Сергей Гандлевский. В сторону Новой Зеландии: путевые очерки; Елена Кассель. Место жизни: стихи в тексте Василия Бетаки; Александр Иличевский. Воображение мира: эссе
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2020
Книги «Скорописи» этого номера оказались рядом друг с другом на обозревательском столе, по обыкновению, с точностью, на которую способно одно лишь случайное. Стоило им сойтись — и стало ясно: все они — об одном, хотя, что самое ценное, и с разных сторон (и так складывается объемная картина общего их предмета). Во-первых — об освоении человеком пространства мира, о типах его (пространства? человека? — да обоих!) персональных карт, о способах — нет, не построения их: выращивания. Во-вторых же — что, на самом деле, еще интереснее — как человек становится, делает самого себя средством и формой такого освоения.
Сергей Гандлевский. В сторону Новой Зеландии: путевые очерки. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2019.
Позиция автора в этой книге, надо признать, не обходится без некоторого нарочитого самоупрощения. «Вообще-то говоря, — заявляет он прямо с порога, в аннотации, — допущение, что ремесло писателя имеет хотя бы мало-мальское касательство к расстояниям, которые автор покрывает, почти столь же нелепо, как предположение, что мастерство хирурга или плотника как-то связано с легкостью на подъем и перемещениями специалиста в пространстве».
Ну, авторам определенного масштаба лукавство — как инструмент — позволительно. Совершенно очевидно, что — в отличие от хирурга или плотника — и перемещениями в пространстве, и вообще всем, что бы он ни делал (и в этом его привилегия), писатель превращает себя, всего себя, в инструмент: уловления и изготовления смысла. Книга именно об этом — она демонстрирует это наглядно. В смирении, на котором Сергей Гандлевский строит свои травелоги, невозможно не видеть приема: при его помощи один из важнейших (простите мой пафос) поэтов нашего времени, деликатно убирая собственную сложность, заключая ее в скобки, позволяет сказаться миру, в котором представляет себя не более чем наблюдателем. Даже не интерпретатором. Так, стенографистом собственного повседневного опыта. Разве что — опыта, обретенного в других странах: Иордания, Америка, Марокко, Куба, Израиль… Страны — из тех, на которые здешнее сознание привычно лепит ярлык «экзотических», но опыт оттого ничуть не перестает быть повседневным, и важно именно это. Отсюда и жанр: походные записки-наброски, попутные беглые соображения, как будто даже необязательные; отсюда и речевые средства — ловушки для опыта.
Иногда Гандлевский бормочет наскоро языком дневника — простейшего, для памяти: «Воротились в отель. Наш берег безлюден и неосвещен, только закат отражается на скалистых вершинах. С противоположной стороны — россыпь огней, выделяются три больших зарева: Иерусалим, Рамала, Иерихон. Мы пили пиво в баре под открытым небом, а подгулявшие немцы — парень и две девушки — с визгом и плеском все валились и валились с бортика в бассейн, не обращая внимания на робкие увещевания чернокожего дежурного». Иногда — изъясняется как популярный туристский справочник-путеводитель: «Здесь выращивают аргановые деревья, из плодов которых вручную и в несколько древних приемов добывается масло — для кулинарных и косметических надобностей». И никогда не выходит за пределы обыденной разговорной речи с ее интонационным и смысловым диапазоном.
Хорошо знающий цену слову и силу его воздействия, Гандлевский не ищет способов выразиться пооригинальнее — набросить на мир пышную самоценную ткань языка, заслоняя ею наблюдаемое; не стремится выбирать яркие факты. Он неспроста довольствуется простыми подручными словами — и такими же ситуациями. Это вид вкрадчивости: не спугнуть опыт.
Перемещения его по свету — в первую (почти тайную — но автор на первых же страницах в этом признается) очередь символическая практика: заклинание невозможного. Превращение того, что было невозможно для поколения его родителей (видеть дальние страны, многие и разные) — в собственную обыденность.
