Попытка тренинга
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2019
Об авторе | Леонид Зорин—постоянный автор «Знамени». Число напечатанных здесь произведений перевалило за пятьдесят. Предыдущая публикация — повесть «Тушите свет» (№ 2 за 2019 год).
1
В самую дерзкую юную пору я не стремился стать вожаком. Хотел быть человеком команды.
Взвешивал собственные возможности, трезво оценивал вероятности.
Трезво просчитывая все риски, дал себе слово не лезть на вершину, на Эверест — на этом клочке место найдётся лишь одному.
Я видел себя вторым. Но — не третьим.
2
В лидеры меня не тянуло. Всякое первенство предполагает почти непременное одиночество, а от него исходит холод.
Жить в этом климате день за днём и неуютно, и опасно, выстудить можно себя самого.
Но эта опасность мне не грозила. Ибо по милости небес я от рождения был ледовит, и не было никаких причин меня дополнительно подмораживать.
В самых отчаянных переплётах я крепко держал себя в руках. И знал, что могу на себя положиться.
3
Я понял — и сравнительно быстро, — что следует себя ограничивать. Но не чрезмерно. Так, ненароком, можно и вовсе сойти с дистанции.
Мне было проще её держать. Я был нацелен на серебро.
Но повторяю — не на бронзу.
4
Есть много достаточно убедительных, достаточно веских преимуществ, которые достаются второму.
Необязательно днём и ночью жариться под прожекторами — ему предоставляется право на часть пространства и личную жизнь.
Он может лелеять любимую женщину, иметь персональные пристрастия.
Он не несёт прямой ответственности за судьбоносные решения и за непопулярные меры.
Ему доступны многие блага, и с ним не связывают несчастья.
Одна беда — его донимает неутолённая жажда быть первым.
5
Есть разного рода несовершенства. Иные пороки отлично смотрятся.
Возьмём для примера такие свойства, как дерзость, упрямство или заносчивость.
Здесь важен единственно угол зрения.
И дерзость под умелым пером предстанет юношеской отвагой, упрямство — упорством, а заносчивость — гордым стремлением к независимости.
Но прежде, чем сделать решающий выбор, необходимо как можно тщательней исследовать свои лабиринты.
6
Это нелёгкая обязанность. Следует быть нелицеприятным, а это непросто, когда приходится судить о человеке, столь близком, неотделимом от вас самого.
Хочется быть предельно бережным, безукоризненно деликатным, увидеть себя в таком освещении, чтобы остаться в ладу с собой.
Испытываешь зависть к писателям, способным на беспощадную исповедь.
Впрочем, и в этой жёсткой решимости иной раз просвечивал трезвый расчёт.
7
Эти бесстрашные путешественники были не лишены лукавства. Однажды почувствовав недостачу отпущенных природой щедрот, они догадались, чем возместить эти недоданные достоинства.
Самые чуткие оказались самыми мудрыми — догадались, какие возможности заключены в распахнутости и откровенности.
Так родилась на белый свет исповедальная литература.
8
Очень возможно, именно этот эксгибиционистский жанр, в чём-то, пожалуй, и мазохистский, вырыл непроходимую пропасть между политикой и словесностью.
Некогда, в минувшие дни, они совмещались небезуспешно. Макиавелли и Дизраэли были отличными литераторами. Черчилль стал даже лауреатом. Политики изящно кокетничали откровенным пренебрежением безнравственной сутью своей профессии. Клемансо однажды спросил Падеревского, непревзойдённого пианиста, ставшего первым премьером Польши: «И как вы решились с таких вершин спуститься в нашу грязную яму?»
Однако впоследствии эти шутки закончились раз и навсегда. Уж слишком неуместными стали, когда человеческая кровь, востребованная Большой Политикой, превысила всякий мыслимый уровень и прежние локальные битвы переросли в мировые бойни.
Выяснилось, сколь относительна наша хвалёная цивилизация и сколь кровожадно, неизмеримо, свойственное нам мракобесие.
9
Чем глобальнее становилась роль, которую отводила история Большой Политике, и чем страшнее была эта роль, чем очевидней и необратимее Человеческая Комедия преображалась в трагический ад Второго Всемирного Потопа, на сей раз захлёбываясь кровью, тем безотраднее и беспочвенней стала наивная надежда французского энциклопедиста выиграть жизнь, искусно спрятавшись — где бы ты ни укрылся, найдут, вытащат, пригласят на казнь.
И если истинное искусство и впрямь неотделимо от исповеди, Большая Политика, напротив, предпочитает язык безличный, бескрасочный, неопределённый. Он оставляет возможность манёвра и своевременной ретирады.
10
Когда я понял, насколько пронизана, как густо окрашена наша жизнь тотальным присутствием государства в каждом шаге и в каждом вздохе любого мыслящего создания, мне стало ясно, сколь иллюзорна была надежда мыслителя спрятаться.
Но всё же, восемнадцатый век ещё сохранял такую надежду. Благо, Дидро удалось умереть ещё до Великой революции.
И был ободряющий пример благополучной и сытой Швейцарии, блаженной Гельвеции, ей хватило на всю свою долгую историю и одного Вильгельма Телля, чтоб утолить потребность в герое.
Недаром она предпочла превратиться в уютный международный отель и впасть в приятную летаргию.
11
Но я родился в другой стране, в другое время, и очень скоро сумел осознать, что я завишу от государственной машины и что Большая Игра, на деле, имеет прямое ко мне отношение.
