Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2019
Об авторе | Александр Константинович Жолковский — филолог, прозаик, живёт в Санта-Монике (Калифорния, США), регулярно бывает в Москве и Санкт-Петербурге. Кандидат филологических наук, профессор кафедры славянских языков и литератур Университета Южной Калифорнии (Лос-Анджелес). Автор книг по поэтике и русской литературе и нескольких сборников мемуарных виньеток. Печатается в журналах «Вопросы литературы», «Знамя», «Звезда», «Новое литературное обозрение», «Новый мир». Вебсайт: https://dornsife.usc.edu/alexander-zholkovsky/. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Курица». К секретам поэтической кухни Семёна Слепакова — (2019, № 4).
Верёвочка
I
Когда железный занавес достаточно прохудился и я по своим бунинским делам стал всерьез собираться во Францию, из разговоров с родственниками я узнал, что в тех местах у меня очень кстати имеется троюродный дядя, в своё время выпускник химфака МГУ, а уже лет десять как профессор Высшей Школы Парфюмерии (École Supérieure de Parfum) Грасского отделения Университета Ниццы, дядя, которого я никогда не видал, но которому незамедлительно написал, и он ответил, а потом и позвонил, так что вскоре я, не веря своему счастью, сидел на веранде его загородного дома, попивая с ним Кир Рояль и беседуя, во избежание неловкостей, которыми чреваты подобные предумышленные знакомства, на безопасные литературные темы, в частности, конечно, о Бунине. Впрочем, мы быстро и очень по-свойски разговорились, — наверное, сказалось дальнее, но всё-таки родство.
Началось, однако, не с Бунина. Тогда очень нашумел роман Зюскинда «Парфюмер», а дядя оказался знатоком и страстным любителем литературы, правда, ценившим в ней, как многие технари, главным образом фактографию. Он тотчас пустился в профессиональное обсуждение ольфакторных, то есть обонятельных, тонкостей романа, на что я, постепенно смелея, принялся возражать со своей литературоведческой колокольни (искусство как приём, сюжетные тропы, остранения, узнавания, мотивировки, интертексты) и закончил ссылкой на Бунина, который именно в этих местах — я описал рукой шикарную дугу — сочинял свои «Тёмные аллеи», причём, как он сам неоднократно подчёркивал, именно сочинял, то есть выдумывал, а не извлекал, с запоздалым сладострастием, из своей старческой памяти, в чём его любили обвинять современники.
— Ну, подчёркивать он в пику критикам мог что угодно, — живо отреагировал дядя, — ему и карты в руки. А ты вспомни, что он говорит в «Жизни Арсеньева»: «Писать! Но вовсе не затем, чтобы рисовать широкие картины современности! Я заходил в чайную, смотрел на ржавый шелушащийся поднос, на два белых чайника с мокрыми верёвочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь — только вот этого подноса, этой мокрой верёвочки!..»
— Знаю, знаю, это и моё любимое место. Всё видеть, всё запоминать — шелушение подноса, влажность верёвочек…
— А как он чуял запахи! Тут я как парфюмер могу цитировать без конца… Одни «Антоновские яблоки» чего стоят! И подумать, что единственное, что Оле Мещерской не понравилось в пожилом бонвиване, — запах английского одеколона!
— Всё это так, но одно не противоречит другому. Чем подлиннее мокрые верёвочки и острые запахи, тем охотнее читатель верит в вымышленный сюжет и никогда не существовавших персонажей.
— Вам, филологам, конечно, виднее… А вот я тебе расскажу совершенно, поверь, бунинскую историю из собственной жизни, и, заметь, чистую правду, ни грана выдумки. Но строго конфиденциально — обещай не протрепаться. История очень интимная, никому, кроме нас с ней, не известная. Да и давно это всё было.
