Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2019
Об авторе | Елена Вячеславовна Черникова — прозаик, автор романов «Золотая ослица», «Скажи это Богу», «Зачем?», «Вишнёвый луч», «Вожделенные произведения луны», сборников, а также учебников по журналистике, публицистических статей и пр. Произведения переведены на восемь иностранных языков. Ведёт литературный клуб в «Библио-глобусе» с 2011 года. Редактор отдела прозы на литературном портале TexturaClub. Живёт в Москве.
Макабр и роуд-мови, но байопик. Сложив из них фразу, я почувствовал удушье, словно я мигрант и меня угрозами вынудили сдавать экзамены на языке народности урарина. Это как выматериться, когда не хотел.
Ловко стоять невозможно никак, но им удавалось. Держа спины с аршином, мальчики спорили в очереди за мороженым, поплёвывая буквой ш — Шопенгауэр, Шехтель, почему-то вокзал, абсолют, селёдка и снова-здорово — Шеллинг, Ницше, Витгенштейн, а я не знала никого, кроме Шопена. Свысока, выбрасывая шелуху согласных на Тверской бульвар, играли воздухом рослые мальчики, оставляя во рту жемчужные ядра тайн, ослепительные, как Печорин, оценивающий белые зубки Мери, — в бархатных глазах увлажнённой Мери. В синих курточках — клубных, оказалось, через десять лет, пиджаках двубортных, — они варили золотые цепочки неслыханных словес, а я не смела дохнуть, чтобы не пропустить: «Религиозная философия — оксюморон и логический вывих». Сейчас послушать — и что? Кому мешало спящее дитя? Мальчики высоко держали голые подбородки. Девочка, полная текстов из учебника вроде «ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами…» — хотела ещё слов, больше. Таблеток от жадности, и побольше.
* * * «Ни в ком зло не бывает так привлекательно» — начиналась чесотка во членах девы. Когда нельзя и на дворе 1977 год, то страсть открывалась, как рана, настежь и молниеносно. И вообще, вред от оборванных цитат измеряется количеством революций. Капнешь небылой никогда каплей раба — и получи девяностые. Поразительный мальчик в клубном прикиде был я. В советских школах прикида не говорили, но сейчас уж пенсия, мне всё можно — и я собираю всё современное. Особенно люблю русские слова — до слёз, до неловкого чувства, похожего на стыд. Котлы — часы. Загадочно, правда? Зюга — две копейки на языке карточных шулеров ХХ века, по сведениям лингвистов из НКВД 30-х годов. Да, вы правильно расслышали: длинное мне всё можновместо простого победительного могу — да, окружной прокурор моей души остался на посту, никому не верит, истерит, но хрипеть о боли без уловок бонтона умеет, не конфузясь провинциальных гусей. По девочке у «Мороженого» — ларёк стоял близ кафе «Лира», ныне покойного, — читалась хорошая провинциальная школа, не более месяца назад оконченная, где основным вопросом философии, решённым блестяще, была первичность бытия. Первичность постреливала глазками в сторону смущённого, нахального и бесправного сознания. Оно буйно и факультативно зеркалило выходки бытия, как хулиган, отражающий барышню. По случаю первичности девочкины губы алели на всю Тверскую, до Белорусского вокзала. До Тёплого Стана долетал оранжевый луч отражения, тёплый горячился, у ало-рыжих губ тормозили такси, каменели прохожие, заглохли две бетономешалки, старушки грозили всеми пальцами. Вопросы философии (какое время погибло!) — все были отвечены, стали риторическими, наступил философский коммунизм: от каждого по философским способностям, каждому по философским потребностям, ибо не фиг, когда всё ясно. Моё сознание было продукт высшего психического усердия мозга и легко решало любые задачи, приличествующие гению; запоминало идеологемы без труда и сопротивления души, несмотря на ошибки в логике. Загадочное нарастание классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму было восхитительно неуклюжим. За всем этим сговором мнилась космическая тайна, но поговорить было не с кем, и мы плевались броскими цитатами из врагов. Мимо шли девочки, о ту великую пору ещё обязанные быть девственницами ввиду соглашения с традицией бабушек, помнящих вынос брачных простыней гостям. Подпившие гости смотрели на белое полотно, оценивая размер алых и бурых кровавых пятен. Мы, мальчики семидесятых, фоновым знанием своим видели всех девочек плевообязанными, покорными, второстепенными, вынесшими-на-плечах-все-тяготы-войны и родина-мать-зовёт. Сияющая каша дум о девочках создала эпоху.
* * * Мальчики помнились и помнились; я не знала слов мейнстрим и маргинал: хороша бессловесная жизнь невежды; мальчики пригодились потом, в газете, как импульсы тоски по неведомому: сколько правд на свете и что за это бывает? Стигобионтные амфиподы слушали «Турангалилу» Оливье Мессиана. Люблю. Вот люблю. Мальчики в очереди за мороженым липли к памяти сладкими — сейчас невозможное сравнение, но мне плевать — форточками, за которыми свет, но я не знаю, где центральная дверь, а форточек мало. Мальчики сомневались в системе. От игры в острые слова, смягчённые шелухой ша, веяло чем-то пограничным, опасным, вроде добрачного секса при Кальвине. Я ещё не знала, что усомнившимся в базисе грозили кары. Мальчик в наиболее синем диссидентствовал каждым поворотом твидового плеча, а я не понимала, почему получается так навылет и вызывающе. Разобраться — где секс, а где политика, где казни, где вырубка логики с усекновением смысла — я ещё не могла. Мир был весь вымышлен, и я привыкла, не успев оторопеть. Например, идеалист было ругательное слово, непонятное крайне. А вот идеология, как ни странно, нет, не ругательное. Религия булькала в реторте, как опиум народа. Народ, источников не читавший, вслед за Ильфом и Петровым настойчиво добавлял для. Я захотела недоступных умных мальчиков, как в синих твидовых пиджаках за мороженым у подножья «Лиры», которые громко плюются философской шелухой, не оглядываясь на милиционера.