Однако, хотя она и азартна, и притягательна, и безусловно волнует моё воображение, я не намерен был стать игроком. Не та натура, не тот темперамент. Я не готов ни к бою, ни к риску.
Сам я на подмостки не выйду. Предпочитаю остаться в тени.
К тому же отечественная история находится в тревожном периоде грозной и качательной паузы. С одной стороны, персональная власть, установившаяся в стране, ещё не стала самодержавной, но этот исход не исключён.
С другой стороны, мои способности могут найти своё применение. Ведь в политическом театре нужны и гримёры, и бутафоры, не говоря о режиссуре. Быть неприметным и необходимым — именно то, что мне по душе.
Ясно, что роль политтехнолога и есть моё истинное призвание. Она позволяет принять участие в Большой Игре, одновременно не ставя на кон свою судьбу. Я дорожу своей головою. Она у меня неплохо варит. К тому же одна, и я к ней привык.
12
Почему я сразу же, без колебаний, сделал ставку на Германа Карташова?
Ни поспешность, ни резкие движения мне не свойственны, каждый свой шаг я обдумываю — придирчиво, всесторонне и взвешенно.
И всё же первому впечатлению я отвожу серьёзное место. Оно не замылено, есть в нём прицельность и свежесть незамутнённого взгляда.
Во внешности Германа Карташова не было ничего необычного, и всё же нечто неординарное ей придавало и непонятную, и несомненную притягательность.
Но что же? Даже не сразу скажешь. Славянское бледное лицо, соломенные гладкие волосы, над сомкнутым ртом основательный нос, внимательный охотничий взгляд прищуренных коричневых глаз, в которых мерцала боеготовность. Мне показалось, что он живёт, словно ожидая сигнала.
Занятный малый. Есть в нём секрет.
Но тот ли, который стоит разгадывать? Нынешнее время текуче. Оно ещё долго не устоится, не обретёт окончательных черт.
И в людях этого многоцветного, недопроявленного сезона есть эта смутная невнятность. Ещё непонятно, к какому берегу их вынесет зыбкая волна. Особенно тех, кто имеет вкус к опасным политическим играм.
Но, рассуждая таким манером и будто сталкивая лбами эти опасливые резоны, я уже знал, что сделал свой выбор.
13
Все доморощенные политики, как правило, непрофессиональны. Работают на любительском уровне.
Поэтому роль политтехнологии, ещё не ставшей точной наукой, не оценена в точной мере. Да и сама политтехнология пребывает в пубертатном периоде.
По сути дела, она создаётся, творится методом проб и ошибок. В ней нет своих незыблемых правил и обязательных условий.
К тому же каждый игрок, с которым работает политтехнолог, требует особых ходов. Он никогда не забудет напомнить, насколько сложна и неповторима его незаурядная личность.
Всякий кулик на свой салтык. Готов согласиться. И потому сразу стараюсь определить все его качества и особенности.
Я твёрдо предупредил Карташова:
— Мне нужно быть абсолютно уверенным, что вы со мною будете искренны. Не ждите подвоха. Прошу понять, если бы я вам не симпатизировал, я бы не стал с вами работать. Единственно, чего я хочу — чтобы вы были вполне откровенны.
Он помолчал, потом сказал:
— Я постараюсь.
— Хорошо. Этот ответ меня устраивает. Да. Это трудно. Но — постарайтесь. Иначе я вряд ли буду полезен.
Герман кивнул и добавил:
— Принято.
Я спросил его:
— Хороший вы сын?
— Я — сирота.
— И тем не менее. Не сразу же вы осиротели.
Подумав, Герман сказал:
— Не знаю. Хороших сыновей не бывает.
— Уж будто?
Он нехотя пробурчал:
— Я очень рано уехал в Москву. Они остались в родном захолустье. Виделись редко. Очень редко. Молодость мне выпала трудная. Помощи не было. Сам пробивался.
— Понятно. Сделали себя сами. И не обязаны никому. Жёстко. Но я удовлетворён.
Он усмехнулся:
— Приятно слышать.
— Но. Необходимо запомнить, — сказал я веско. — Все эти тяготы сделали вас не только твёрже, но человечней и доброжелательней. С одной стороны — крутой орешек. С другой — отзывчивая душа.
Он засмеялся.
— Да. Разумеется. Выслушаю, пойму, утешу.
14
Он был восприимчивым человеком. Работать с ним было одно удовольствие. Почти не спорил. Такая покладистость, надо сказать, меня озаботила. Он посмеивался:
— Ну что же делать? Нет у меня никаких оснований оспаривать вас. Вы убедительны.
— Каждый из ваших оппонентов будет не менее убедителен.
— Это совсем другое дело. Они — политические противники. Исповедуют враждебные принципы.
— Не упрощайте ситуации. И противники могут хотеть хорошего.
— Неважно, чего они хотят, — упорствовал Герман, — средства другие.
— Другие — это не значит хуже.
— Хуже. Средства меняют цель.
Я удовлетворённо заметил:
— Неплохо, Герман, совсем неплохо. Это ещё не аргумент, но чувствуется бесспорный драйв. Некогда ревизионист Бернштейн заметил, что движение — всё, а цель — ничто.
Герман кивнул:
— Думаю, ревизионист был прав. В конце концов, всякая цель относительна.
Я усмехнулся:
— Годится, Герман. Но — для домашнего разговора. В процессе тренинга. Но — не в полемике. И конкурирующий субъект вас обвинит во всех грехах. Не исключая самого скверного.
— Это какого ж? — спросил он лениво.
