Игорь Булатовский. Совсем не так
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2019
Игорь Булатовский. Совсем не так. Б.м.: Издательские решения, 2018.
Смотришь на книгу Игоря Булатовского и понимаешь, что брызжущих весельем стихов читатель не дождётся. Обложку украшает отталкивающая «Старуха, рвущая на себе волосы» фламандского живописца Квентина Массейса (XVI век, Прадо). Предчувствия не обманывают. Муза Булатовского действительно малообаятельна.
Автору, сообщает аннотация, принадлежат уже шесть поэтических сборников. Седьмой, «Совсем не так», объединяет стихотворения и поэмы двух последних лет. Произведение, открывающее книгу, — о «воротах слов», то есть о преображающей силе поэзии, о перерождении обычного человека в поэта, — но только сниженными словами. Даже не так, сам герой не меняется — «был дурак а стал дурак». Меняется его оптика:
зато теперь вкусней табак
теперь мокрей вода
садился раньше на горе
ошорохорошо
теперь сидишь как бы горе?
ошорохорошо
Мир преображается, но пророк так и не восстаёт. Такой своеобразный антипафос. Зато автор проговаривает важную для него мысль об овладении миром через называние:
и как ты что ни назовёшь
оно теперь твоё
Сила слова — в его первобытности, в неукрашенности высоким стилем, в непричёсанности и глубинном примитивизме. Придуманный Хармсом мифологический персонаж Хню, одновременно простой и непонятный, задаёт тон всей книге.
К концу стихотворение утрачивает не только логику, но и грамматическую связность. Тем самым (и прямой отсылкой под звёздочками) автор сразу, уже в начале книги, заявляет о своей преемственности абсурдной поэзии Хармса и Введенского:
а построил этот храм-с
даниил иваныч хармс
Мне кажется, сверхидея Булатовского — в симбиозе уродливого и прекрасного, вся его книга — об их тесном соседстве в жизни. И уродливого, грязного, больного, на взгляд автора, гораздо больше. Я уже упоминала о выборе иллюстрации на обложке. И поэзия тоже, да, это слова «из говна и печали». Более того, между ними практически не чувствуется зазора. Очень ходасевичевская мысль, не зря Булатовский в Википедии назван продолжателем традиций именно Владислава Фелициановича. Временами Ходасевич («Перешагни, перескочи, перелети, пере- что хочешь…») проступает очень сильно:
Жизнь моя — пустое место,
взятый с тумбочки стакан.
Ты поставь его на место,
попади в кружок, пам-пам.
Особенно когда речь заходит о конечности земного существования, которое завершается вполне ожидаемо:
Жильё, жильё, жильё, коробочка
вонючая, родная, грязная!..
Несут, уносят, суки, вынесли,
бросают в кузов ледяной…
Стилистически Булатовский, на мой взгляд, всё-таки ближе к Хармсу (вспомним хотя бы его «Постоянство веселья и грязи»), чем к Ходасевичу, который не мог отказаться от пушкинской ясности и находил в ней утешение.
Сквозной персонаж книги тоже подсмотрен у Ходасевича: «Несчастный дурак в колодце двора / Причитает сегодня с утра, / И лишнего нет у меня башмака, / Чтобы бросить его в дурака». А также у развившего образ Георгия Иванова: «И вспомнил несчастный дурак, / Пощупав, крепка ли петля, / С отчаяньем прыгая в мрак, / Не то, чем прекрасна земля, / А грязный московский кабак, / Лакея засаленный фрак, / Гармошки заливистый вздор, / Огарок свечи, коридор, / На дверце два белых нуля». Булатовский подхватывает этот бесконечный перепев вечной русской темы — маленький человек, страдающий безвинно и некрасиво умирающий. Дурак, идиот, кретин, sanсta simpliсitas, который упирается своим дурацким лбом в стену экзистенциального отчаяния и беспросветности. Ходасевичу было «невозможно быть собой» от жалости к нему, от ощущения родства с ним. Булатовский подходит к несчастливому простаку ещё ближе, его лирический герой с ним практически слит, он ведёт наблюдения над ним из его собственной кожи:
Как почернелый труп, завёрнутый в себя,
лежу я на столе, Россию возлюбя.