II
— Когда мы познакомились, — начал он свой рассказ, — мне было уже тридцать с хвостиком, а ей двадцать. Она училась в медицинском институте, была хорошо сложена, практически красива, настроена на всё новое и мило, в духе времени, авантюристична. Мило — и порой вызывающе.
Но чего-то не хватало. Большие голубые глаза смотрели слишком, что ли, открыто, как бы мимо тебя, куда-то вдаль, и казались пустыми, как у близорукого человека, снявшего очки. Она посещала всевозможные концерты и выставки, заводила рискованные знакомства и смело шла на сближение, но за всем этим чувствовалась скорее программная установка, чем непосредственная вовлеченность. Так же было и с сексом, больше готовности, чем органики, и я, сам всё ещё довольно бестолковый, мало чему мог научить.
Познакомились мы в одном из воскресных турпоходов, куда она пришла со своим бойфрендом, довольно, впрочем, невзрачным. У меня долго сохранялся снимок: мы «стукаем» в футбол на лесной поляне, он ударил, я в броске отбиваю мяч.
Отбил я и её.
Оказалось, что она живёт недалеко, дома пользуется полной свободой и может приходить и уходить ночью. Чтобы миновать, особенно на обратном пути, консьержку, а наполовину из принципиального романтизма, принципиально же мной поощряемого, она вздумала вылезать в окно. Я жил в бельэтаже, окна полуподвала были зарешёчены, и она могла бы, свесившись на моих руках, просто встать на решётку и дальше спрыгнуть на землю, но у меня нашлась толстенная верёвка, которой мы увенчали конструкцию. Я попробовал сам, убедился, что это нетрудно, и с тех пор она вылезала, а то и влезала, по канату.
Её лихость меня восхищала, но иной раз настораживала. Я прозвал её кавалерист-девицей и сравнивал с Борисом Анрепом, про которого Ахматова написала, что он её, конечно, не любил, а ходил к ней в семнадцатом году исключительно потому, что идти надо было под пулями.
Но всё кончается, кончился и этот роман, и мы расстались — друзьями. Дело в том, что её ночные визиты по шёлковой лестнице позволяли мне перемежать этот роман другим, дневным, но новая возлюбленная меня вскоре бросила, я отчаянно страдал, и моя кавалерист-девица по дороге на свидание с кем-то ещё (впервые на моей памяти начав душиться и краситься) продолжала забегать ко мне, чтобы утереть мои слёзы, а иногда и не только слёзы. Делала ли она это по доброте душевной, ради самоутверждения или из какой-то общей своей расфокусированности, не знаю.
Но всё проходит; ещё один роман спустя я женился, а там вышла замуж и она. Вышла за красавца, альпиниста и, как все почтительно добавляли, подающего большие надежды археолога. Я увидел его опять-таки в одном из наших турпоходов. Он был высокий, широкоплечий, смотрелись они хорошо, и я порадовался за неё.
Радовался и наш туристический вождь — как отец, удачно просватавший любимую дочку. Он любовался даже не столько на неё, сколько на него, — на идеальную пригнанность его туристского снаряжения, занимавшего в системе ценностей нашего командора важное место. Он не мог нарадоваться на правильный, «абалаковский», рюкзак, непритязательный с виду, из простой, защитного цвета ткани, но вместительный, со множеством кармашков и ремешков и оптимальной для распределения веса конструкцией. Когда после очередного привала он подал истошную команду «Вздрючиваться!» и тот первым уверенно вскинул рюкзак на плечи, я перехватил любовный взгляд командора: его глаза как бы на ножках высунулись из орбит, и в ответ на мой немой вопрос он, не отрывая глаз от красавца-археолога, восхищённо прошептал:
— Как рюкзак уложил!..
Вот, в сущности, и вся моя история, — заключил дядя. — В ней нет никакой драмы, никаких ваших сюжетных выкрутасов, зато всё истинная правда, до последнего кармашка и ремешка. Любопытно было бы, конечно, узнать, как сложилась жизнь моей кавалерист-девицы в дальнейшем, но, уехав, я начисто потерял её из виду и, думаю, правильно сделал. Всё хорошо, что хорошо — или хоть как-нибудь — кончается.