— Безнравственности.
— Какой монашек! — осклабился Герман. — Так он за моралью полез в политику?
— Ясное дело, — сказал я строго, — за чем же ещё? За нею, голубушкой. Мораль — в основе разумного общества, во имя которого вы и вышли на этот драматический ринг.
— Он что же, действительно убеждён, что избиратели — идиоты?
— Ну, в этом он даже вам не признается. Ни вам, ни брату, ни папе с мамой. Но если он, в самом деле, рассчитывает заполучить их голоса, то вряд ли считает их мудрецами.
— В таком случае, — отчеканил Герман, — позвольте и мне его не считать гигантом ума.
— Заносчиво, друг мой.
— Нет, только искренне. А искренность — драгоценный металл. Её не принято тратить попусту. Но что с меня взять?
Я усмехнулся.
— Неплохо, Герман. Где почерпнули?
— У вас, разумеется. Где ж ещё? Запамятовали?
— Не могу же я помнить все брызги своего интеллекта.
— А я их коплю и коллекционирую, — сказал он с подчёркнутой почтительностью.
— Грубая лесть.
— Это ваша школа. Всегда говорили, что льстить надо грубо. Иначе электорат не воспримет.
Он и на сей раз не ошибся. Я в самом деле ему говорил, что завоёвывать аудиторию нужно, не прибегая к хитростям. Отечественная масса чуждается слишком изысканных соблазнителей. Предпочитает родных скобарей. Но мне не хотелось признаваться, что он подловил меня на проговорке.
— Ну что же, ушки у вас на макушке. Мне, разумеется, приятно, что вы берёте на вооружение мои советы и пожелания. Однако чем дальше вы продвинетесь, тем реже будем мы с вами видеться.
Герман нахмурился.
— Ну почему же? Я к вам привык. Успешен я буду или накроюсь, не понимаю, зачем нам прощаться.
— Благодарю вас. Искренне тронут. Однако, поскольку я обязан делать свою работу качественно, я вовсе не должен поощрять такую опасную чувствительность. Избранная вами профессия предполагает суровую жёсткость. И я не могу быть при вас неотлучно, и вас моё вечное присутствие стало бы только тяготить.
Он недоверчиво пробормотал:
— По вашему, дружбы не существует?
— В тех сферах, куда вы стремитесь, — нет. И вообще, вспомните Пушкина. Он объяснил в четырёх строках, что означает это понятие. Кстати, умнейший был человек. Как мог быть поэт настолько мудр?! Он ведь и сам говорил, что поэзия должна быть глуповата. Всё знал.
Герман не стал со мною спорить. Но, помолчав, негромко сказал:
— У меня есть друзья.
— И много их?
— Двое. Зато я могу на них положиться.
— Хотелось бы мне на них взглянуть.
— Это несложно. Могу познакомить. Тем более я им про вас рассказывал.
15
Эти взаимные смотрины были назначены на воскресенье и состоялись на летней веранде весьма уютного ресторанчика.
Друзья Карташова — он и она — выглядели его ровесниками. Может быть, женщина — чуть моложе.
Мужчина был несколько рыхловат, среднего роста, неторопливый, с продолговатым узким лицом, с умными небольшими глазами, они поначалу казались сонными, но это первое впечатление улетучивалось сравнительно быстро, с первых же реплик; он подавал их нечасто, но к месту, и в них была такая же прочность и основательность, что и в нём.
Женщина не была из красавиц, чьи обольстительные черты красят обложки модных журналов. Но ей и не требовались эти прелести — в ней было какое-то завораживающее, неизъяснимое очарование. Я не берусь ни передать, ни определить его природу, оно было будто в ней разлито. Оно излучалось из каждого взгляда, которым Вероника Витальевна — так её звали — вас одаряла.
Это ни в коей мере не значит, что в ней ощущалось высокомерие, что, обращаясь к собеседнику, она снисходит — ничуть, ничуть! — в её непринуждённой естественности и заключался секрет воздействия.
Помнится, с некоторой опаской я ждал её первых слов, боялся, что вот заговорит — и мгновенно магнит утратит свою притягательность — так бывает, — но нет! — и голос её был тот, который вас сразу же околдовывает, — густое контральто — и сами слова были и точными и не стёртыми.
Сперва я подумал, что это супруги, но каждый из них был сам по себе. Странное дело! И Карташов, и эти двое не преуспели в семейной жизни. Борис Константинович недавно освободился от брачных уз, и ясно было, что коли он решился на этот печальный шаг, то лишь по очень веским причинам. Вероника была свободной женщиной, но я понимал, что у неё должна быть сложная биография, недаром она с такой старательностью обходит все острые углы. Герман, хотя и был женат, но тоже не любил говорить об этой стороне своей жизни, было неясно, какую роль он отвёл жене.
Борис спросил, какого я мнения о партии, под флагом которой Герман намерен был ринуться в бой. Он это смутно представляет.
Я улыбнулся и сказал:
— Я — также. И в этом одновременно её уязвимость и её сила. Скорее всего, это квазипартия, как все остальные, зато пока ещё ничем себя не скомпрометировала. С одной стороны, господа избиратели могут не поддержать незнакомку, с другой стороны, она может привлечь именно этой своей неведомостью.
Все прочие либо уже приелись, либо не оправдали надежд, либо снискали себе репутацию почти узаконенных неудачниц. С партией нашего друга Германа ещё возможен — теоретически — какой-нибудь занятный сюрприз. В сущности, Герману нужен лишь бренд, товарный знак, а всё дальнейшее зависит лишь от него самого. От степени его гипнотизма, от обаяния, харизмы, от музыки его баритона. Его персональные шансы немалы.