* * * Мы читали под партой всё, что критиковали основоположники, но, подняв заблестевшие взоры, мы были обязаны перешутиться. Гордо и фразисто, будто мы всегда знали об искажениях великих идей в трудах марксистов-ленинистов, но не выдавали себя — на чьей стороне. Нельзя было твёрдо стоять на позиции в жерле фельетона, а твёрдо стоять на первичности материи мы не могли после одного эксперимента, я расскажу позже, а выйти на первичность сознания значило вылететь из нашей спецшколы, комсомола и личного светлого будущего. Ментально я стал уникальным акробатом, в прыжке под куполом я хвать вирус буддизма и медитативным йогином лечу вниз к арене в позе лотоса, со скрещёнными ногами. Я вряд ли хотел девочку с алыми губами до Тёплого Стана, разве что на недельку. В её глазах ещё не проснулось то самое, а мне было не до преподавательской деятельности. По ней и так было видно, что женщина с будущим, зрачки-жерлища, полное понимание на дне, вопросы на поверхности блестящей линзы. Опиум её не был ещё для народа. Хотя длядобавлять не следует: Opium des Volkes. Маркс взял у Новалиса, Чарльза Кингсли, маркиза де Сада — броские афоризмы часто родятся в переполненной семье — окрылил и навострил, а непослушный русский язык воткнул афоризму меж лопаток своё ироническое для. По моей поздней версии, воткнул ввиду брезгливости: если для, то принёс кто-то, а народ у нас самоверующий, без антиномических затей. Народ может антиклерикально позыркивать на часы большого иерарха, но в борьбе ярость гуттаперчевого сознания автоматически становится солидарным камнем и материальной силой. Феномен был известен большому дедушке — Марксу-Ленину — в детстве мне не хватало только переходной песчинки. Парадокс кучи, см. Евбулид из Милета, IV век до н. э. Где ощутимый, описуемый переход от личного к общему, от индивидуализма к коллективизму, и сколько песчинок надо для митинга?
* * * Вопросы мои были детские, поскольку в стране назначенных ответов оставалось лишь вовремя покупать помаду. Мои губы видны отовсюду, словно гоголевские шаровары. На экзамене в институт мне выпал Гоголь, и сдавала я Гоголя автору монографии о Гоголе, вышедшей в свет накануне моего экзамена. Была решительна, вышла с победой. Лепет мой срабатывал безотказно. Накануне, внимая мальчикам и содрогаясь от клубных пиджаков, я поверила, что высшие загадки вместе с отгадками находятся где-то за, куда трудно вступить, однако только там расскажут о мире, устройстве, и только через правильные, заповедные слова. Там царит личность. Бессмысленная и жестокая абстракция. Хороша была пустая голова: соты есть, мёда ещё нет. Какая личность у пустых и жадных до мёда сот? Были губы. Читайте Розанова о губах. По тем временам личность, доступная моему пониманию, была умной в значении мыслящей рационально. Личность — имя существительное мужского рода. Она никак не могла молиться. Рыдать и кружиться, бить в бубен и погружаться в океан она не могла. Она сидела на граните в позе мыслителя. Только подойдя к мыслителю в Музее Родена своими ногами, я обнаружила, что изваяние — сатирическое произведение. Вообще по музеям надо ходить. В детстве я не бывала в музеях. Сейчас окатило холодным кипятком: почему для меня все книги, в первом абзаце содержащие слово детство или реестры предков с изрядными судьбами, хрусткие следы коих с потёртостями на сгибах метрик сто лет хранились по сундукам и вот внучок нашёл, открыл и пережил — вряд ли тут одно моё уродство брезгливости, тут ещё что-то неспелое, неинформативное, как постмодернизм, — все отбосоногие книги вызывают позыв на рвоту, и единственный вопрос: как часто мылись эти дети? Почему?