Потому-то читателя и не должно смущать, что порядок стран, о которых речь, подчиняется единственно прихотливой воле случая. Он не географичен (из Иордании в Америку, с Кубы на берега Тирренского моря), укладывается разве что в простую хронологию: 1997, 2002, 2011… и так до 2018. Порядок у этих точек перемещения — в том, чтобы быть изъятым из всякого порядка.
Нехитрыми по видимости средствами автор выполняет одну из важнейших смысловых работ: расколдовывания мира, убирания гипнотизирующей и сковывающей дистанции между миром и человеком. Создания человеку возможности говорить с миром на равных.
Елена Кассель. Место жизни: стихи в тексте Василия Бетаки. — Одесса: Бондаренко М.А., 2019.
Елена Кассель — давняя-давняя парижская жительница с петербургским (скорее уж ленинградским) прошлым и естественнонаучным образованием, по роду занятий, кажется, преподаватель математики. То есть, похоже, человек без (внешних) литературных претензий и амбиций, только глубже: с (внутренней) литературной формой восприятия. То, что она пишет — много лет подряд, в порядке безначального и бесконечного текста, вначале в Живом Журнале, теперь в фейсбуке, до электронной поры, видимо, на бумаге, — не вполне литература. Такое утверждение может показаться до обидного несправедливым, поскольку пишется это языком чутким (в том числе — к собственному звуковому облику), точным, внимательно воспитанным, и важнейшим его воспитателем, конечно, была художественная словесность вообще и поэзия в особенности.
«Жесткий резкий несгибаемый Питер. Правильные черты, трагическая кованая красота. Неподвижные на коленях руки. И отчаянный крик буксира в середине реки.
И Париж — расхлюстанный, в развевающемся шарфе, с изменчивой, то растянувшейся в улыбке, то скорчившей гримасу мордой. Красиво, некрасиво? А какая разница, когда обаяние и юность хлещут через край».
Не литература? Но важнее, важнее. Это — практика в такой области, из которой всякая литература растет, используя ее достижения.
Поэзия и по сей день продолжает воспитывать эту речь, деля с нею книжное пространство. Наряду с собственными текстами, почти на равных правах с ними Кассель включила в книгу стихи своего мужа и многолетнего собеседника — поэта и переводчика Василия Бетаки, умершего семь лет назад и до сих пор остающегося ее внутренним собеседником. Текст полон цитатами из него, внутренними отсылками к нему. На что бы ни упал взгляд в Париже — в общем «месте жизни» с Бетаки — не может не вспоминаться «Васька», все пережито вместе, увидено вместе. Вот химеры Нотр-Дама — и одновременно с Бахтиным, его карнавалом и «материально-телесным низом», автору сразу же идет на ум: «Вон у Васьки — “черти с мужиками, и свиные хари — добрым людям на страх, в Нотр-Дам химеры — матерящийся камень… Славное кощунство есть в готических церквах!”» (Курсив автора. — О.Б.)
Вообще же задачи тут не литературные — другие, по самому их устройству. Перед нами, скорее, опыты — в смысле не столько классически-монтеневском, сколько в более близком к (естественно)научному: наблюдение за тем, что происходит при взаимодействии обитаемого пространства с чувственностью и памятью человека. Разве что фиксируются результаты этих опытов совершенно художественными средствами: образными, метафорическими, — живым трепетным текстом. А язык, организованный иначе, их, кажется, и не возьмет.
Это — чистое (во многом — посредством слова) вживание в мир, в то самое «место жизни», которому не нужны даже перемещения на большие расстояния (хотя есть тут и они — часть книги составляют воспоминания об эмиграции и эмигрантских скитаниях: из Ленинграда — через Рим — в Америку, затем оттуда во Францию… — и, раз уж есть — внимательно прочувствованы и продуманы). Главное тут — проявление собственных смыслов повседневности, постоянно и насквозь ее пронизывающих. И в этом Кассель, во всем мыслимом, казалось бы, различная с автором предыдущей книги Сергеем Гандлевским, неожиданно и точно с ним совпадает.