— Да, в самом деле, — сказал Борис. — Дело, как говорится, за малым. Стать Бонапартом своей судьбы.
— По сути верно, но этот регистр не привлечёт, а оттолкнёт. В ходу — деловой приземлённый стиль, — я неприязненно поморщился — любая патетика подозрительна. Что удалось двадцатому веку? Привить нам идиосинкразию ко всякой эйфорической вздёрнутости.
— И что же, у Германа есть в наличии все необходимые свойства?
— Если бы не было, я бы откланялся, — сказал я сухо. — Я не Сизиф.
— Не повышайте градус дискуссии — просительно произнёс Карташов. — Предмету дискуссии не по себе.
— А привыкайте, — я усмехнулся, — отныне вы будете этим предметом всегда и всюду.
— Даже сейчас? С моими друзьями?
— Друзья остались в другой вашей жизни. Теперь у вас могут быть соратники, противники, а ещё незнакомцы, которых вам нужно завербовать. Мир состоит из избирателей.
— Какой унылый, скопческий мир! — произнесла Вероника Витальевна.
16
— Понравились вам мои друзья? — спросил меня Герман, когда мы встретились утром следующего дня.
— Милейшие люди, — сказал я бодро. — Другими они не могли и быть. Я ведь о вас высокого мнения.
— Вы подозрительно любезны, — сказал он, покачав головой.
— Сам удивляюсь, — я рассмеялся.
На самом деле, я не был настроен столь идиллически. Я пребывал в обременительных раздумьях.
Я понимал, что мои подопечные живут не в безвоздушном пространстве. У них сложился свой круг общения, образовались свои пристрастия. Но либо со временем я научился держать дистанцию, либо мне сильно везло с друзьями клиентов — они не приносили забот.
Такое стечение обстоятельств, скорее всего, меня расслабило — я вдруг уверился, что возможны две параллельно текущие жизни, независимые одна от другой.
То было опасное заблуждение. И эта опасность имела имя. Звали её Вероника Витальевна.
17
Я уж сказал, что слово «красавица» было не про неё — и к счастью! Красавицы чаще всего бывают слишком поглощены столь обязывающей, декоративной репутацией. Они влачат её за собой, как шлейф своей королевской мантии. Забота эта весьма изнурительна и безусловно небезопасна. Необходимы и трезвость и ум, чтобы благополучно справиться с давлением своего совершенства, чтобы земля не ушла из-под ног.
Бесспорно, Вероника Витальевна выгодно отличалась от многих хорошеньких женщин, но ведь она и не была хорошенькой женщиной. Она была настоящей женщиной. Отнюдь не один красивый фасад определял её притягательность.
Было в ней властное сочетание ума и характера — если Борис только благодушно посмеивался, лишь удивлялся тому, что Герман «пошёл в политический лес по ягоды», то Вероника ничуть не скрывала почти враждебного неприятия.
Я сразу же понял: во мне она видит совсем не советника, ни, тем более, соратника Германа Карташова.
Совсем напротив. Я был совратитель.
18
Должно быть, Герман что-то почувствовал. Немудрено. В нём несомненно присутствовал этот дарованный небом, особый охотничий инстинкт, необходимый в его профессии. Недаром я связывал с ним надежды.
Вскоре он вновь меня спросил, на сей раз прямо, что меня всё же насторожило в его приятелях. Он это чувствует, и ему хочется в этом разобраться.
Я тщательно выбирал слова. Я объяснил, что речь не идёт об опасениях и тревогах. Просто по роду моих обязанностей я должен предвидеть, предусмотреть, как отзовутся старые связи на новом поприще, вот и всё.
Он был настойчив.
— Каков же вердикт?
— Со временем я его оглашу, — заверил я Германа, — дайте срок. Я облачусь в судейскую мантию, я буду строг, но справедлив, в этом вы можете не сомневаться. Буду исходить, как всегда, из интересов Карташова.
19
Он сам это знал. И мной дорожил. Он оценил мою надёжность, помноженную на мою компетентность. Да и смешно было в них усомниться.
Мне было легко его убедить, что он совершит большую ошибку, если позволит себе ограничиться уютной ролью заднескамеечника. Не для того он вступил в игру. Следует сразу же засветиться, сразу привлечь к себе внимание, быстро и прочно занять манеж.
Он заявил о себе энергично, уверенно, и эта активность имела последствия.
Его выступления, выразительные, живые, достаточно нестандартные, с умело дозированной фрондой, сумели оживить и встряхнуть дремотный политический форум и вызвали общий интерес. Он был замечен и поощрён.
В преддверии очередной каденции, когда возникла необходимость существенно обновить колоду, ему было сделано предложение сменить партийную принадлежность, примкнуть к структуре официоза.
Герман был явно ошеломлён. Признался мне, что не может понять, какой должна быть его реакция.
— Прежде всего возьмите паузу, — сказал я, — держите её подольше. Им надо понять, что такое решение даётся вам и с болью и с кровью. Если вы примете его, то получив от них гарантии.
Он долго молчал.
— Что вас смущает?
— Не хочется выглядеть человеком без твёрдых принципов.
— Разумеется. Поэтому вам и нужны гарантии. Ваша задача, заветная цель — осуществить наказ избирателей. Сменить партийные цвета лишь для того, чтобы стать шестёркой в квазипарламенте, — сомнительная, малоприятная перспектива. Ваша непомерная жертва должна быть достойно вознаграждена. Лишь место в верхушке, способность влиять могут заставить вас решиться на столь экстремальный и тяжкий шаг, выдержать глум вчерашних соратников.