* * * В школе я тайно, под партой, думал: разве может личность молиться? На коленях? Она б и «Во поле берёзка» не могла спеть. Руководить хором куда ни шло, а петь лично — личность — ни-ни. Минуту, я пошёл на трибуну. Внимание, беру дыхание. Об эволюции умопостигаемой личности от шестидесятых с его джинсовыми шестидесятниками до высокотехнологичного 2018 года скажу первое: личность и была призрачной — личность умерла не родившись. Её нет. Она, кстати, не нужна. Функция неопределённа. Эволюция не могла родить личность, ей невыгодно. Футляр и рама — скрипка и полотно. Жерлища внутричерепного ума всегда наготове: вырвет из себя и хвалится мозговой какашкой — я Фрейд! Фрейд! Ницше! А ещё лучше Хайдеггер. Бытие, время, путь личности — всё расскажу. Но где-то машинка схватила — думаю, незаконно, а на захватах в истории многое выросло — божью искру. А не летела ли искра к дельфинам? А пракроманьонец перехватил и стал вполне кроманьонцем. А сейчас эта вороватая выдуманная личность, окутанная бархатом и шёлком индивидуализма, вся расшитая жемчугами прав и свобод, сверкающая мнением и тонкая в инсайтах своей застарелой копрофилии, — она даже как потенциал покидает нашу планету. Картинка мира личности посыпалась ввиду рождения дублёра: ИИ. Мы на пороге события, равного появлению на Земле человека. Сегодня 2018 год. Будет ли вразумляющий потоп? К сорокалетию встречи с губастой девочкой на Тверском бульваре — теперь я уверен, что природа не имеет намерений, приписанных ей человеком, — и что самая жёлто-глянцевая приписка — стремление выжить. Менее бульварно — сохранить численность популяции, но люди явно не проявляют подобных интенций. Тайная страсть к сохранению популяции. Звучит. Очень звучит. Парадоксальненько. И гений, парадоксов друг. Иванов сын. Все делают вывод: слепил парадокс — гений. Друг Иванова — Иванов тоже, если идти за этой логикой. О сколько нам открытий чудных / Готовят просвещенья дух / И опыт, сын ошибок трудных, / и гений, парадоксов друг, / И случай, Бог изобретатель… Вот что тут написано? Пушкин стебётся на каждом шагу — читатель видит буквы прямо. Индоктринация русскости Пушкиным — пошлая зловредная затея. Годунов оболган. Сальери оклеветан. Клеопатра выставлена распутной идиоткой с заводской настройкой на каннибализм. Улитки берегутся, крабы, лисы, волки, зайцы, крокодилы-хранители-популяции — о да, картинка. Кто спрашивал у них? Сколько улиток должно быть в улиточьем стаде для комфорта каждой отдельно взятой улитки, чтобы она не впала ни в целомудрие, ни в разврат? Наблюдения. Целеполагание. Целеположенное наблюдение развращает, и как ни вертись ум на грелке, но ищешь галстук — и найдёшь галстук. Или выжить — или давай популяцию. На одновременное решение двух задачек налетай, ИИ, пробуй, предлагай. Требуется верное решение, задачи конфликтуют, а ты не забудь Асиломарские принципы. Мы все уже можем собирать вещи. Мы уже смешны. Цели взбесились. Взбесившиеся цели снимают моральные конфликты. Сдирают сухой шкуркой со спелого граната. С тех пор как робот София получила гражданство Саудовской Аравии, попросила найти ей мужа и всемирно прославилась, мы должны сидеть на чемоданах, не отрывая задов.
* * * Как люди любят детей? Своих ладно, на них есть закон, а вообще? Дети мягкие и беззащитные. Они ещё не взрослые. Разве что за это. Одобрительная фраза он(-а) так любит детей должна находиться в медкарте. Если ваши дети благодарны вам, значит, вы чего-то им недодали. Так выговаривал мне брошенный любовник. У него было четверо от трёх, он ждал, что я дам сигнал, а я вышла за другого и намеревалась родить. Зачем? — укорял меня любовник. Поговорить. Вам что — поговорить не с кем? — обижался любовник, и я не могла сказать правду. Её и сейчас сказать невозможно. Хотя почему? попытка первая: дети выбирают себе родителей. Не все дети. Некоторые дети. Вторая попытка: есть дети, которые выбирают себе родителей. Весь канонический хор — дружно брысь за дверь. Механика воплощения человека мне известна, как слепая материя — вам, твёрдо первичная с самого босоногого, — а я на своих собственных органах постигла приход сущности: она востребовала меня, подтянула мужа, с первых поцелуев запевшего давай делать деточку, поженила нас — и три года выбирала день для зачатия. Она родилась сама. И я с этим прекрасно живу. От возгласов типа это ж моя ж кровиночка ж у меня судороги брезгливости. Человек с кровиночкой — пошлячка. Родоплеменной выползень. Заметили? Быть пишущей женщиной проще, чем пишущим мужчиной: опус можно дать а ля Сёра интеллектуальным импрессионизмом. Теория разложения цветов и дивизионизм. Читайте как пятна света. Например: нет границ между личностью и коллективом, и поздно выламываться из куколки, впечатанной в бетон идеологии, чтобы взмахнуть и полететь самоличной бабочкой; основная мечта советских диссидентов — вынуть личность и вывести в конституционные люди, в законный свет — была физически невоплотима; разве что в стихах и бардовских песнях; личная свобода недоступна даже за гробом, поскольку и там встречают со списком. Основная ошибка суицидников. Так можно квохтать очень долго, но всё сказанное уже неактуально, поскольку к лицу личности уже поднесли зеркало. Как женщина, мать и жена (прочувствуйте мой пушкинский подход к святым угодникам) ответственно заявляю. А мужчину побьют. Он ответит за прилюдность бурых пятен на простыни моей бабушки — головой. А неплохо, да? Пятно света на пятне цвета, и всё рыжее, усыпанное восьмёрками.
* * * …А ведь я не только не стар ещё, а почти молод, и будь японцем, я взял бы жену. Самурай женится в шестьдесят. Я брал бы её часто, трогал за самое тело. Думал о философии взятого тела и писал колонки в газетку: как можно рыночно добавить важности личному телу, дать пощупать настоящую роскошь, и внушить зависть, и продлить агонию рынка, поскольку образ частного, факультативного, независимого сознания сохраняется в представлении масс. Эта ерунда прекрасно работает, ибо маркетинг — одна из самых точных наук. Но умный личный человек уже знает, что свободы у его мыслей нет и быть не может, и дёргаться не стоит, чтобы не тратить время; а начитанно-умный личный человек уже рассматривает свои нейронные цепочки, понимая наконец, что за зверь эта материальность мягких нейронных связей. Самые смелые учатся рвать цепочки, рискуя двинуться рассудком. Риск ужасен, поскольку единственное, за что человек умирает радостно, это его идеи, принципы, убеждения — стереотипы, одним словом, цепочки. Я брал бы свою японку с пониманием, что ни я, ни она не участвуем. Там, где тело, самая путаница. Но нас там почти никогда нет. И смотрел бы я на мою жену-японку неотрывно. Говорили, что к возрасту дожития всё ссыхается. Нет. Я полон опиумических токов, рождаю внутренние влаги каждодневно, я научился сдерживать движения, султаническое нечто всегда во мне, — хотя зачем оно в России.
