Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2019
От редакции | В июльском номере «Знамени» были напечатаны материалы двух дискуссий — о «полочном» кинематографе и о границах эстетического риска в искусстве. В рубрике «Резонанс» разговор на эти темы продолжают Наталья Рубанова и Инна Булкина.
Мне кажется, я понимаю, почему проблема «эстетического риска» свелась, в конечном счёте, к сопоставлению литературы с перформансом, — перформанс нынче на виду. Но, согласитесь, это сужает тему и переводит её в несколько иную плоскость. Риск в искусстве и риск в совриске (прошу прощения за каламбур, но уж так выходит) соотносятся метонимически: совриск — лишь извод, один из возможных. Концепт, приём там зачастую выходит наружу, а то, что составляет традиционное художество, — его материя и мастерство — остаются за рамками или не остаются вовсе: акционисту необязательно уметь рисовать, петь или писать стихи, его цель — придумать некий провокационный приём, концепт, нарушить конвенцию самым прямым и непосредственным образом.
Но коль скоро наш предмет — литература, то вся её история предполагает нарушение конвенции: что такое «Мёртвые души», «Руслан и Людмила», да хоть и «Житие протопопа Аввакума», как не нарушение конвенции? Правда, сегодняшнему читателю нужно объяснять, в чём это нарушение состояло, а читателю-современнику объяснять не надо было, для него это было и так очевидно. Если мы говорим о риске как очевидном нарушении конвенции, причём — и это важно — очевидном для среднего читателя/зрителя, — то акционизм — самый простой и прямой путь, не требующий от читателя/зрителя специальной подготовки. В конце концов, читатели «Руслана и Людмилы» понимали, в чём именно состоит хулиганство молодого поэта, и почему эта поэма — скандал. Литературный скандал, не какой бы то ни было иной, — ведь когда Пушкин в театре эпатировал общество портретом Лувеля или обмахивался париком как веером, он был акционистом, а хулиганская сказка-пародия — это литературная история и другого порядка «риск». Иными словами, акционизм сегодня предполагает самую что ни есть широкую аудиторию, художественный жест акциониста, его провокация на виду. Для того чтобы увидеть провокацию в сложно устроенном литературном тексте, требуется всё же какая-никакая подготовка, литературная память, терпение, в конце концов: чтение текста требует времени, в отличие от визуальной провокации, которая работает по принципу «пришёл — увидел — победил».
Это не означает, что весь груз ответственности за наличие/отсутствие эстетического риска в современной литературе я перекладываю на так называемого реципиента, то есть на читателя. Мы ведь знаем, что эстетический риск не в словах, — не в том, какие слова сегодня позволено или не позволено писать. Сама по себе идея, что «всё позволено» и это, мол, отменяет эстетический риск как таковой, кажется, не самая глубокая. Но есть другого порядка идея, которая представляется мне важной. Это давние стихи Давида Самойлова, написанные после смерти Ахматовой, они короткие, я приведу их полностью:
Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И всё разрешено.
Это не про то, что вот, мол, были большие литературные «авторитеты», а теперь их нет, и некому нам запретить что бы то ни было. Это именно про «опустевшее помещение», про конец большой литературной истории, про смешение, умаление величин и отсутствие стыда за своё несовершенство, «несоответствие должному». Наверное, исчезновение риска как осмысленной эстетической категории — обратная сторона этой пустоты, когда некого и нечего стыдиться. Когда заметен лишь внешний успех и нет внутреннего запрета, и, соответственно, нет работы по преодолению какого бы то ни было запрета.
Ну и последнее: рискну предположить (опять тавтология!), что риск сегодня в том, чтобы не бояться быть неуспешным, не стремиться быть «притчей на устах у всех». Риск в том, чтобы делать непопулярные вещи, а не писать популярные постельные биографии (Лили Брик, да!), потому что это стыдно, хотя, наверное, легко и приятно, и издателю нравится. Риск в том, чтобы идти против течения, называть вещи своими именами и не начинать историю едва ли не первой критической премии с апологии критика-погромщика (я сейчас о Топорове, а не о Белинском, если что). Потому что наша сегодняшняя ситуация — «опустевшего помещения», в котором «всё разрешено», стала возможной благодаря многим вещам, и в том числе — уходу критики как таковой и замене критического разговора на вежливое, приятное во всех отношениях поглаживание или имитацию нелитературного скандала а la Топоров.