Он мрачно сказал:
— Мои соратники не слишком сильно меня волнуют. Важнее, что скажут мои друзья.
Я озабоченно согласился:
— Да. Существует такая проблема. Впрочем, с Борисом Константиновичем я не предвижу особых сложностей.
— Как знать, как знать…
Он всё больше хмурился. Я видел, что он не в своей тарелке, и постарался быть деликатным.
— Милый Герман, у каждого автора, как у актёра, есть амплуа. Однажды он его выбирает, примеривает на себя, убеждается, что в нём ему пребывать комфортно, вот и врастает в него с головой. Ваш друг Борис избрал для себя вполне респектабельную позицию миролюбивого резонёра. Если он вас и пожурит, то незлобиво и благодушно.
У обаятельной Вероники может возникнуть иная реакция. Это я вполне допускаю. В ней органично совмещены два патетических характера — естественно, в современной редакции — этакий синтез двух славных девушек — самоотверженной Жанны д’Арк и доблестной Шарлотты Кордэ. Чем обернётся такая смесь, гадать бессмысленно — всё зависит от настроения и погоды.
Герман вздохнул:
— Да, к сожалению, в обоих случаях всё так и есть. Вы правы.
— Это моя работа. Но почему же — к сожалению? Предупреждён — вооружён.
Он промолчал. Но это молчание не заключало в себе согласия.
20
Не требовалось больших усилий, чтобы понять: я оказался лицом к лицу со сложной, болезненной и продолжительной историей.
Должен сознаться, что с давних пор дружба между мужчиной и женщиной всегда представлялась мне пограничным, условным и взрывчатым состоянием.
Либо она продолжение старого и неотболевшего чувства в благопристойной оболочке, либо такое же неустойчивое и ненадёжное перемирие всё ещё незавершённой войны.
Я быстро понял, что мне предстала классика жанра: передо мною явилась та самая неизбывная, жаркая первая любовь, на сей раз перехлестнувшая праздник далёкого выпускного бала, опутавшая незримым кружевом два юных сердца, а то и три. Вполне вероятно, что и Борис был третьим участником этой истории, либо разумно ушедшим в тень, либо отвергнутым, но не отторгнутым. В подобной пьесе только двоим достаются все радости и все протори.
Всё это в порядке вещей, людей без прошлого не бывает. Имеют значения не сходства, а неочевидные различия. По ним понимаешь размеры бедствия.
Возможно, такие мои слова не отвечают высокой страсти, так звучно воспетой миннезингерами и менестрелями. Но я исходил из своей задачи — мне важно было определить, как отразится она на цели, которую нам надо было достичь.
Вывод мой был неутешителен. Мне было ясно, что Вероника серьёзно осложнит ситуацию.
Ни трепетной музой, ни кроткой спутницей она не станет — не этот случай.
Она не захочет принять в расчёт специфику профессии Германа, малоприятные неизбежности и необходимые практики.
Скорее всего, предстоит столкнуться с нравственными императивами, разнообразными барьерами, безотносительными табу. И прочей музыкой в этом роде.
Необнадёживающий пейзаж. Я понимал неотвратимость опасного противостояния и сознавал, что по мере возможности должен оттягивать этот день.
21
Меж тем события развивались и напряжённей и драматичней, чем я поначалу предполагал.
И восхождение Карташова по политической вертикали, и бремя лидерства нас обязывали принять драматические решения.
Однажды в моей квартире раздался требовательный телефонный звонок. Сам не могу объяснить почему, но трубку я снял с какой-то опаской. И не ошибся — интуитивно почувствовал некую угрозу.
Звонила Вероника Витальевна. Наше общение было нечастым, скорее вынужденным, в нём ощущалось какое-то скрытое напряжение. И я и она неизменно стремились найти как можно более пресную, более нейтральную тему, которая сразу бы исключила какой-либо каверзный раздражитель. Но так не могло продолжаться вечно.
Она сказала, что надо встретиться. Я предложил одну кофейню, в которую частенько захаживал. Вероника спросила, насколько там шумно. Я ответил, что выбрал этот оазис потому, что там тихо и малолюдно.
Она усмехнулась — странно услышать такую похвалу малолюдству из уст публичного человека.
Я возразил: ничуть не странно. Чем ты публичней, тем больше ценишь отсутствие аудитории.
22
В этот полуденный летний час мы оказались единственной парой. Лишь в самом углу за маленьким столиком маячила чья-то крутая спина.
Я видел, что Вероника нервничает, и вместе с тем, что она настроена решительно, жёстко и неуступчиво.
Заговорила она не сразу, всматривалась в меня настороженным, цепким оценивающим взглядом. Потом неожиданно усмехнулась и сразу взяла быка за рога.
— Каюсь, я вас недооценила. Сначала подумала, что вы — ещё один из тех аппаратчиков, которых сегодня больше, чем нужно. Когда возникают всякие страты и оформляется табель о рангах, увеличивается и спрос на обслугу. Не обижайтесь. Я ошиблась и приношу свои извинения. Вы человек другого калибра. И ваши действия могут иметь разрушительные последствия.
Я усмехнулся:
— Ах даже так?