* * * Мне совершенно очевидно изменил муж. Вряд ли он вступил с бедолагой в коитус, хотя по случаю могут все, но у них завязалась переписка. Словами! Чем сильнее ударить меня как словами, и я случайно увидела милые клички: Львинка и Верблюдик. Она ему назначила имя, он ей. Близость и, говорит, деловая дружба. Львинка у Верблюдика брала интервью пять часов. Разведёнка хочет моего мужа. Ей нужна отприродная брошка, изрыгающая древние звуки пустыни, — на дизайнерское платьишко. Может, она уже вдовёнка? В интернете постит голые ноги свои. Вчера мыла посуду — я только руками, — слушала публичные лекции модной мозговой профессуры. Они понемногу сбивают спесь с самообожествившегося человека. Но процент маловат, и как ни рвись на части принципы слушателя, он найдёт к чему подключить искрящийся конец перерезанного шнура собственной мысли. У меня уже получается: растягиваю цепочку ядов и жду, как они будут рваться. Мысль об измене мужа со Львинкой сделала мозг больным, причём больным на все три части, коими я думаю в обычной обстановке. Трындит лектор: вроде мозг есть, и он главнее, чем футляр: тело с головой. Мозг шагает по планете. При мозге есть передвижка — тело. Что такое личность и возможна ли у неё драма? Нет, кричит лектор. Личности нет, хотя права у неё имеются широкие, за них даже борются. Новая тайна века. Ошмётки образа личности выглядят неловко, сами сползаются к незримому центру, будто зашитый на коленке чулок. И это поздно и нелепо тоже. В мемуарах Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» — ужасны, печальны горячие споры в умных и богемных средах о положении в стране, в мире, в искусстве. Через полчаса начнётся Первая мировая, а в кафешках ссорятся, будто у нашего века стянули, теми же аргументами. Ну слово в слово. Я сравнила 1914 и 2014 и содрогнулась, как в водевиле. То есть не следует говорить мой мозг, следует понимать, что у определённого мозга есть то, что я привыкла называть собой. Следовательно, у нас с моим мозгом симбиоз, договорная игра, и какой страстью ни упейся то, что можно считать мной, достаточно прекратиться мозгу? Скучно с этими учёными. Души у них нет, одна психика. Значит, не муж изменил мне, а личность, которой нет и которая сидит в теле, которое футляр, и всё это временно. Я мозг, я мозг, даже не я, только мозг, причём он тоже откуда-то, куда никто не заглядывал.
* * * Свобода — это главное. Люблю женщин, дающих мне чувство свободы, что б это ни было. Как философ я понимаю: апологеты личной свободы не могут выйти за границы своей мечты, посему сжались в исключительно тесный коллектив и страшно хулят участников противомыслящего коллектива. Они считают: путь свободы начинается с отказа от личного выбора. Круг забавно замкнулся. Какого ж высокого мнения был я о своём уме, о скорости интеллектуального проскока, о памяти. Был, был, книги писал. Много.
* * * Мне надо отвести глаза мужу, тексту и читателю. Я не знала, что подумать о границах между личностью и обществом мне повезёт в августе 2018 года, опираясь на определение Ю. Лотмана, а город Тарту будет в двух километрах, поскольку меня занесёт в Печоры. Монастырь Псково-Печерский, Изборск и разговоры с народом сето, бывшая чудь; козье молоко и святая купель. Нормальный человек, когда он наконец родится, скажет, что чудо есть чудо, и нечего тут удивляться. Верующий воцерковлённый скажет не умствовать. Маловерный либо атеист найдёт семейные причины, ввиду которых я увлекла мужа в глушь на десять дней. Потом мы вернулись в Москву. Я встретилась со знакомой, у которой был кризис, она капризничала, я отправила её в Печоры немедля. Она тоже вернулась хорошей. В Печорах живёт прошлое-концентрат, густо, но тихо. Истекает святой водой, но за каждым деревом чуешь двойню — леший в обнимку со святым. Одна дама зимой написала мне, фыркая на Изборск: «Там языческий пейзаж!» — и тут восстаёт уснулый было ум: а почему разбирать прошлое, рядясь в историка, можно и прилично, и завистливое слово футурология, в 1943 году Ossip K. Flechtheim придуманное, говорят, в письме к Олдосу Хаксли, сама интенция — брать из двух чернот — прошлого и будущего — смысл и подсказку, притом и не слышать своих же выводов — роковая игра головой. Гол в свои ворота. Арабески — нет, не годится; вся философия неприлична: ею занимаются бородатые безработные мужчины, отрешившиеся от фрикций уда бедного, проклинаемого ввиду философии; а религиозный эссеист ещё хуже доморощенного философа.
* * * В раннем любовничестве моём люди были безгрешны все. Каждый свят. Любить людей не составляло труда, потому что все люди сияли святостью, а золотой запас мой равен был мировому. Запах кожи был роза и ладан. Коснуться руки равно приложиться. Почему громада любви высилась над очевидностью? Почему любовь, как ушлая раковина перламутром, выстилала меня изотропно? Кто задумал меня для жемчуга потрясений? Золотой червонец ослепительно красив и всем нравится. Червончик. Я монета мировой валюты. Теперь знаю, зачем Он бросил меня реверсом. Анфас, орлом найти — к удаче, гласит примета, даже пятак, а я червончик ослепительный. А я частушка, я лубок, джоконды пишут ради нервных. Я добрая примета, что Бог есть.