III
История, рассказанная дядей, не произвела на меня особого впечатления, да и нисколько не показалась бунинской, чего я ему говорить, разумеется, не стал. По возвращении из Франции я не думал распространяться о ней или разыскивать её героиню.
Тем более что через какое-то время у меня начались проблемы с сердцем. Знакомые порекомендовали видного кардиолога, я начал у него лечиться и некоторое время полежал в его клинике. Мы продолжали видеться и после моей выписки. Он оказался милейшим человеком, — добрым, интеллигентным и, по иронии судьбы, совершенно неискушённым в делах сердечных. Однажды он сказал, что хочет поговорить со мной по душам — поделиться чем-то мучительным, и даже лучше, что я человек более или менее посторонний, ни сват, ни брат, — тем легче ему будет открыться. Вот что он рассказал.
— С полгода назад к нам в клинику поступила интересная молодая врачиха и сразу привлекла моё внимание — стройная, спортивная, с большими, выразительными, немного затуманенными глазами. Вы могли её видеть, когда лежали у нас.
Он назвал фамилию, имя и отчество, и я её вспомнил. Вспомнил и — каким-то внутренним зрением — «узнал». Но виду не подал, только кивнул, дескать, ясно, о ком речь.
— Я был разведён, она замужем, — продолжал он, явно волнуясь, — но, как она мне объяснила, её семейная жизнь с некоторых пор клонилась к разводу, так что нашему взаимному влечению ничто не мешало. Всё же меня грызло чувство вины перед её мужем, да и хотелось получше понять женщину, с которой я начал связывать серьёзные жизненные планы…
Она без стеснения рассказала мне, что после перестройки профессия её мужа, археолога, потеряла былую престижность, он оказался не способен вписаться в предлагаемые обстоятельства и всё больше опускается как человек и как мужчина. Всё ему безразлично, и что́ происходит в её жизни, занимает его очень мало. «Впрочем, — любит он повторять, — врачи всегда востребованы, и в этом дивном новом мире ты уж как-нибудь не пропадёшь».
Таким образом наши отношения продолжались, — естественно, на моей территории. Какие-то тревожные сигналы с её семейного фронта иногда доносились, но не слишком меня беспокоили. Я полностью доверился её оценке ситуации и однажды, по её настоятельному приглашению, согласился, вопреки своим правилам, зайти к ней, — она сказала, что муж в экспедиции. Мы поднялись по лестнице, и она отперла дверь.
Он висел посреди комнаты. Очень, я бы сказал, внятно висел. Будучи альпинистом, он не допустил никаких просчётов, у самоубийц нередких, — поверьте, я таких случаев перевидал немало, — репшнуром распорядился превосходно и был, как мы тут же констатировали, бесспорно и окончательно мёртв. От него слегка пахло алкоголем; полупустая бутылка с аккуратно завинченной пробкой стояла на столе.
Избавлю Вас от дальнейших душераздирающих деталей, — закончил кардиолог. — Но вот что меня мучит. Я больше не мог её видеть, не мог даже думать о том, чтобы быть опять с ней. Долго не знал, как ей об этом сказать, а когда, наконец, собрался с духом, она приняла это на удивление хладнокровно. Ответила, что прекрасно меня понимает и что глядеть надо не в прошлое, а в будущее.
Он замолчал, я тоже не находил слов. Некоторое время я колебался, не рассказать ли ему слышанное когда-то от дяди, но решил остаться единственным хранителем этой теперь уже вполне бунинской — ну, и немного чеховской — новеллы. От начала до конца, конечно, вымышленной.