— Ещё раз: я не хочу вас обидеть. Не для того я просила вас встретиться. И речь не о вас, а о Германе Павловиче. Вы уже поняли, нас с ним связывают и давние и, кроме того, достаточно сложные отношения. Мы знаем друг друга с юных лет, когда и завязываются такие узлы.
Герман мне близок по-настоящему. Иначе, чем Борис Константинович, которым я искренне дорожу. Герман — любимый человек. Характеры у нас непростые, мы дважды с ним теряли друг друга и понимаем, что в третий раз потеря может быть окончательной. Естественно, этого мы не хотим. Но он, как мне кажется, не понимает, сколь велика такая опасность. Я женщина. И всё понимаю.
Так. Предисловие закончилось. Я сдержанно у неё осведомился:
— И в чём же эта опасность?
— В вас, — сказала Вероника Витальевна.
23
Конечно, я ждал чего-то этакого. Не зря же она хотела встретиться. И всё же эти её слова произвели на меня впечатление. Быть может, не сами слова, а экспрессия и та воинственная решительность, с какими она их произнесла.
Я счёл за лучшее промолчать, чтобы успеть собраться с мыслями и выбрать правильную реакцию.
Потом поощрительно улыбнулся и кротко сказал:
— Я слушаю вас.
Моя готовность послушно принять несправедливое обвинение её нисколько не обезоружила. Подчёркнуто сухо она сказала:
— Я не намерена дискутировать, в чём-либо вас переубеждать. Вы человек сложившийся, опытный, выбравший в высшей степени странную и своеобразную сферу применения своих дарований. Натаскиваете людей, вам доверившихся, чтобы они возможно глубже увязли в политических играх. Дело не в том, что это дрянные и небезопасные игры, и даже не в том, что в нашем отечестве квазиполитика, квазипартии, квазипарламентская деятельность — все эти мнимости и симулякры — давно и прочно обозначают всего лишь функцию, а не предмет. На это мне, в общем-то, наплевать. К пародии, как к главному жанру новейшей истории, я привыкла. Хотя на нашем родном суглинке пародия может стать кровавой.
Но я не хочу, чтоб человек, который мне дорог, себя обрёк на эту расправу с самим собою. Чтоб он превратился в такой же фантом, как все эти шустрые простаки, которыми вертят манипуляторы. Прошу извинить за резкое слово.
Ни жестом, ни взглядом я не прервал этот взволнованный монолог. Ничем не показал, как жестоко, как больно она меня оскорбила. Но я разозлился. И не на шутку.
— Я понял вас, — сказал я со вздохом, когда она наконец умолкла. — Вы изъясняетесь без околичностей. Не буду говорить о себе, мои заботы — только мои, и вас они вряд ли занимают. И всё же не могу не напомнить, что мною вложена в Карташова немалая часть меня самого. В какой-то мере он воплотил в себе и мои скромные способности и мои неосуществлённые чаянья. Всё, что, возможно, во мне копилось и вызревало долгие годы. Я отдал этому человеку всё, что я знал, и всё, что понял. Отдал, не чинясь, без расчёта что-либо получить взамен. Однако у каждого Пигмалиона есть не одна лишь готовность отдать, есть ещё скромное право увидеть, что вышло из его Галатеи.
Она спросила с недоброй усмешкой:
— Вы полагаете, Герману Павловичу придётся по душе эта роль?
Я сухо сказал:
— Да, я уверен. Меньше всего хочу вас обидеть, и всё же вы не вполне разобрались в душе любимого человека. Вы просто не видите, где и когда он может себя ощутить победившим и состоявшимся человеком. Та деятельность, которая вам внушает стойкое неприятие, — его призвание и назначение. Нравится это вам или нет, но то, что для вас — базар и помойка, его естественная среда.
Поверьте, — я старался придать возможно бльшую доверительность своим словам — я вам желаю только добра, ничего другого. Множество превосходных женщин теряли дорогих им людей лишь оттого, что пытались внушить им свои пристрастия и оценки. И я убеждён: настоящая женщина лишь та, которой по силам вручить себя, отдать и посвятить свою жизнь тому, кого она полюбила.
Она сказала:
— Благодарю вас. Не ожидала такой откровенности. И всё же скажу: не промахнитесь.
Я удивился:
— Звучит угрожающе.
Она поднялась, давая понять, что разговор на этом окончен. И повторила:
— Не промахнитесь. Все самозваные поводыри обычно остаются внакладе.
24
Я понимал, что мне предстоит нелёгкое объяснение с Германом, и настроение моё, уже испорченное беседой с суровой Вероникой Витальевной, естественно, не слишком улучшилось от этой приятной перспективы.
Но понимал я и то, что дело, которым мне выпало заниматься, чревато всякими передрягами. Стало быть, каверзы и неожиданности входят в мою систему жизни.
И было ещё одно обстоятельство — я позавидовал Карташову.
25
Герман явился на той же неделе, хмурый, взлохмаченный, сам не свой. Словно он побывал в мясорубке и чудом остался жив-здоров.
— Можете мне ничего не рассказывать, — буркнул он мрачно, — я уже знаю о вашей дискуссии с Вероникой.
— Тем лучше, — сказал я, — должен заметить, я не в восторге от роли хищника, когтящего невинную крошку.
— Какой ещё крошка?
— Известно какой. Весь из себя непорочный Герман. В белых одеждах и чистом исподнем.
— Достаточно. Юмор — не ваша стихия.
— Юмор висельника, согласен. Но на другой сейчас неспособен.
— Если уж вешаться, то мне, — вздохнул он, — вопрос поставлен ребром.