* * * Поэтесса уехала за океан с мужем и детьми, не зная канадских врачей с их правилами: костный мозг от русских, даже русских евреев, не пересаживать. Так умерла Марина М., поэтесса, уехавшая в Канаду жить и лечиться, а ей запретили брать костный мозг у её же детей, коих четверо, поскольку гетерогенные. Не приживётся-де. Марина сама рассказала мне по телефону, что эмиграция не удалась. Детям русской еврейки не разрешили стать донорами для матери, она умерла, никого не посадили. Историю Марины никто не понял, а муж её никому не рассказывает: он там всё ещё живёт. Как прийти ему в мэрию, стукнуть кулаком и сказать: вы убили мою жену, поскольку в стандарте лечения у вас написано, что наши дети, получившие свои тела от наших тел, не могут вернуть нам ни одной клетки, поскольку мы гетерогенные русские евреи. А спасли бы вы Марину с нашей помощью — вам бы что, руки поотрывали? В тюрьму за спасение человека? За убийство никто не сел.
* * * Вчера на базаре встретил угро-финских сето, прежняя чудь. «Русские мы такие». Из-за прилавка с рукописным баннером «От счастливой козы» круглая хозяйка возгласила, что сето — народ, а не народность, и что за народность её дочь порвёт любого: вон там музей за углом. Я теперь беру козье молоко только у сето-хозяйки. Рядом сидит на твороге её сето-сестра, живут на хуторах псковской швейцарии, так сказали. Через пять минут пойду ещё. Поговорю с народом. И не стоит буквы моего крика мнить моим путём ко храму или, пуще того, к Богу. Как я шёл — куда ни шло. И то не сказать, куда шёл и зачем, слов пригодных нет. Пойду за козьим молоком, а потом на позднюю литургию, а там видно будет. (Написано без благословения.) Голос бубнит: пиши-пиши. Свобода-свобода-свобода. Халва-халва-халва.
* * * Зачем я в монастыре? Мне просто изменил муж. Третий. Предыдущие сделали то же самое, мы все расстались. Я ведь не мужа ищу по свету, а дом, крепость, и все эти игрушки в пойми-его-будь-настоящей-женщиной я не люблю. Главное для сироты — дом. Где мне было взять дом, кроме как хотя бы у мужа. Изменить мне любым способом, даже без особого секса, равно голову мне оторвать, а я не Жорж Бенгальский, — крышу со всеми подстрехами рвануть ржавым домкратом. А у него хрен стоит — нет, не на женщину, — на славу. Я мучительно не люблю измен. Мне не нравится, когда муж лезет на сторону. Спокойное говорение об утрате веры ничего не значит, слова делаются на пластиковой клавиатуре, а я ногти вырастила вдвое длиннее лунки, ногти стучат, голова переведена в положение рабочий стол, а системная часть выключена, я умею, иначе я сходила бы с ума чаще, а так только по случаю. Цепляться за людей можно. Просить помощи — можно. Бога просить можно. Как иначе выкричать всё это? Не романы же писать. В кризисе читайте афоризмы: когда мужчине плохо, он ищет женщину; когда хорошо — ещё одну. Весёлое. Печоры с народной кочки. На раскалённой улице, ведущей к монастырю, тётки торгуют черникой в стаканчиках, головными платочками, некрашеными деревянными ложками, помидорами-собранными-утром, шерстяными носками с орнаментом, пустыми пластиковыми бутылками для святой воды, пр. Ежесекундно проплывают, пробегают и семенят паломники, туристы, православные туристы. (Типология визитёров взята мной у местного экскурсовода по имени Вячеслав.) Естественная замозоленность неизбежна. — Эй, ты вчера не перегрелась? — орёт в смартфон. — У нас тут <…> Я не имею удовольствия слышать ответ, но тётка, видимо, поимела очень большое удовольствие и напутственно ржёт в трубку: — <…> гляди, дурочка, не перемолись там! Оценив местный юмор, прихожу домой и рассказываю мужу, что выучила новое слово: перемолиться. Видимо, в значении «переусердствовать в благом деле так, что это видно окружающим». Он усвоил. А нам сейчас ехать в Изборск, ибо я рвусь ко Глазному Ключу. Мне его присоветовал некий Сергей, мой сосед по вагону Москва—Псков. Я неизменно слушаюсь попутчиков. Бог даёт попутчиков вместе с билетом. Короче, мне надо в Глазной Ключ. Покорствуя моему призыву, муж сбирается, мы едем в Изборск, находим ключ, а там и колодец, и купель, и всё можно. Я прошу его постоять на атасе — сам окунаться отказался — и направляюсь в раздевалку. Осуществляю; выхожу. Муж смотрит в сторону. Показывает пальцем. Вижу: в пяти метрах от входа в купель развеваются на кустах пиратским флагом — забытые кем-то чёрные труселя семейного фасона. — Перемолился, — решаем мы дружно.
* * * Размочить сухую метафору, выйти на уровень. Природа комического земноводна. Иногда — нет, часто — я думаю боком, со стороны гляжу на свой затылок. Никому не разрешаю трогать затылок и вообще голову. Во-первых, мне больно. Во-вторых, там вход, а он должен быть открыт, а тронуть вход — преступление. Женщина есть преступление предо мной. Она может тронуть вход. Собаки хороши. В собаке сокрыт перевозчик. Она вроде Харона среди живых и форсирует реки, зовёт побегать. Собаки — это хорошо.
