и что мал мой срок. Но это лишь значит, что я не вправе бессмысленно отдать хоть мгновение, любое из них и есть моя жизнь.
Мне надо лишь дойти, досказать, прежде чем кем-то мне неизвестным будет однажды поставлена точка.
11.
Эта профессия «литератор», когда произнесешь это слово, звучит и звонко, и щеголевато. На деле все обстоит непросто. Прежде всего, тебе никогда не удается побыть свободным, твоя распухшая голова — в каком-то прочно скрепленном обруче.
Иной раз его слегка отпустят, дадут тебе самую малость расслабиться, но тут же торопливо вернут в первоначальное положение. Вся твоя жизнь, кем-то придуманная и вместе с тем принятая тобою, — это добровольная проба на гибкость и на излом, вечный экзамен — он длится все годы, дарованные тебе судьбой. Промчится быстроногая юность, покряхтывая, пройдет зрелость, но даже умудренная старость не принесет освобождения. Этот твой выбор, твой дар, твой крест.
С ним вместе сойдешь ты в дремучую яму, в которой когда-то нашли свой приют твои настрадавшиеся предшественники. Настал и твой черед отстоять себе закуток. В нем ты укроешь от праздных глаз все то, что когда-то было тобою, и рядом с износившейся тканью своей оболочки припрячешь все то, что так и осталось ненужным миру.
Кто знает, возможно, вот эти отброшенные и невостребованные странички и станут однажды необходимы пришельцам из будущих времен, сегодня неразличимых взглядом. Никто не знает своей судьбы, ни той, что прячется за холмом, ни той, которую еще нужно задумать, родить и отправить в путь.
12.
Когда передо мной возникают полки читален и библиотек, заставленных жмущимися друг к дружке томами когда-то изданных книг, мне кажется, что до меня доносится их сдавленный шепот, их тихий крик, то ли оборванный, то ли задушенный, горькая выстраданная мольба: снимите нас с полок, прочтите, узнайте, что выведено на желтых страницах. Это не станет потерянным временем, мы вам поможем, мы пригодимся, огонь не погас, и мы способны согреть. Снимите! Мы устали немотствовать, нам есть что отдать и чем поделиться.
Но все эти вспышки тревожной души, эти конвульсии разума, скорее всего не дождутся ответа, не встретят собрата, который их прочтет и оценит. И это угрюмое кладбище книг, эта задумчивая скудельница стольких несбывшихся ожиданий так и останется ждать бог весть кого, бог весть чего…
13.
Счастливое долголетие — либо одно, либо другое.
Какая большая беда — опоздать со смертью.
Унизительный ужас последних дней.
14.
В Пушкине бесконечно трогает его хозяйское отношение ко всей литературе России. Ему так важно ее отладить, свести воедино все ее ветви, дать ей направление.
15.
Тот мир, в котором мы пребываем, — это место наших скорбей, а мы уверены, что появились на свет, чтоб приобщиться к его сиянию. В этом фатальном несовпадении и кроется причина страданий.
Кто это знал? Кто прошел сквозь морок? Может быть Рильке, родная душа. Лишь он был способен на это признание: «один, один и все же, и все же недостаточно одинок».
Прав ли был Рильке в своем столь жгучем, столь властном желании одиночества? Мне кажется все же, что есть мгновения, когда, как влага в жаркой пустыне, важно подставленное плечо. Ты чувствуешь это касание друга — и сердце взмывает от счастья близости, от благодарности и любви.
И все же какое счастье, что среди нас, в этой удушливой тесной клетке парила, как радуга в синем небе, эта таинственная звезда.
Один, один, и все же, и все же еще недостаточно одинок…
16.
Мое путешествие завершено. Решительно ничего не связывает четырехлетнего младенца, ринувшегося к столу прикрепить первую сердечную дрожь к бумажному листу, с изнемогающим стариком, занятым этой странной охотой. А между тем это тот же мальчик, не знающий, что он сделал свой выбор. Минуло девять десятилетий с того непостижимого дня. Как миг один пронеслась моя долгая, мучительная, счастливая жизнь. Я занимался любимым делом. Мое одиночество за столом было счастливым, сулившим находки и увлекательные открытия. Я не испытывал острой потребности ни в новых лицах, ни в новых истинах. Старых раздумий было с избытком. Надежда однажды извлечь на поверхность несколько истинно важных строчек меня ни разу не покидала. Это ожидание встречи с тайной, с догадкой, с рождением мысли сулило мне счастливую гавань. И значит — предстоит новый день, который сулит мне новые радости. Всегда сопровождала надежда: однажды я сделаю что-то путное.
