Надя Делаланд. Мой папа был стекольщик
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2019
Надя Делаланд. Мой папа был стекольщик. — М.: Стеклограф, 2019.
Не уводи меня речь, я хочу сказать,
что не начавшееся завершается лето,
что ускользает материя — ускользать
из ослабевшей памяти (нет, не это)…
Надя Делаланд пишет, точнее, шьёт стихи «кривой иглой». Эта игла часто съезжает в сторону, выводит на поля, с лицевой на изнанку и обратно. Работа этой «швеи» отмечена эффектом как прямого, так и бокового зрения, остранённого (детского?) взгляда. Не потому ли название книги, заимствованное у расхожей шутки, не смешит читателя? И не должно: шутка тоже вывернута наизнанку, оголена — не до буквального, но до преображённого смысла. Так, по Мандельштаму, «после двух или трёх задыханий» приходит «выпрямительный вдох», и перед читателем возникает «играющее пространство». Шероховатости, намеренные оплошности и неправильности, «кляксы руковеткие», характеризующие не только литературный приём иносказания, но и процесс преодоления материала (будто говорящий спотыкается о воздух: «Смотри, достроила! Гляди, упала!») — признаки мастерства. Потому что мастеру, как и ребёнку, уже (или ещё) всё можно.
Примечательна физиология этой поэзии — в ней нет стыдливости, ничего ханжеского. И в то же время она предельно целомудренна, эта «нагота перерождения», когда «все твои черты раздеты» («Из правой руки на пригорке вырастает мак…», «Деревья дышат. Кроны в голубом…»). У этого поэта — «долгое горло» речи. Физические черты и параметры задействованы в стихотворениях Делаланд почти с той же частотой, что и духовные: рот, руки, глаза, лопатки, плечи, пульс — и всё это — переполнено, легкокрыло, бережно, горько, смутно, муторно, надломлено, искажено и больно. Наречия, соотносимые с категориями состояния, не только выражают отношение говорящего к проживаемому, увиденному и проговариваемому, но и свидетельствуют о качестве жизненного движения — то порывистого и угловатого, то плавного и грациозного, но неизменно бережного: «холодно светло и далеко / весенне и объёмно светло-жёлто, / воздушно…»; и дальше — напряжённо, медленно, плавно, долго («мне холодно светло и далеко…»). Неслучайно наречие «правильно» в конце процитированного стихотворения подразумевает будто случайно проглоченную частицу «не»: «мне правильно так и должно идти / лететь и плыть лежать и продолжаться / понять смеяться больше не сражаться / совсем простить». Физическое оборачивается воплощением духовного, материальное — идеального, внешнее — внутреннего. Отсюда — тяга поэта к очеловечиванию природы: «ромашки глазеют / нежными пупками такими», «дождь, любивший меня по дороге к метро…»; и множество других сценографичных строк о воде и воздухе (нередко даже о гибриде воды и воздуха), о ветре, о деревьях, о птицах, о «весне, неприличной женщине». Очеловечена земля и люди, в ней захороненные, оживлено, а затем убито, точнее, заживо погребено человеческое письмо, его буквенная плоть и звучный дух: «Всеми своими буквами шевеля…».
Однако телесное и тактильное, «аккуратно сделанное руками», в поэзии Делаланд — второстепенно; оно — то «обертка», то «ненужная одежда». Первостепенно — духовное («Сдаю тело в приличном состоянии…»), поэтому материализованное и воплощённое (корень: «плоть») в образе и тексте снова превращается в «дыхательную дымку», в голый воздух, в позывные, в звукопись, как, например, в не вошедшем в книгу стихотворении: «Медленно обучаюсь передавать / вещи на небо буквами…». Поэт — переводчик фактурного в звуковое, в язык как в самоценную форму существования: «Господи, посмотри на мой перевод» (по Бродскому: «Только звук отделяться способен от тел…»). Перевод — превращение: поэт уподоблен Творцу, художнику, волшебнику, ребёнку, наконец, превращающему птицу в рыбу, а бессонницу у моря — в длящийся акт созидания («Зоркость света, падающего по воде…»).