Голубая пантера
Ангел мой Вяземский или пряник мой Вяземский, вот я в деревне. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня; у меня помят бок, и я не могу дышать. Няня моя уморительна. Лечит мне спину оподельдоком и заговорами от утина (не знаешь, что это по-здешнему? — боль в крестце), сочинёнными при царе Иване. И так они поэтичны, что о спине забываю, — пальцы сами просятся к перу. Adieu, couple si étourdi, князь Вертопрахин и княгиня Вертопрахина. Ты видишь, что у меня недостаёт уж простоты для переписки.
А.С. Пушкин. Письма
I
— Журналистика, при всей неизбежной привязанности к фактам, — это искусство высшего пилотажа и, во многом, искусство импровизации, — провозгласил наш друг, знаменитый колумнист Р. — Да и что такое эти хвалёные факты?
Спорить с ним никто из нас не решился. Я же счёл момент удобным, чтобы попросить его привести какой-нибудь яркий случай из практики, подтверждающий его мысль. Он был явно не прочь распушить перья и охотно приступил к рассказу.
— Начну, как водится, in mеdias res. Вообразите меня десяток лет назад в Провансе, в полутёмном кафе, за бокалом пива. Там ещё только одна посетительница. Она сидит через несколько столиков от меня, лицом к бару. Я всматриваюсь в её спину, кое-что припоминаю, соображаю и — подзываю гарсона. Тихо спрашиваю его, не ошибаюсь ли я, полагая, что эта дама — знаменитая в своё время киноактриса Розалинда Мерсье. Он с раскрытыми от удивления глазами кивает. Тогда я прошу его пойти и сказать ей, что гость из России узнал её и хотел бы представиться, чтобы засвидетельствовать своё почтение. Он отвечает, что она часто у них бывает, сидит всегда на одном и том же месте, всегда под густой вуалью, никогда ни с кем не знакомится и вряд ли сделает для меня исключение.
— Ничего, ничего, пойдите и скажите ей, что я узнал её со спины, — говорю я.
Он идёт к её столику, усиленно жестикулируя, объясняется с ней и вскоре кивает мне: согласие получено.
Я подхожу, почтительно кланяюсь, целую протянутую мне руку в перчатке, гляжу за тёмную вуаль… Мадам указывает мне на место рядом с собой, я сажусь, она спрашивает, кто я таков и как это я сумел её узнать, на что я отвечаю, что я журналист, любитель кино, поклонник «новой волны» и в частности фильма Мориса Канотье «Без камелий», где всю долгую сцену смерти Маргерит она играет исключительно спиной, — спиной, которую после этого уже невозможно забыть.
Мои слова падают на благодатную почву. Да, да, говорит она, получилось здорово, я потом смотрела — не могла насмотреться. Но придумала это не я, придумал всё покойный Морис.
— Я знаю, да и кто не знает, о вашей безвременной утрате.
— Безвременной утрате, — на переливах хорошо поставленного контральто протягивает она и тут же резко себя обрывает: — Кто не знает?! Кто не знает?! Только всё было так, да не так!
— А как?
— Ну, это длинный разговор, требующий особого вдохновения. Приходите ко мне завтра в полдень. Моя вилла в конце улицы.
II
История, действительно, в своё время нашумела. Вот что всякий мог почерпнуть из газет.
Красавица Розалинда Мерсье блистала на сцене, а в кино снялась лишь однажды — в фильме своего мужа. Фильм ещё не успел отгреметь, как в её квартире произошёл пожар. Актрису удалось спасти, но её лицо было обезображено так, что о дальнейшей карьере приходилось забыть. Морис Канотье был в отчаянии, горевал вместе с женой.
Некоторое время он вообще ничего не снимал, а потом решил освоить совершенно иной жанр — полнометражного мультипликационного кино на аллегорические сюжеты, в которых действовали исключительно животные, но рисовавшиеся с реальных актёров.