* * * Я поймала за язык или хвост — а тулово не далось, — но и за малую часть благодарю: утром надо поспешать к бумаге потому, что чистый мозг ещё несознателен. Сознание — фонарик, а прикидывается освещённой залой, батарейка портится к ночи, глючит и сама создаёт, а не надо мне из лоскутков. Утреннему мозгу прилетает на нестоптанные тропинки, потому и забывается, если не ухватить. А ночные бабочки-мысли — все шалашовки: искусство — приём и конфликт, и, Боже мой, как мы спешим блеснуть хотя бы пред собой. Ночные шалашовки сварены в цепи, хрустят жилами натянутых — в значении наведённых — страстей; игриво бросаются кусками чужих умственных какашек, и они всё городские, где мысль бедна и направленна: бьётся, бьётся в лучший замуж, обыкновенно приплывая к неверию, безверию, изящному агностицизму, а сваха-интернет всем обещает любые настройки, всем даёт. Сознание в цвету — вечером, и ничего не знает пуще самолюбования. Иллюзия, что я подумал, благоуханнее чайной розы — к ночи, а если ещё выпить, снимая наплывы, то демонизм хорошо просверленного ума, жемчужина шехерезадная, получи. Здесь примерно шесть аллюзий. Будет время, распутаю. В этом году всё прокачивают. Особенно скиллы. Осенью включу второе полушарие. Измена мужа — лучшее лекарство против застоя. Открывается право на себя. Никогда не передать ярости моей. Лучше пусть отравлюсь любовью, чем ненавистью. Любовь не пойдёт убивать, и послушное любовничество моё же будет как червончик, золотишко в умишке. Была на выставке технологий: скоро, скоро все будут развлекаться в волнах новой экономики. Называется — впечатлений (ощущений) и переживаний.
* * * Она уходит от меня. Не понимает, не хочет прощать. Молитва сначала спасает отвлечься невидалью события и собственной неловкостью неумелого богомольца, а молиться неразвлекаемо мало кто умеет, и на второй неделе во храме, спасительно привыкая к своей молитвенной инвалидности, писатель и брошенный муж одинаково удобно размещают во лбу: первый — привычного читателя с его красиво зацементированным образом (библиотекарь, мать-одиночка, она ждёт новый том, и давай марать по проезжей), а второй — неверную жену с её красивыми, милой формы гладкими ляжками над рябью прозрачного океана у берега, где золотисто-зелёных рыбок как в аквариуме: она стоит в воде и смотрит, как весёлые рыбки плывут на неё, пытаясь лизнуть её коленки, будто помешаны на ляжках этой провинциалки с неблагозвучной фамилией, но рыбы довольно-таки глухи к эвфонии. Утром проказницу можно изолировать от памяти: кончилось, но цепочка позванивает, поскольку прокалено было на славу, но и пованивает, когда её нет, ничего нет; возможно, память где-то не прибрала за собой; память остынет сама, цепочку надо рвать нежным крестным приятием неверных ляжек, рыбок и человеческих планов, куда ты, доблестный муж, не вписался. Надо возлюбить её ляжки в океане, как острова, где кошка принцессой ходила пред сальным взором Хемингуэя; распахнуть сердце новому избраннику твоей жены, как бы ни был он хорош и богат. Подари её Богу. Отдай в руки. Даже не думай анализировать, ибо у неё свой путь, а думать ты не умеешь, особенно об измене. Ты знаешь, презентована новейшая модель измены: эмоциональная. Никто не виноват в обычном сексе, но убийство вероятнее, чем при сексе. (Я понимаю, что дон Педро тут напяливает широкополую шляпу и киногенично хватается за нож.) Чужая душа потёмки для всех, и особенно для хозяина души. Если можно так выразиться. Неловкое выражение. Чужая душа помойка. Друг мой рассказал мне свою беду.
* * * В Печорах у нас ежедневно зависали предметы: мой компьютер, его смартфон, стиральная машинка не отдавала вещи, ветром уронило и разбило керамическую турку, а я успела в неё влюбиться; модные пьезо щёлкали, трещали, но плиту не включали, только щёлкали, и мы привыкли чуть не в четыре руки варить кофе; воду напустить в душ — потребна тонкая сноровка в переговорах с немецкой автоматической колонкой; настенный телевизор в маленькой комнате выключился аккурат накануне важного футбола — ввиду неуплаты денег хозяевами; слишком умный вентилятор с дистанционным управлением перестал вертеть лопасти, лишь головой беспомощно вращает и гудит утробно; что до мужа собственно, так он сюда и приехал простуженный, подлечился, а после ливня в Изборске опять зачихал и вскоре стал ныть, что хочет домой. Я верю, что хочет он именно домой. Я хожу по нашей квартире, гуляю по раскалённым улицам, обхожу монастырь, заглядываю в музей, где вдруг привечают неслыханно, — и верю, верю, верю. Богу было незачем посылать мне палача после казни. Всё уже было. Зачем же мне палач? Мне нужна кожа. Панцирь. Пансырь, говоря исходно. Черепаха купит пансырь. Объявление написано на лбу от роду. Вы что все — читать не умеете?
* * * Я понимаю, что Декарт и Просвещение, но почему гипертрофирован авторитет мысли, я начал удивляться только недавно, выяснив, что новой мысли быть не может. Иным везёт: понимают, что не думают, отпускают мозг и полагаются на интуицию. Наивные говорят о научной интуиции. Мы все глупы: мы здравомысленно полагаем, что стрелку перевели сами, что шлагбаум подняли пультом частного владельца, о захваченной территории думаем, что наша. Неверная моя страна, которой документально уже нет, на думании была помешана. Марьвасильна в школе кричала на петю-федю: подумай и ответь! Подумай своей головой! Ничего, скоро наше главное заблуждение пройдёт явочно, когда шарикизароликидумдумдум выйдет в люди. Наша мысль родилась из неудачи. Любая мысль ИИ родилась у нас, в первую голову. Чёрт, хотелось сказать в первую очередь, потянуло на левую руку Булгакова, когда брали ванны, а переходя на левую сторону улицы, говорили переложился на левую руку, а деяния делили на первостатейные, что идут в первую голову, и сейчас из меня выскочила фраза, и мне не может показаться, что я её родил сам. Шевеление фоновых знаний всё болотистее. Не ляпнуть бы — обиднее. Сидишь на горе, бьёт копытцем золотая антилопа, ты уже под горой, золота всё больше, но хватит — не кричишь. Бережёшь опыт мысли. Жадничаешь, записываешь на память, другим суёшь. Богу не веришь, а раздави тебя гора золота, Он заменит тебя через секунду.