— Догадываюсь. Дело обычное. Вероника Витальевна полагает, что ей известно лучше, чем вам, зачем вы живёте на белом свете. В чём ваша миссия в этом мире. А также что сделает вас счастливым, а также дарует гармонию духа. Очень возможно, она права. Уже потому, что она свободна от ваших сомнений и колебаний. Мне даже жаль, что вам, а не ей даю я свои рекомендации.
— Согласен. Но ей они не нужны, — сказал он с ядовитым сочувствием.
— Не спорю. Ваша любимая женщина уверена: вы занимаетесь вздором. Всё то, от чего зависят судьбы значительных масс и отдельных людей, — всё это миф, пустая порода.
— Чем тратить сейчас золотой запас вашей иронии, вы бы лучше посоветовали, как быть, что делать.
— Сами решайте, — сказал я жёстко. — Я узкий специалист, разбираюсь в том, что относится к моей сфере. Женщины — это особый мир, любимые женщины — тем более. Я полагал, что люди действия, такие, как вы, им по душе, что выбранная вами стезя внушает им должное уважение. Но либо я ничего не смыслю, либо Вероника Витальевна — женщина не такая, как все, разительно отлична от прочих.
Вам стоит ещё раз всмотреться в себя. Но думаю, что я не ошибся — глаз у меня давно намётанный. Вы — политическое животное до мозга костей, сей термин, нет спора, неблагозвучен, но он прижился, ибо он точен. Примерьте его к своей истории. С партией, послужившей для вас этакой стартовой площадкой, вы благополучно расстались. Теперь предстоит расстаться с женщиной.
Герман сказал:
— И вы уверены, что это легче?
— Обыкновенному человеку в такой ситуации было бы худо, но вряд ли он в неё попадёт. А вы у нас человек особенный, к вам эти мерки неприложимы.
Он смерил меня недобрым взглядом и отчеканил:
— Напоминаю, я не предмет иронических колкостей.
— Ну что вы, — сказал я, — совсем не нужно напоминать очевидные вещи. Отлично знаю, что вы намерены дойти до олимпийских вершин. И более того, убеждён, что восхождение будет успешным. У вас для этого всё в наличии. Не только желание и готовность, но и необходимые свойства. Иначе я вряд ли бы с вами работал.
Он произнёс почти враждебно:
— Мне трудно представить дальнейшую жизнь без этой женщины.
— Понимаю. Я вовсе не телеграфный столб. Кто спорит, Вероника Витальевна способна внушить высокое чувство. В сущности, вам предложен тест. Вы можете, как большинство сограждан, разумно выбрать частную жизнь и мирно стариться на завалинке вместе с заботливой супругой. Быть может, для вас это лучший выбор.
Он буркнул:
— Лучший. Но не для меня.
Я утвердительно кивнул:
— Верно. И я — того же мнения. Вы слеплены из другого теста.
Герман сказал:
— Вы и слепили. Не делайте вида, что вы ни при чём.
Пожав плечами, я отозвался:
— Всего лишь делал свою работу. Нет оснований преувеличивать роль моей личности в истории. Вам предстоят ещё многие тесты. Придётся решительно разрубать всякие гордиевы узлы. Шире взглянуть на все табуированное нашими окостеневшими догмами. Ваши сегодняшние печали однажды вызовут лишь улыбку.
26
Ему бы следовало потребовать, чтоб я заткнулся и перестал изображать из себя оракула, гуру, дельфийского мудреца. Ему бы хлопнуть погромче дверью и постараться забыть тот день, когда он впервые меня увидел. Сперва я разлучил его с другом, теперь хочу разлучить его с женщиной. Он должен был послать меня к дьяволу, а он доверчиво меня слушал.
И чем он послушней внимал моим бредням, тем я увереннее вещал.
27
В сущности, все мои поучения исчерпывались тремя словами: познай самого себя. И точка.
Но мы устроены странным образом.
Чем проще и яснее изложены чёткие и безусловные истины, тем они выглядят непритязательней, и чем, напротив, глубокомысленней, многозначительней собеседник, тем мы охотней его наделяем правом судить, поучать, вести.
И, разумеется, их законы неоспоримы и обязательны. Недаром троянская война всё ещё длится и Одиссей ещё нескоро вернётся на родину.
28
Высохший, сморщенный, невесомый, похожий на мумию миллиардер полулежал в рабочем кресле.
Допущенный к нему репортёр почтительно задал свой вопрос:
— Вам более девяноста лет, дневной ваш рацион ограничен одним яичком, и, тем не менее, вы неизменно, каждое утро, усаживаетесь за этот стол, чтобы умножить своё состояние. Зачем оно, что оно вам даёт?
Магнат неожиданно ухмыльнулся, потом негромко откликнулся:
— Власть.
Даже если это лишь притча, то она хорошо придумана.
Я долго бился над этой тайной, но так и не смог её расколдовать.
Казалось, стоит только добраться до самого ядрышка и извлечь его из тёмных недр на белый свет — и кончится тысячелетний морок.
Но розовая струйка зари всё ещё там, за горизонтом.
29
Принято думать, что власть достаётся могучим характерам, сильным душам.
Однако их стойкая зависимость от этого ядовитого зелья заставила усомниться в их силе.
Дело, пожалуй, не столько в ней, сколько в болезненной одержимости и, как это ни странно звучит, в исходном недовольстве собою.
Однажды неокрепшее сердце чувствует свою уязвимость и подаёт сигнал тревоги.
И начинается маета — кладём кирпичи, спешим возвести стену между собой и миром.