В поэтическом мире автора нет места возвышенной лирике в её, так сказать, незамутнённом изводе. Какая уж тут поэзия высокого стиля, когда не за что зацепиться в самом бытии, не на чем удержаться. «Жизнь всегда будет первой», поэтому «шум воды из-под крана перебивает мысль о». Но творческие попытки, совмещенные с мучительным экзистенциальным бунтом, будут предприниматься всегда:
Ну ты и сука, Аполлон, ну ты и сука
передавать нам
этот голимый тлен!
Дурак изо всех сил тщится что-то сказать, как-то назвать обволакивающий его смертный ужас. Булатовский передаёт это мычание, бессвязные старания преодолеть немоту, эти, с матом, состоящие из междометий и бессмысленных вводных слов, стремления выразить мутную мысль, подпрыгнуть чуть выше потолка:
Гул растёт, но в этом гуле
что-то хлюпает внутри
Подобные бесплодные попытки нащупать идею путём бормотания, проговаривания, погружения в интуитивную, иррациональную стихию языка и звука, из хаоса случайных слогов, и слов, и образов ухватить истину и суть как раз и роднят дурака и самого лирического героя:
а я не знаю что тебе
сказать лишь ме да бе
Очень значимая тенденция в современной поэзии — отказ от гладких, чётко проговариваемых, логически обоснованных силлабо-тонических стихов. Слишком гладких, чтобы ими можно было подцепить хоть какую-то реальную, интересную читателю проблематику. В этой книге такое стремление ощущается крайне остро. И даже вроде бы основы основ, хрестоматийные пушкинские строки превращаются автором лишь в далёкий отзвук самих себя («как память узкая длинна среди снегов»), тающий центонный след – пушкинско-хлебниковский:
Буря мглою нёбо кроет,
даже если не хорей.
Хор катящихся циклоид.
Хари жирных времирей.
или некрасовско-лермонтовский:
— Кто нас позвал в эти дебри словесные?
Кто посадил нас в вагон?
— Гог его знает, мы — тучки небесные
над огородами зон…
С тем, что является личным адом для автора, всё понятно, а что же для него рай? Классическая поэзия? Мы видели, что от неё остаётся лишь слабый отголосок. Детство? О нет. Беспросветный до зубовного скрежета школьный быт — так описывает поэт детство, золотую пору жизни:
В начале жизни — парта липкая,
тьма, пахнущая мокрой ветошью,
доска коричневая, скользкая,
немилый пот, невнятный мел.
Что там ещё остаётся? Радости жизни? Скажем, путешествие в Венецию? В некотором роде. К примеру, стихотворение «Бабка в Венеции»: герой показывает город своими глазами — буквально — слепой бабушке, пережившей блокаду. Чтобы она увидела город Бродского, эхом поэтики которого и наполнено стихотворение. Но даже на прекрасные венецианские пейзажи умершая бабка откликается только памятью о блокадном Ленинграде, и мировая достопримечательность оборачивается городом смерти, приютившим и прах Бродского в том числе. Венеция — образ, в котором за века столько всего намешано, что от этого шлейфа смыслов и слов не избавиться, он становится даже слишком навязчив. Словом, это уже не живой, а мёртвый город, «город-уродец».
Начинается всё безрадостно, впереди сами знаете что, и этого не избежать. Чего же ждать от текущего существования? А ничего. Таким всё и будет. А как надо было жить, что предлагается взамен? Что ответят нам персонажи, «в тесной кофте дура женская и в пиджаке дурак мужской»?
«Чего ещё?» «Ну… чтобы это вот
так не было, а было иначе..».
Как надо по-настоящему, по-счастливому, они и сами не знают. Но совсем не так, как хотелось бы, живёт дурак-человек. Совсем не так.