* * * Колокольный звон в монастыре. Старый звонарь и его нога. Тридцать минут — без малейшей усталости. Звонарь звонил правой ногой. Ремень, протянутый от ноги на колокольню, раскачивает могучее тулово. Не языком бьёт, а туловом о язык. Из-под подрясника видна сандалина и жилистая щиколотка. Звук наполняет мир окрест, и воздух сгущается. Полный молекул колокольного звона воздух наполнен и стоит невидимо, плотно, а через полгода хочешь помолиться в монастыре, вспоминаешь получасовой звон привязанной к ремню ноги, входишь в стояние под колокольней, стоишь наяву, в руке ведро звука. Перемещение назад — если растолковать в линию — быстро, летишь верхом на молнии. Тут я и поняла, зачем звонить долго. Позвать на службу — получаса не надобно. Можно сдуру прозвонить весь день. Количество звона можно не ограничивать, но в России. В костёлах и узеньких городах долго звонить не следует.
* * * «Личный выбор ограничивает свободу». Абсурд. Она где-то наслушалась брадатых гуру, и я не могу дышать при ней. Аритмия. Начинаю ненавидеть и мою память: она цепкая, клейкая, пластидная. Память забирает в себя сразу до молекулы: такыр впаривает себе воду. Мне безразлично, поняли вы меня или нет, и знаете ли вы о существовании такыра, и способны ли оценить игру слов о впаривании себе. Эта женщина забрала мою свободу, а та женщина может обойтись без этого, ей не нужна моя свобода. Понятно, что выбор — на стороне той, которая бережёт мою свободу, или не покушается. Свобода — это мой Бог. Тот, в котором я сомневаюсь, сделал одно несомненно чудо: идею свободы. Мой выбор — свобода. Подлинные чувства — любодостоверны. Самое подлинное — свобода. Верую — изначально существительное плюс несклоняемое. Обратите же внимание же! Верую — существительное. Несклоняемое.
* * * При Доме культуры — отдел ЗАГС с уютным симпатичным пандусом для инвалидов. Маша говорила, что ей неприятно, когда её муж-актёр бегает по сцене со своей бывшей женой, а жена голая. Муж объяснял: моя профессия! У артистки роль проститутки; режиссёр велит — она играет голая. Маша говорит: это твоя бывшая, она — голая. Развелись. Гляжу на Дом культуры, совмещённый с загсом и пандусами для инвалидов, и вспоминаю разводы — страшнее смерти — не понимаю, как люди выдерживают. Разрывы рук, печени, горла — всё ж наяву, без анальгина даже. Гений мужского пола доступен разводу — гении не любовники, они вообще нелюди, даже если космические, — с ними поначалу интересно, пока токи условного Сириуса протекают сквозь вожделеющую пару вне зависимости от уровня неуклюжести мужчины. Слово интересно я отношу к ругательствам и позволяю только себе. А расставаться с нормальным, ужившимся, тёплым, родственным, у которого кожа, родинки, волоски на ухе, подколенная ямка — мазохизм высшего разбора. Современный мужчина — синоним травмы на грани подлости: солипсизм в общенародно острой стадии. Ему не видно звенящих стен невидимого храма, который носят с собой, при себе, никому, да что ж ты делаешь, паскуда, когда моей-твоей-нашей рукой пишешь ей привет, Львинка. Мы же родственники. Все психологи мира ныне богатеют на рисовании личного пространства — типа знай и ни-ни. Ступишь за огненную полосу — заступ — и на линию огня. Чувствовать границу — надо, надо, даже если модная чуйка у тебя не работает, отвалилась по засохлости. Обожаю песни про границу. Как-то, помню, депутаты хотели запретить порнографию. Кинулись определять понятие. Не вышло. Стали щупать, где у порнографии граница с эротикой. Не нашли. Отменили-таки целиком, наставили маркировок, а продукты для взрослых — закатали в плёнку. Я не нашла юридического определения порнографии. Мемуар из бессмертного: на танцах в общежитии. Танцуем сильно, извиваемся вовсю. Суббота, кажется, но точно сказать не могу, по каким дням зальчик на первом этаже общежития делали танцевальным. Я популярна в глазах юных современников, чрезвычайно красива, у меня по пять романов одновременно, и у некоторых возникает нелепое предположение, что он может стать шестым, но я-то его не желаю, а он не понимает почему. Он не танцует. Он со страшным взором стоит в дверях и по окончании музыки манит меня, и я выхожу в коридор. — Послушай, у меня на пятом этаже пустая комната и две бутылки вина. Я тебя так напою, что ты даже ничего не почувствуешь! — заботливо соблазняет меня он, серьёзный, длинный, печальный. Я не смеюсь, я говорю что-то вежливое и ухожу в зал танцевать. Потом, догнав, всё-таки смеюсь и по-тихому кому-то пересказываю, а спустя десять лет обнаруживаю в газете — в мемуарах постороннего писателя, которого я знала как киноартиста, попадается в сериалах: приятно что ни слова не переврано. Как было про две бутылки с предложением общего наркоза, так и осталось. Вообще, конечно, мемуаристов надо назначать прижизненно. Списком.
