Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2019
Об авторе | Бахыт Шукуруллаевич Кенжеев — поэт, прозаик, эссеист. Лауреат литературных премий, в том числе премии «Антибукер» (2000), «Русской премии» (2009). Предыдущая публикация в «Знамени» — № 9, 2018. Живёт в Нью-Йорке.
* * *
ночь надвигается и вот неотвратимый небосвод
сияет высясь царским троном где ты как платяная вошь
в волокнах вечности живёшь под мелкоскопом электронным,
и некто бледно-голубой хотя и реет над тобой
но не прощает а смеётся смотри какое существо
какие жвалы у него у толстобрюхого уродца
ты кто сердца глаголом жёг нет унижения дружок
в небесном супчике бесплатном не плачь сизиф не пей стремясь
понять таинственную связь между простым и невозвратным
она пылала и сплыла ночной голубкою была
и ликовала как живая воруя крошки со стола
бокал военного стекла волной байкальской наливая
* * *
Пережив свои желания, разлюбив свои мечты,
перестал искать по пьяни я гений чистой красоты,
позабыл свиданья с музою и во сне, и наяву,
вычислитель молча юзаю, в честной лодочке плыву,
но, душевным кататоником став, имею бледный вид.
Мне бы дёрнуть водки с тоником, да головушка болит,
иль с утра откушать кофию, да сердечко не берёт —
вот такая философия, огурец ей в бледный рот.
Если смерть не отнимала бы право на любовь и речь,
эту горечь типа жалобы, лучше было б приберечь,
сохранить на крайний случай, но где же, спрашивается, он,
за какой лежит излучиной речки грифельных времён?
Впрочем, если долго мучиться, сколько волка ни корми,
что-нибудь ещё получится — надрывайся, чёрт возьми —
бормоча, иронизируя, разгоняя ночь дотла
неразумной песней сирою веницейского стекла.
К юбилею Владимира Гандельсмана 1
Дни и труды Володи Гандельсмана проходят без запинки, без изъяна.
осваивая разумные слова, добро и мир по всей Вселенной сея,
он внешностью похож на Моисея, повадками — на питерского льва.
Что до стихов — то сущий светлый гений, видений мастер,
князь исчезновений,
он понимает внятный шум земли, там, на Неве дом мыслью воспевает,
когда в обратной лодке проплывает от Каменного острова в Форт Ли,
Гори у компа, сумрачная лампа. Эдип и цапля, право, лучше Трампа
и Путина. Счастливый, как никто, свой чудный труд Владимир завершает,
вечерней почтой другу посылает и, облачившись в тихое пальто,
выходит в сад, дыханьем пальцы грея. Вокруг творца портретной галереи
и оды одуванчику молчит Аркадии аквариум трамвайный,
где обморок в испарине подвальной пророческими снами знаменит,
но в тишине любой, загробной даже, останется поэзия на страже
любви и чести, и услышим мы: «Аз есмь царь, раб, но не сосуд скудельный!»
поёт под звуки лиры самодельной Грифцов свои трущобные псалмы.
1 Курсивом выделены названия книг поэта.
* * *
Шуршите, медленные дни мои.
Кыш, чёрный ворон, я не твой.
Проходит жизнь необъяснимая,
шумит водою дождевой.
Писать? То некому, то не о чем.
Читать — ленюсь. Дышу — тайком.
Так и помру, должно быть, неучем,
затворником и дурачком,
и гложет зависть к тем, которые,
на карту ставя наугад,
по вечерам в консерватории,
как совы в клеточках, сидят,
а то, не ведая ни страха, ни
беды (не то, что я, изгой),
гуляют чинно с черепахами
по рощам родины другой.
Но если даже принцу Дания —
тюрьма, логично, знать, и мне
скучать в темнице мироздания,
неслышно лёжа на спине
* * *
Вновь на родное пепелище
я прихожу, старик усталый,
полюбоваться: чёрный, алый
и безнадёжный. Ворон воет,
в могилы воины ложатся,
лишь звёзды смерти не страшатся,
нетленной памяти не ищут,
не то что жалкий астероид.
Молчат, и не умеют плакать.
Они — особые планеты,
они серебряною пулей
прибитые к небесной тверди
подобно прикреплённой к ёлке
рубиновой игрушке, или
немолодому вурдалаку
в ночной осиновой могиле.
Звезда — костёр, ворона — птица,
Прощаться — славно, а проститься —
мешает северная кровь.
Голец всплывает нереститься
в родную реку, чтобы вдруг
с душой расстаться рыбьей, чтобы
на ощупь петь любовь до гроба,
до цвета чёрного любовь.