«Пробьемся!» — какое юное слово. В нем столько мальчишеского огня. Пробьемся — чего бы это ни стоило. Всему вопреки, несмотря ни на что.
Пока мое перышко мне послушно, пока оно еще может вывести несколько точных и четких слов, не все еще окончено и потеряно. И сердце мое благодарно пульсирует, и вновь я твержу себе: досказать!
17.
Смерть продолжает со мной вести странную, жестокую игру. Она сохраняет во мне сознание, дает мне способность слышать шорохи, шелесты, звуки жизни, которая длится вокруг меня. Она продолжает мне подсказывать необходимые слова, в бессонной охоте за которыми прошла днем за днем вся моя жизнь. И, в общем, если судить непредвзято, это была хорошая жизнь.
18.
В сущности, формула счастья проста: мне еще нет тридцати лет. Вешнее утро, сажусь за стол и придвигаю к себе поближе стопку еще чистой бумаги. Теперь начинается священнодействие: надо извлекать из своих тайников то, что так долго и так старательно прятал от любопытных глаз. Не нужно спешить, но нельзя и мешкать — необходимо добыть единственное, ничем не заменимое слово. Тогда и настанет минута истины.
Само собой, легче сказать, чем сделать. Это единственное слово не падает с дерева, словно яблочко. Приходится крепко и основательно задуматься, прежде чем сделать выбор.
Однако и это еще не все. Слово, которое предпочел, нужно тщательно рассмотреть, распробовать на вкус и на ощупь. Лишь после этого приколотить к тому, что было найдено прежде, и уравнять его с остальными.
Теперь продолжим путешествие.
С героями надо пожить подольше. Сродниться с ними, поверить, что люди, возникшие однажды в сознании, не выдуманные тобой фантомы, не глина, из которой ты вправе лепить приглянувшиеся фигурки — отныне это живые люди и полноправные собеседники. Они способны не подчиняться, противоречить, больше того, отстаивать независимость и жить отдельной, нерукотворной, никому не подвластной жизнью.
Есть авторы, которых такая строптивость бесит. Но есть и те, которых она приводит в восторг и только укрепляет в сознании своей правоты и точности выбора.
19.
Еще два слова о графоманах. Чем больше живу, тем меньше хочется вкладывать в это слово обидный смысл. И столь же обидное сочувствие. Эти трудолюбивые люди и создают литературу. Они ее делают процессом, единым потоком, вечным движением. Естественно стремление автора стать восходителем, добраться однажды до Джомолунгмы, но это удается немногим. Эти счастливчики наперечет. Их имена общеизвестны. И только им дано испытать, как безысходны эти вершины. Но нет охотников ни разделить это запоздалое знание, ни ощутить, как пахнет победа. Удел триумфатора — одиночество. Не оставляющее надежд.
С такими писателями и связывают свои надежды и ожидания. Они и делают литературу не только эстетической радостью, не только исповедью, но и проповедью, однако, не утратившей музыки. Такое, естественно, можно встретить только на верхних этажах словесности, когда искусство и мастерство существуют в предельной слитности.
Порадуемся за тех счастливцев, которые справились с восхождением, и посочувствуем честным труженикам, всем неизвестным солдатам слова. Без этих каждодневных усилий вряд ли случались бы озарения.
20.
Если бы моя одержимость могла бы совпасть со всем моим опытом, иными словами, если бы страсть не противоречила разуму, а заряжала его энергией — какими бы вескими, точными строчками я бы сумел завершить свой поиск.
И прежде всего сказал бы о том, как глубока и значительна ночь. День слишком деятелен и переполнен, он делает столько необязательных, в сущности, ненужных попыток увидеть и понять наше будущее, предусмотреть все повороты. Причем неизменно умудряется выбрать наиболее… смехотворные варианты.
Все это было бы смешно, если бы не близость развязки.
21.
Все мы грешны, несовершенны, и все мы заслуживаем снисхождения хотя бы за все испытания, за каждодневные усилия, за то, что мы жили на этой зеленой, несовершенной, прекрасной земле. Мы думали, что у нас в избытке и времени, и отпущенных сил. Но только долгожители знают, как коротка и мгновенна жизнь, те, кто отправился в путь на заре, те, кто надеялись прежде, чем в небе зажжется фонарик вечерней звезды, дойти до города на холме, знают, как короток и мгновенен день, как обидно краток, как горестно мал отпущенный срок.
22.