Его новый проект назывался «Голубая пантера», и заглавную роль он отдал сестре-близняшке своей жены, Розамунде. Они были похожи как две капли воды, их легко путали все, кроме самых близких, на экране же они выглядели очень по-разному. Дело в том, что актрисой Розамунда была никакой, и все это понимали. Но Канотье положился на своё режиссёрское ноу-хау — и на искусство компьютерных мультипликаторов во главе с его другом и соавтором Максом Бернарденом.
Однако фильму не суждено было увидеть свет рампы. Как будто какой-то греческий рок подстерегал эту славную семью. Съёмки подходили к концу, когда Канотье и Розамунда, о любовной связи которых начинали поговаривать, погибли в автомобильной катастрофе. На крутом горном повороте «Порш», за рулём которого сидел сам Канотье, сорвался в пропасть, и оба были найдены мёртвыми. Сгорела и единственная смонтированная копия фильма.
Началось следствие. Подозрения сразу же пали на Розалинду, у которой были основания ревновать мужа к сестре. Более того, нашлись свидетели, помнившие, что она осматривала машину незадолго до рокового отъезда. Тут же вспомнили, что в юности Розалинда Мерсье была чуть ли не профессиональной гонщицей и, значит, вполне могла нахимичить с тормозами. Обвинение было предъявлено — и позорно рассыпалось: защита доказала, что техническое состояние машины, включая тормоза, было в момент катастрофы безупречным!
Оправданная, но окружённая двусмысленной славой, Розалинда Мерсье поселилась на своей вилле в родном городке и больше уже нигде, кроме соседнего кафе, не показывалась, никогда не давала интервью и не разрешала себя фотографировать. Судите сами, с каким редким чувством везения — и сознанием заслуженного успеха! — шёл я к ней на следующий день.
III
Она приняла меня в просторной, но скудно освещённой гостиной и усадила на диван вдалеке от окна, к которому сама села спиной. Её лицо, как и накануне, закрывала плотная вуаль. Я понял, что увидеть его мне было не дано; вместо этого предлагалось воображать красавицу из старого фильма и давних глянцевых журналов. Но вот что поразительно: лица она мне не показала, а на откровенные признания, да ещё какие, не поскупилась. «, ces femmes!» — сказал Вольтер, и он был прав!
Стены помещения были практически голы, если не считать одного цветного постера, который я хотел было подойти посмотреть, но она строго остановила меня: «Потом», и я, как школьник, сел обратно на место.
— Вы хороший зритель и, надеюсь, столь же хороший слушатель, — начала она. — Вам я расскажу, как всё было на самом деле… На самом деле… — повторила она нараспев, как бы что-то взвешивая и готовясь войти в кадр. — Вас устраивает принятая версия?
Я постарался сыграть озадаченность.
— Вот и меня не устраивает. Тем более что я ведь ничем не рискую.
Она заговорила, и я приведу, с минимальными сокращениями, её и без того сжатый, казалось, тщательно отрепетированный, рассказ.
— Мы были двойняшки, обе красавицы, но очень разные. Я — страстная мономанка: гонки — так только гонки, потом театр — так только театр, потом только Морис и кино с ним!.. Мунди, как её называли дома (её — Мунди, а меня — Линди), наоборот, могла увлекаться всем сразу, ничему целиком не отдаваясь. То же самое и с мужчинами: один не мешал у неё другому. Я этого не одобряла, но в глубине души завидовала такой раскованности, — единственному амплуа, которое ей удавалось.
Разумеется, мы соперничали. Вернее, она со мной. Потому что у меня было всё: и гонки, и актёрство, и Морис и, добавлю, Макс, который всегда был влюблён в меня и только в меня, даже не скрываясь от Мориса. Мориса это не беспокоило: он знал, что я однолюбка. Сам же он, при всей любви ко мне, глаз от окружающих дам, как и свойственно режиссёрам, не отводил. Но я была уверена, что он мне не изменяет.