«Январь — скрежещет железом на морозе, обдирает до крови язык и презирает зимние праздники.
Январь — его можно только пережить — хоть встать на мосту Искусств, поглядеть на плывущий навстречу остров Ситэ, на пару шпилей, на светлые набережные, потом приехать домой, ткнуться в носы — собачий и человечий, подумать про то, что в понедельник — будильник на семь часов и про некоторое заключенное в этом бессмертие.
А потом сесть за компьютер и бросить в море-океан зеленую бутылку с запиской — такую, от которой подобранные на улице осколки я обматывала проволокой, надевала на нитку и вешала на шею сколько-то там лет тому назад».
Да разве литература делает не то же самое?
Александр Иличевский. Воображение мира: эссе. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2019.
И, наверное, самая неожиданная, нетипичная по внутреннему смысловому устройству книга этой «Скорописи» — проливающая, однако, столь же неожиданный свет на обе остальные. Формально — (сборник) эссе (на самом деле — не совсем сборник; это — вполне цельное повествование, части которого связаны между собой мягкой, но несомненной связью). По существу — антропологический трактат (выговоренный, что принципиально, в художественной, образной, а в значительной части и в автобиографической форме). Пожалуй, даже и метафизический. Он — о том, как воображение — исходное свойство человека, чуть ли не основа для всех остальных — связывает, формирует для человека мир (и таким образом, формирует самого человека. Оно — часть человека, создающая целое).
Оно совершенно неспроста и не по произволу автора «прихотливо связывает между собой, — как на первой же странице обещает нам аннотация к книге, — математические аксиомы и модернистскую литературу, биоинформатику и пейзажные парки, теорию струн и иудаизм Второго Храма, физику твердого тела и язык ангелов».
Связывает оно столь разнородные по видимости области потому, что все они — согласно интуиции автора — растут из одного корня. Сад и книга — в некотором глубоком смысле одно и то же. Именно поэтому разговор здесь начинается с сада (сразу подумаешь: прямо как человеческая история: в ее символическом плане она ведь тоже началась с сада — Эдемского. Иличевский, пишущий в своей первой главе как будто о конкретных садах, виденных им в жизни, говорящий на самом деле о саде как принципе, не может не держать это в голове. В каком-то смысле он пишет собственный вариант Книги Бытия).
«Сад невозможно вырастить без воображения, ибо только воображение способно дать основание для постижения цели, поскольку воображение — ядро деятельности сознания.
Чем, скажем, отличается воображение от фантазии? На этот вопрос можно ответить лишь с известной долей субъективности. Корень слова “фантазия” отсылает к фантазму, то есть к чему-то яркому, но не существующему. В “воображении” корень связан с образом, то есть содержит творческое начало, дающее возможность развивать знания о мире в соответствии с его уже существующим в мире образом. Иными словами, главное в воображении — его инструментальность, возможность создавать новый смысл».
Наверное, чтобы понять, как происходит вылепка воображением человеческого мира, опять-таки нет особенной нужды перемещаться по свету — тут достаточно внимания. Хотя сам автор поездил немало: родился у берегов Каспия, вырос под Москвой, взрослел в Москве и подмосковном Долгопрудном, где учился в институте, жил в Америке, потом снова в Москве, теперь живет в Израиле — тоже неведомо, навсегда ли… Все это, несомненно, сказалось и на понимании Иличевским устройства мира, и на его чувстве пространства и взаимодействия с этим пространством человека, — и важнейшая черта этого понимания и этого чувства — интуиция единства разнородного и того, что это единство способно быть уловленным — еще прежде всех рациональных формулировок и обоснований и помимо них — (только?) воображением.
Вполне возможно, что эта сила в человеке — в глубоком, очень отдаленном, но все-таки ощутимом родстве с той силой, которой Бог творил мир.