Не знаю, то сон или явь, но лечу по лестнице в яму, мечтая не сломать себе голову, в которой все еще шевелятся спрятавшиеся от меня слова — последние содрогания мысли. И нет возможности уцепиться, остановить полет в никуда, и я продолжаю нестись в неизвестность, в распахнутую черную пасть, чтоб сгинуть, исчезнуть бесповоротно.
Мне так было жаль себя в эти мгновения, и даже не себя самого — того, что во мне еще бурлило, не унималось, просилось на свет.
Однако помочь себе я не мог, я мог только ждать, когда ночь отступит, и я увижу, куда лечу, пойму, наконец, конечную цель.
Подумал, что столько десятилетий я корчусь на этой жаровне и до сих пор не нашел ответа.
23.
Когда-нибудь явится сердцевед, который доходчиво растолкует, как вышло, что великий народ взрастил в себе эту необъяснимую и столь сокрушительную потребность распластаться у ног ожесточившегося ублюдка и страстно возжелать тирании. Мне этого постичь не дано, но тот, кто поймет, найдет те единственные, необходимые слова, и станет понятной и тяга к холопству, и тоска по верховной узде. Я верю, что истинная история моей страны еще впереди.
24.
Возможно ли все-таки обособиться от государства и не зависеть от его щупальцев и институтов?
Похоже, что тысячи поколений искали решения, но никому — ни безумной тростинке, обремененной доставшимся разумом, ни обществам, искавшим выходов и свобод, так и не удалось распрямиться.
Как страшно! Столько тысячелетий и столько усилий найти убежище, и все же не ощутить под ногами надежной почвы и не увидеть полоски света на горизонте.
Одно лишь жалкое утешение — должно быть, множество цивилизаций и тех, до которых нам никогда не дорасти, не дотянуться, томились такою же необъяснимой, такою же лютой палаческой мукой.
Так унизительно нас слепила неведомая высшая сила — только бы знать, что другие не лучше, сразу становится легче дышать.
За это и щелкают нас по носу, дают прикурить, вправляют мозги.
Каждому — свое. Эта надпись горела на вратах Бухенвальда.
25.
Несчастья России заключаются в ее неизмеримых масштабах, в трагической убежденности, что ей положено соответствовать своей пространственной протяженности, что ей недостаточно только заботиться о счастье детей своих, ей непременно требовалось осчастливить планету. Федор Михайлович Достоевский решил, что тот факт, что на меньшем успехе наш человек не примирится, и есть его высшее достоинство, что именно эта его уверенность возносит его на высоту избранничества. Не в этом ли и была ошибка? О, если б родина догадалась, что здесь и был роковой просчет. Умение осознать предел и есть обретение свободы.
Мне уже доводилось записывать: человечество неимоверно талантливо, но удручающе неумно. Столько бессмысленных усилий, чтобы преуспеть в марафоне и непременно стать победителем, утвердить превосходство. Какая ошибка, какая глупость! Не нужно стремиться к мнимым вершинам — там наверху пустота и холод. Надо дорожить благодарно крохотной частичкой земли, которая нам дала приют.
Удача страны и человека не в распространении, не в масштабах, а в способности сосредоточиться!
26.
Теперь, когда мы во всех подробностях видели всю долгую цепь событий и видим печальные итоги братоубийственной экспансии, есть смысл, наконец, задуматься о благах общественной динамики, о нашей неукротимой моторике, о непомерной цене прогресса. Но думать — это такое мучительное, такое опасное занятие. Насколько веселее ввязаться в какую-нибудь драку. Там риск, неизвестность и все может быть. Ах, сколько прелести в авантюре, как пресны благоразумные люди. С ними лишь стариться и выживать.
А в сущности важно понять лишь одно: что все осознанные усилия должны быть направлены на достижение необходимого равновесия — какая тогда настала бы жизнь!
* * *
Утверждают, что движение само по себе важнее цели. Значит — вперед!
Этим словам никак не откажешь ни в обаянии, ни в задоре. И в самом деле движение — жизнь.
Но всякая истина конкретна, и это относится в полной мере и к апологии динамики. Она далеко не всегда означает развитие, авангард и зрелость.
Самое время для нескольких слов о том, что и у статики есть свои безусловные преимущества. Она располагает не только к благоразумной осмотрительности. Ей свойственна изначальная склонность к исследованию, аналитичности и погружению в глубину. Поэтому перед ней пасовали многие смелые кавалеристы.
27.
А жизнь добила, сожгла, доломала…
Втоптала меня в придорожный песок.
И все, что когда-то меня занимало,
Растаяло в небе, как сизый дымок
28.