Этот небезболезненный край перехода из состояния в состояние был очевиден и в предыдущих книгах Делаланд. Перед читателем — поэзия на грани перехода в иное: из жизни в смерть, из детства в зрелость, из воды на воздух и обратно, — точнее, как бы случайно соскальзывающая за эту грань и удивительным образом возвращающаяся снова и снова. В нескольких книгах Делаланд преобладала водная образность: лодки, ливни, дожди, отражения — вся эта мокрая, кожная азбука Морзе, дрожь… «Ливень, ливень, я гроза», — эта строчка вызывает ощущение дыхания (говорения, пения) под водой. Это стихи одного вдоха-выдоха, но при этом — не короткого, а длинного дыхания: долгий такой вдох, пауза и выдох, потому что, говорит поэт: «нет, невозможно дыханье держать в узде…»; и чуть раньше: «Воздуха не хватает, а он — везде», — именно так, вроде и не дышишь, а легко. Стихи ныряльщика — написанные в невесомости и без ощущения чьего-либо присутствия за спиной. Отсюда и ёмкость формы, и частое отсутствие знаков препинания, некоторая умышленная прерывистость речи: «…лицо опускаю под воду», — так пишутся стихи под водой, где поблизости — ни души, хоть жизнь вокруг течёт, бурлит, движется… Таковы стихи Делаланд и из этой книги, таково ставшее авторской визитной карточкой стихотворение «Тело моё, состоящее из стрекоз…»:
Тело моё, состоящее из стрекоз,
вспыхивает и гаснет тебе навстречу,
трепет и свет всё праздничнее и крепче,
медленнее поднимаются в полный рост…
«Мы всегда должны помнить, что произведение искусства — это неизменно сотворение нового мира, и первое, что нам следует сделать, — это изучить сотворённое как можно внимательнее, подходя к нему, как к чему-то совершенно новому, не имеющему никаких очевидных связей с мирами, уже известными нам» (Владимир Набоков). Поэт каждый раз создаёт мир заново, и свою героиню — с чистого листа, поэтому так органично её доверительное, слегка отчаянное, неоднократно, в разных текстах и вариациях повторенное: «и всё не получаюсь». У Делаланд почти нет стихотворений в прошедшем; есть о памяти («С той стороны зеркала пыльный паук…» или «из синей в клеточку воды…»), но на конкретные воспоминания эта книга намеренно скупа, ибо она не столько о деталях случившегося события, сколько о переживании и состоянии, с тем или иным событием связанных. Речь о событиях внутреннего, изнаночного мира. По большей части перед нами стихи настоящего времени, сиюминутного и одновременно непреходящего: «Это как сон, из которого снова в сон». Будто только что пережитое было выдышано и вылеплено — и тут же будет вытерто, смазано, возвращено в состояние первородной глины, подобно пейзажу, заботливо погашенному на ночь. Так лепит из пластилина не захваленный и потому взыскательный ребёнок, концентрируясь на не замеченных взрослыми деталях, старательно и кропотливо, а потом неожиданно комкает, смешивает и прячет в коробку — чтобы назавтра начать лепку заново. И поэту приходится начинать сначала: «расписывайся, ручка, расходись, / перед прыжком бери разбег убогий…». Поэтому каждый раз речь поэта мягка и тиха, как при первой публичной пробе голоса, ибо — «вся из ошибок», с детским оттенком неподконтрольного говорения, изнутри озарённого знанием «своей» правоты. Ведь о любви так может говорить именно ребёнок, тонущий в языке, задыхающийся от наводняющего и переполняющего беспрерывного чувствования. Ребёнок, ещё не умеющий овладевать чувством, и потому чувство всецело владеет им: «я дико я безумно я тебя / когда бы ты когда бы я когда бы…». Такая «покорность» и «податливость» — вся благо, без подавляющей силы, без сопротивления, без антагонизма. Отсюда, опять-таки, умышленные неправильности: «я вспомнена» или «печатлеет лик» (тут не только «запечатление», но и «впечатывание», и «опечаливание»). Тот редкий случай, когда, наткнувшись на «опечатку», задумываешься о её намеренности, как, например, в строке с двоящимися окончаниями, со всеми выпирающими «в», похожими на случайные затяжки на гладкой ткани, из «Снегозаписывающего устройства»: «Голос! Нагиев деревьяв гав серы, кожа вся в цыпочках новой прохлады…». Подготовленный читатель сообразит, что все «огрехи» умышленны, что в тексте нет ошибки: он написан в соответствии с правилами грамматики внутреннего порядка.
Закономерно, что стихи Делаланд щедры на лингвистические метаморфозы — каламбуры и неологизмы: «глуповатто», «подвздошье» и т.п. Вспоминается набоковское описание виртуозной бабочки, мастерски маскирующейся под ландшафт: её артистизм, представляющийся неофиту прихотью и данью эстетике, конечно же, подчинён законам природы, вернее сказать, наиважнейшему из них — закону выживания. Эти превращения искусны и в то же время естественны, как естественна инстинктивная, иррациональная склонность ребёнка к созиданию, ребёнка, строительный материал которого — не нажитое опытом, а воображённое и бессознательное. Возвращение поэта к «детской» речи, к потоку сознания — закономерно, как смена рассвета и заката или времён года, не отменяющих друг друга, взаимосвязанных, но в насущном и настоящем (моментном), в пределах определённого временнуго отрезка, существующих обособленно: здесь и сейчас. Детский язык не терпит высокопарности, посему примечательно намеренное отсутствие запятой в открывающем этот отклик стихотворении: «Не уводи меня речь, я хочу сказать», — где «речь» — не существительное, а глагол слишком выспреннего для уха ребёнка действия, и посему приподнятости «речения» противопоставлена хрупкая безыскусность «говорения». Неслучаен и возникший в одном из стихотворений перевёртыш знакомого и повторенного (Тарковским, Шишкиным) «я уже был»: «снова меня не станет», — акцентирующий не, как водится, континуальность бытия, а репризу небытия, избавляющую от страха (повторной) смерти. В этом поэтическом настоящем нет ничего от опошленного филистером «carpe diem»: поэт, то замедляя, то ускоряя речевой жест, «ловит момент» внутреннего бытия, освобождаясь от внешнего, чтобы тут же всецело вернуться к жизни.