Чем крепче власть над своей душой, тем легче даётся власть над другими.
30
Я должен добавить несколько слов, сказать о судьбах этих людей — если уж начал, то договаривай.
Каждый из нас возводил свою башенку — естественно, по своим габаритам. На это и ушли наши годы.
Не обошлось без неожиданностей. Борис с Вероникой однажды встретились, и эта встреча была счастливой — заново открыли друг друга.
Впрочем, возможно, всё обстояло не столь торжественно и возвышенно, а попросту двое немолодых усталых людей разумно и взвешенно соединили два одиночества, чтоб совладать со своей пустыней.
Не знаю. Но дальше произошли непредсказуемые события.
Союз Бориса и Вероники вызвал у Германа неприязненную, даже враждебную реакцию.
Не сразу я понял, чем так задело и так взбесило его их решение. Не он ли сам обрывал все связи, не он ли давно учинил расчёт со всем, что могло напомнить о прошлом, не он ли так жарко хотел забыть эти ненавистные годы?
Но разъярился он не на шутку.
Он обвинил Бориса в предательстве. Оказывается, этот тихоня лишь затаился в укромном углу и только ждал подходящего часа.
Винил он и меня — разумеется, я всё это знал, но коварно молчал, вполне вероятно, даже и сводничал.
Позже, когда он остыл, успокоился, мне удалось его убедить, что я решительно ни при чём, и он, пусть и нехотя, повинился.
Возможно вспомнил, кому обязан, в немалой мере, своим возвышением.
Но дал мне понять: чем реже я стану напоминать ему о себе, тем мне комфортней будет на свете.
Я не был ни сильно обескуражен, ни неприятно удивлён. Моя профессия приучила к таким поворотам, они — её часть. Её неизбежные неудобства. Я честно сделал свою работу, всё остальное к ней не относится.
Я был свидетелем поражения — так он считал, пусть неразумно, пусть он и сам его сочинил.
Так, на беду свою, был он устроен. Он постоянно жил в ожидании удара в спину, чужая удача ему отчего-то казалась вызовом, он был человеком, берущим реванш. За бедную, беспокойную юность, за то, что не сбылось, не сложилось, а если сложилось, то по-иному, не так, как хотелось, не в масть, не в цвет.
Уверен, что он сознавал и видел, как одиноки все триумфаторы, но он был из тех несчастных людей, которым выглядеть завоевателем важнее, чем быть им на самом деле.
Борис и Вероника уехали. Они исчезли из поля зрения. Возможно, покинули наши края, я не уверен, но вряд ли случайно я ничего о них не слышал.
Но вот в чём мне пришлось убедиться: с исчезновением Вероники жизнь утратила звон и цвет, она потеряла все свои краски, ушло из неё ожидание радости, которое придаёт ей смысл.
Осталось разве что перелистывать стремительно уходящие дни. Всё стало буднично, пресно, тускло.
Иной раз возникало желание — встретиться с Германом и спросить: легче ли его многолюдное и освещённое одиночество, чем мой никому не видимый скит?
Но слишком разительно, да и давно, врозь разбежались стёжки-дорожки, совсем истончилась та хрупкая нить, которая нас когда-то связывала.
Смешно и подумать, что мог состояться такой доверительный разговор.
Сумела ли власть утолить его жажду?
Вряд ли бы он откровенно ответил, и вряд ли бы он позволил спросить.
31
Человек политический, homo politicus, живёт в мобилизационной готовности. Он должен быть цепок и осторожен, помнить, что он рискует многим, порою и собственной головой.
Ошеломительная карьера и столь сокрушительное падение властолюбивого человека, которому я честно служил, поистине не за страх, а за совесть, которому быстро стал не нужен, едва он взошёл на свою Джомолунгму, достаточно хорошо известна.
Что ощутил я, когда узнал, чем кончилось его восхождение?
Поверят ли мне, если я скажу, что не было и тени злорадства.
Но это так. Ничего, кроме грусти и непонятной опустошённости не ощутил я в эти минуты.
Я только вспомнил, сколько энергии, страсти и крови отданы призракам, как много усилий было мной вложено в этого бойкого петушка. Раздал себя, не скупясь, не пожадничал, делился с ним всем, что имел за душой.
А он был из этих пенкоснимателей, из тех, кто берёт, не отдавая. Их много, азартных, нетерпеливых, всегда готовых принять участие в Большой Политической Игре.
Ну что же, так повелось не вчера — каждому своё на земле. Моё назначение и обязанность — натаскивать, начинять, отшлифовывать и узнавать самого себя в другом, изначально чужом человеке.
А он поднимется, отряхнётся и снова будет самоутверждаться, барахтаться, карабкаться вверх.
32
И всё же хотелось бы уразуметь первопричину того соблазна, который в себе заключает власть.
Лучшие годы своей единственной и быстро убывающей жизни отдал я, помогая безумцам, вцепившимся в этот жестокий фантом и не умеющим с ним расстаться.
Что он принёс даже тем из них, кто преуспел в этой хищной гонке? Лишь ледяное одиночество на грозной выстуженной вершине.
Самые умные и прозорливые отлично знали, сколь велика и непомерна окажется плата.
Но ничего их не остановило. Им верилось, что это безлюдье с лихвой окупится счастьем власти.
Где они все? И что осталось от этих выдуманных триумфов?
Разноголосица. Оскомина. Бесплодная, выжженная земля.
Но каждое новое поколение всё с тем же подростковым упорством возводит свою вавилонскую башню.
2019, март