Есть те, кто решительно не приспособлен думать о чем-либо, кроме того, как выплыть, как уцелеть, как выжить — это и есть их ключевая, возможно, единственная забота. Есть и другие, им еще важно занимать подобающее место на померещившемся Олимпе — честолюбивые провинциалы, задумавшие завоевать столицу. Они проглотили в детстве немало увлекательных книжек о доморощенных Растиньяках, рванувших из медвежьих углов на штурм высокомерных столиц.
Все это было бы и забавно, и даже трогательно, если не помнить, что был среди них и Сосо Джугашвили, и несостоявшийся живописец Адольф Шикльгрубер, и множество прочих, не столь удачливых, претендентов на места в истории, на внимание новых поколений. Этим больным, одержимым людям стоило бы напомнить, чем кончили их предшественники, но память еще никого не остановила и никого не смогла спасти. В этом и состоит урок, никем не выученный и не востребованный. Исчерпывающий, печальный итог. Как встарь, невыученные уроки сочатся кровью, становятся пеплом.
Что делать? (Не)преклонному реалисту придется смириться с таким концом.
А если читатель предпочитает оптимистическую виньетку, то есть достаточно поднаторевшие и квалифицированные умельцы, готовые по первому требованию представить и такой вариант.
29.
Все можно, в конце концов, превозмочь, но отчего-то не унимаются противоречащие друг другу несочетаемые потребности.
С одной стороны, такая мучительная и властная необходимость записывать, пробовать на ощупь, на вкус всегда ускользающее слово и, наконец, его обнаружить и намертво прибить к листу еще не оскверненной бумаги.
И вместе с этим такое же ясное желание стать неразличимым, невидимым для любопытных глаз, смешаться с прахом, с угрюмой ямой, готовой принять меня в свое чрево.
Все то, что некогда было мной в другой, давно исчерпанной, жизни, все, наконец, нашло друг друга, срослось, сомкнулось в единую цепь.
Теперь бы и мне найти, наконец, оставленный мне кусок пространства и спрятать в каком-нибудь уголке свою неисцелимую боль. Уйти. Убежать от всех доброхотов, готовых подставить плечо.
Спасибо вам, но только я сам могу помочь себе в этой гонке.
Осталось только найти свое слово, разглядеть его в груде изжеванных побрякушек, давно утративших вкус и цвет.
В тот миг, когда я его обнаружу, вернутся и равновесие духа, и спасительная возможность поставить вожделенную точку.
30.
Когда я был молод, я так гордился своей расточительной неуемностью, я был уверен, что неспроста была ко мне природа так благосклонна.
В сущности, эта боеготовность была еще одним доказательством моей непреходящей потребности либо разделенной любви, либо все тем же желанием творчества.
Сколь ни странно, меня никогда не манила мечта о славе, которая часто повелевает сердцами южан.
Но вот неодолимая вера в необходимость счастливого выплеска меня сопровождала весь век. О, эта мучительная благословенная невероятная радость рождения единственного, неповторимого слова. Как счастлив и горд был я этой врожденной способностью вытолкнуть из себя эту созревшую сладкую ношу. Вот она — радость освобождения.
И неожиданно понимаешь, как, в сущности, мало нужно для счастья — несколько мгновений покоя и территория тишины. Так мало и так необъятно много. И сладостное касание свободы. И хочется повторить вслед за Рильке: «Allein, allein und doch nicht allein genug!»
31.
Что Стамбул, побывал я в Стамбуле,
Посмотрел я на Рог Золотой,
Сердце хочет спасительной пули,
Хочет точки, а не запятой.
Только б страсти и мысли уснули,
Успокоились вместе со мной.
32.
Пока я держу перо в руке, я чувствую, что еще не все кончено. Еще остается какой-то смысл судорожно цепляться за жизнь и отвоевывать у неизбежности еще какую-то горсть мгновений. Мне хочется себя спросить, есть ли какая-то возможность взметнуть свою мысль над вечной гонкой, над озабоченным муравейником, над уморительной суетой? Если бы мне хватило сил вздернуть себя на свой бугорок и охватить тускнеющим взглядом планету, на которой я жил, какая бы щемящая боль прошила все мое существо.
Но я ни за какие пряники не захотел бы ее утратить, она мне во благо, она мне нужна.
Нет, не ищите в этих словах каких-либо мазохических изысков. Сейчас мне не до забав ума, не до литературных игр.
Мне надо ответить себе самому, есть ли во мне свобода духа или советская душегубка давным-давно ее размыла в своих разрушительных жерновах.
В этих железных, медвежьих челюстях, с хрустом и скрежетом заглотавших столько неутомимых умов, погребено так много надежд, так много недописанных рукописей, неосуществившихся замыслов. Все это кануло в бездну, в ночь, в угрюмую, слепую пучину.