* * *
В недрах Геи, щедрой матери, все в метёлках ковыля,
разлеглись необозримые елисейские поля,
и учебник математики, словно Библию — монах,
гладит бывший житель Аттики в пифагоровых штанах.
Он лишён жены и крова, но утешается, простак,
чаркой водки оцифрованной, предоставленной за так.
Поскучает, попечалится вдалеке от отчих мест,
на качелях покачается, кильку численную съест.
Весело, друзья хорошие. Икс да игрек, бэ да це.
Приговором огорошенный, спит подкидыш на крыльце
храма-овощехранилища, дремлет, будущий пострел.
Хорошо ему. А ты ещё не очнулся? Не прозрел?
* * *
Чревовещатель Ионыч в репортаже из брюха кита
уверяет живорождённых слушателей: всё суета
сует — ни арф, ни белых одежд, ни барышень в неглиже,
только темно и тесно, как у афроамериканца в ж.
Круглоголовые жители у спиритического стола,
стряхивая наваждение, шепчут: ну и дела.
Блюдечко мейсенского фарфора. У медиума строгий вид.
В тёмные, скользкие истины складывается алфавит.
Тени поют и плачут, бездомные, мечутся по углам.
Где-то в ночи механик готовит фанерный аэроплан
к завтрашнему полёту. Вербою пахнет поздняя северная весна,
И за окном Большая Морская электрическим светом озарена.
* * *
фонари-фонарики звёздочки-планетки
плазменные шарики жаркие монетки
спрячьте-ка за тучею ваши тераватты
и лучи колючие хуже стекловаты
совещаясь с колею твёрдо мы решили
вы нужны не более мобильника в могиле
потому что некому берёзку заломати
между человеками кильками в томате
засыпай ударный раб сумчатой науки
испуская трубный храп и другие звуки
кушай квас ходи в музей разжимай объятия
а на звёзды не глазей глупое занятие
* * *
Бог знает, что это, как в немом кино, по мостовым летит —
листья берлинских лип? новгородской летописи листы?
Так и простейший друг мой, под старость забывши стыд,
любит, прихрамывая, слоняться по универмагам для бедноты.
Пусть приказчики там не особо услужливы, а товары грубы
и недолговечны, зато недороги, и непросвещённый народ
охотно приобретает вяленые свиные уши, пластмассовые гробы,
бумажные розы и запасные винтики для гаррот
из Поднебесной. Товарищ мой молча приценивается к ножу
имени Достоевского, исходит скорбью вдали от родимых мест
и времён. А я — в качестве бледной тени — вряд ли ему скажу
что и живую душу — рано ли, поздно ль — ночная ржавчина съест.
Золото да лазурь, Тутанхамон. Сухая прелесть дробей
и квадратных корней. Как в московской песенке, жить легко
после правильных слов. Дух святой, бессмысленный воробей,
из подмёрзшей лужи пьющий миндальное молоко.
* * *
Когда летит на север серый гусь, его я совершенно не боюсь.
Бизона встречу — тоже не дрожу, и радуюсь невинному ежу.
А вот драконы и единороги меня приводят в состояние тревоги.
Боюсь я этих сумрачных химер! Мой добрый друг Серёга, например,
курил сигару, пил японский грог — но забодал его единорог.
А друг Алёша, бездны на краю, как говорится, сделал алию 2,
исхлопотал машканту 3 и даркон 4 — и тут же проглотил его дракон.
Вот потому-то и страшусь их я, таящихся в провалах бытия!
2 на жаргоне русских израильтян «приехал в Израиль».
3 Машканта — ипотечная ссуда, узаконенная Министерством финансов Израиля.
4 Израильский паспорт (даркон, ивр. דרכון) — международный паспорт, выдаваемый гражданину Израиля.
* * *
на ладони снежинка тает кружевная одна на всех
ангел каменный пролетает в неулыбчивых небесех
задушевная песня льётся и седеющий обормот
не спеша во дворе-колодце молодильную водку пьёт
а господь по Обводному ходит что ему наш кромешный стыд
рыбу ловит мосты разводит всё поймёт да не всё простит
у него любви хоть залейся у него за окном зима
сокровенное в смысле действо вроде как тюрьма и сума
только время необратимо в яме стылой водой стоит
и плывут мои побратимы вдоль по Стиксу плывут в Аид
ох ты речечка бело-чёрная ох вы контуры микросхем
так икона нерукотворная возвращается в Бет-Лехем