До тех пор, пока со мной не стрясся этот ужас. Морис был очень заботлив, наша любовь, в том числе в постели, не прекращалась, но я осознала, что заполнять собой весь его мир я больше не могу. И я стала постепенно отпускать его, мысленно согласившись на то, что формальной верности мне он хранить не будет. Поэтому, когда он замыслил свою «Пантеру» и заговорил о роли для Мунди, я не пыталась возражать, понимая, что она ему нужна в качестве символической замены меня, но как актриса — мне никак не ровня.
Я только взяла с него слово, что снимать он её будет, а вот режиссёрски «показывать», как играть, — нет! Это останется «нашим». Надо сказать, что режиссёр он был милостью Божией и показывать умел, как никто. В игре его актёров и актрис была видна не только его режиссура, но и его собственная моторная пластика, — казалось, перед нами не они, а он сам!
Он торжественно поклялся, и я была спокойна, — даже когда поползли слухи об их романе: нашего молчаливого договора это не нарушало. На студию я по понятной причине не ездила, а не верить Морису у меня не было оснований. До слежки, до объяснений с Морисом, не говоря уже о том, чтобы расспрашивать Макса, я опуститься не могла.
Но в один прекрасный день Макс показал мне эскиз своего рекламного постера. Тот самый, что висит там на стене. Это был кульминационный кадр фильма. В нём героиня, Голубая Пантера, поворотом головы, жестом одной из передних лап и прищуром глаз дает понять, что уступает своего любовника, Белого Льва, сопернице — Чёрной Пуме.
И в этом кадре я сразу увидела всё. Увидела Мунди, увидела себя, увидела Мориса, показавшего ей, как быть мной, увидела даже Макса, вписавшего в эту голубую кошку свою безответную любовь ко мне. Увидела сквозь все мультипликационные завитушки, компьютерные наложения и густую пантерью шерсть. Да, да, увидела, — и не надо недоверчиво качать головой!.. Вам этого не понять, а для нас, артистов, тут всё как на ладони.
На другой день они должны были ехать на студию. Я сказала, что мне ещё вечером показалось, что мотор стучит как-то неровно, утром на глазах у всех залезла под капот, что-то для виду подкрутила и сказала, что теперь всё в порядке.
Что было дальше, все знают, — кроме того, что перед отъездом я подлила Морису в кофе изрядную дозу снотворного.
Макс, мне кажется, обо всём догадался. Во всяком случае, после суда он попрощался со мной, как прощаются навсегда, и исчез с горизонта. В кино больше не работал. Может, куда-то уехал — в Таиланд, на Фиджи, в Аргентину?.. Надеюсь, что не покончил с собой, это было бы слишком.
Обо мне можете думать, что хотите. Но я почему-то уверена, что эту детективную новеллу вы публиковать не станете. И в любом случае, я уже оправдана, а два раза за одно преступление не судят. Но оставьте мне свой адрес, этот постер я хочу завещать вам…
Она умолкла, и мне показалось, что сквозь вуаль блеснул победительный взгляд актрисы, достойно справившейся с очередной ролью, — как вскоре оказалось, последней.
* * *
— Постер теперь у меня, — закончил свой рассказ Р. — Но сколько ни смотрю на него, ничего такого не вижу. Наверное, и правда, надо быть мастером своего дела, кому какое дано: отпечатывать себя на другом, как Морис Канотье, вписывать всё, что чувствуешь, в эскиз, как Макс Бернарден, соблазнять кого хочешь, как Розамунда Мерсье, читать скрытое в кадре, как Розалинда, и в деталях продумывать идеальное убийство, — как она же.
— А что насчёт уроков журналистского пилотажа? В чём был ваш фокус?
— Фокус был в мгновенной импровизации. В Провансе я оказался случайно, про Розалинду Мерсье слыхал краем уха, «Без камелий» не смотрел. Но откуда-то помнил, что там есть знаменитая сцена, снятая со спины. Имена режиссёра и актрисы и город, где она живёт, по-быстрому отыскал на айфоне… А вы сейчас погуглили — проверили, был ли такой фильм, такая актриса, такое преступление века?