33.
В сущности, смерти приходится сделать еще одну важную работу, хотя она вроде бы и не имеет касательства к ее делу. И все же именно ей достается эта ответственная миссия. Приходится отделить непременное от незначительного и обязательное от всяческих ненужных излишеств. Когда этот отбор исполнен, тогда ты вправе нажать курок — выпустить пулю, поставить точку.
34.
Полночи строчишь без роздыха
Летит за строкой строка
И вдруг повисает в воздухе
Очнувшаяся рука.
Такое и впрямь порою случается. Мерещится, что твоя рука опережает сознание, подсказывает ему, что оно сбилось с дороги и лучше всего остановиться на всем скаку.
35.
Могу утверждать со всею ответственностью, что я побывал в каком-то преддверии, в какой-то пограничной отдельности, еще не на небе, но и не на земле. Я хорошо различал голоса, доносившиеся в мое укрытие, один из них показался мне тенором, другой был густо баритонален. Однако, о чем они толковали, мне разобрать не удалось, хотя, возможно, речь шла обо мне.
Впрочем, я наслаждался уж тем, что слышал, как вкусно и утешительно звучат, не сливаясь, один с другим, оба негромких голоса. Они словно давали мне знать, что я еще здесь, среди тех, кто жив, еще не переступил той грани, которая навсегда отделяет действующих лиц от теней.
— Да я еще жив, — шептал я себе, — я еще жив и еще способен что-то извлечь из своих тайничков. Возможно, настал тот час откровения, когда мне будет дано узнать великую тайну: зачем мы понадобились каким-то неведомым гончарам, зачем нас вылепили такими, какими мы пришли в этот мир, где нас ожидал наш крест, наш удел — искать и не находить ответа.
— Но существует ли этот ответ, или он тоже лишь шутка Бога, который надумал себя развлечь.
Впрочем, нет смысла об этом думать. Вот уже столько тысячелетий крутится этот приговоренный к вечному движению мир.
36.
О если бы удалось записать еще одну стоющую строчку, в которой бы радостно совместились окрыленная мысль, неукрощенная звонкая сила и, наконец, вожделенный покой, почувствовать, как дышит ничем не стесненное сознание, как солнечна свободная мысль.
Нет большего счастья, как приторочить летучее слово к листу бумаги, надежно, уверенно, и обрести радость свободного полета. Еще лишь одно усилие мысли, еще один вздрог, еще одна вспышка — и все, что томило и ограничивало, уйдет, исчезнет как легкий дым, спокойно устремившийся в небо — свободен, свободен, мой дух парит, парит над всей суетой и бестолочью, над всем ненужным и рядовым.
Пусть это иллюзия, пусть лишь призрак, пусть все, что пишу я, вздор, но мне это нужно, мне это — в помощь, и я сейчас ощущаю крылатое, почти неправдоподобное счастье, то самое счастье, которое испытал четырехлетний, смешной смуглячок, склонившийся с карандашом над бумагой; и вот уж девять десятилетий он пишет, пишет, и нет ничего, сравнимого с этой пляской пера, с этими крохотными торпедами, взлетающими над старым столом.
Что может быть выше, что может быть больше освобождения пленного духа. Дождаться этой целебной минуты и, наконец, обрести покой. Чего не отдашь ради этой минуты, этого праздника искупления. Так значит, истина в этом миге освобождения от мельтешни, и, прежде всего, от всех претензий. Только и всего, а больше ничего и не надо. Мне хорошо, совсем хорошо. Если б еще вздохнуть всей грудью. Какое счастье — перо в руке, листок бумаги и свет покоя. Поверьте, я его заслужил.
Какое безграничное счастье, что именно тебе привелось отправить эти слова в свободный полет. Я жизнь отдал за это счастье.
Сегодня я тот, кто может все, я — демиург, я — воля и сила, которым дано это право взмыть.
И раствориться за гранью неба.
Ах, праздник, ах, чудо — душа поет.
И в сотый, и в тысячный раз твержу: нет большего дара, чем дар писательства. Как мне отчаянно повезло, какое выпало упоение, какой высокий порыв души, я одолел притяжение почвы и наконец-то обрел пространство.
Мне хорошо, мне так хорошо, легко, свободно, какое чудо! Написать и не расплескать, как счастлив я, что рожден писателем, что я составляю единое целое с письменным столом и пером, нет уз, нет тьмы, лишь свет и свобода. На этом я и поставлю точку.
Спасибо, я счастлив. Все хорошо.
Февраль — март 2020
Публикация Андрея Зорина