* * * «С тех пор, как мы получили свободу прессы — я трепещу», — писал Салтыков-Щедрин после русской цензурной реформы 1865 года. Неплохо б убрать ненужную запятую, поскольку с тех пор как пишется свободно, без монтажных склеек, но из цитаты вроде нельзя, выйдет моя карательная цензура. (Ложное высказывание, просто эксперимент. Цензура — орган со стенами. Учреждают и государственно строят, иначе не цензура. Обожаю разговоры о цензуре.) Девочка с губами — главная цензура на свете. Помнишь, милая, картину Льва Соловьёва «Монахи. Не туда заехали», её приписывают Репину под названием «Приплыли», так ведь крамола чистой воды, никак не понять, откуда слух, разве что цензура и распустила. Глупенькая антиклерикальная мазня. БГ — борисгребенщиков — не писал над-под-небом-голубым. Эх… Авторское право так разбросано по лавкам, попряталось в ужасе, будто секли розгами. Цензура заживо съела миллионы тел и столько же погубила душ, ибо чужое мнение мозг воспринимает как агрессивное действие. Если ты думаешь не так, как я, и говоришь о наших разногласиях публично, ты вроде как двинул мне в солнечное сплетение, а когда я уже не мог выдохнуть, добавил кастетом в переносицу. Пример ереси: «Не тот является еретиком, кто согласно своему пониманию следует Писанию, но тот, кто следует указаниям Церкви вопреки своей совести и пониманию, основанному на Писании». Джон Мильтон, архитектор европейского представления о свободе слова. …Пересчитай, женщина, сколько раздражающих слов в абзаце. Как хочется, чтобы ты была рядом. Как я ненавижу тебя.
* * * Я больше не могу. Тут даже броситься под — некуда. Под монастырскую корову, счастливо пасомую трудником. Разве что.
* * * Нельзя склонять, меняя хвостик: окончанием, если дать, жалобнёшенько машет любое слово, бродяжка, да любой пёсик машет, оттого многим купируют — для веры в хозяина, видимо. Порода не требует отсечения хвоста, породу выдумал человек. И женщина не может отсекать хвост ему, делая породу муж, лишь бы вымерекать образ и хотя бы одно тело, а у каждого много тел, а ей подавай одно, и то не всё. Крылья вообще не входят в комплект, ни в одном из тел пазов под крылья не положено. Простигосподи, всех я запечалил, всех оставил, всех. Ты меня помнишь, Господи? Как сюда посылал, помнишь? Отвечай мне.
* * * Садхгуру прислал мысль: Within myself, I have never formed a single opinion about anyone. I always look at them like I am seeing them for the first time. А если попробовать? Каждый день видеть человека как впервые? Улыбнёшься счастливо — счастливая первая встреча — обещает счастье.
* * * Сомнение в праве личности на права рождается однажды, растёт в жажде прижаться к безличным небесам и взрывается горем и осыпается, и вот тебе мировая история идей, Боже, как грустно, ведь всё могло быть по-другому. Совсем по-другому, если без личности, которую сначала выдумали, потом покрыли золотом, а теперь танцуют на ширь окоёма, но вернётся Моисей, разобьёт блестяшку-тельца, переплавит на скрижали, пусть и неканонично ваять скрижали по незданной Богом технологии.
* * * Грустно ловить мужа на вранье. Когда врёт — сам сердится, вид его неинстаграмабельный. Пойду ловить мужиков по книжкам. Сейчас поймала Ленина на христианстве. Думать надо камнями, не мыслями; думать о Ленине полезно: он частично, не совсем умер, жизни мало, да мне уже не видно, как муж пишет записку Львинке. Думает Ленин, что анти-, но всё равно берёт из коммуникативного фонда, доступного его аудитории. Полюбуйтесь: «…марксизм отнюдь не отбросил ценнейших завоеваний буржуазной эпохи, а, напротив, усвоил и переработал все, что было ценного в более чем двухтысячелетнем развитии человеческой мысли и культуры. Только дальнейшая работа на этой основе и в этом же направлении, одухотворяемая практическим опытом диктатуры пролетариата, как последней борьбы его против всякой эксплуатации, может быть признана развитием действительно пролетарской культуры». Три раза прочитаешь — и никаких лишних женщин у мужа нет. Выговорить невозможно. Говорящее ленинское число две тысячи (умоприемлемый для его слушателей возраст «мысли и культуры») вкупе с одухотворяющим опытом диктатуры пролетариата (уникальное выражение, годится на баннер) звучат галактическим диссонансом, но становятся основой идейно-тематического содержания жизни миллионов и смерти миллионов.
* * * Жена моя полагает, что злодеяния и лютые злодеи, которые не вызывают эмоций — моих — есть. Далёкая заграница чувств. Их нет. Я вычеркнул. Непилотируемый космос. На уровне холода, куда не погружается и не достаёт даже моя, весьма тренированная мыслью (ирон. — автор) голова-сундук, я констатирую полное моральное нечувствие. Данное наблюдение тоже противоречит расхожей морали, торопливо развешивающей бирки с ценниками.
* * * Поймала раскалённые шнурки мысли с обрывками слов, связала. Пощупала узлы-связки между несвязуемым, сваренные в голове и прожаренные эмоциями. Серое болото возможностей побулькивает — а над трясиной вдруг яркие дуги тут и там. Они симпатичные, кажутся своими. Они кажутся как минимум мыслями, а то и высокими принципами, базой, убеждениями. Но это мусор на болоте, которому больше повезло попасть под магнит, кем-то поднесённый к поверхности, когда они ещё в девочках, несвязанные, плавали по бурой кисельной массе. И хлоп, и звяк. Зацеплено, заварено как электрогазосваркой.
* * * Картонный божок чёрного смеха. Тупость полного понимания. Ненавижу атеизм и цензуру, потому что хорошо и полно понимаю. Свободу, свободу, свободу мне.
* * * Старые измены не болят. Открытие подняло меня с постели, я могу двигаться. Уже хорошо. Сейчас, на стадии не-могу-я-больше, муж стал серым облаком. У него пропали черты лица. В моей памяти о нём не осталось ничего осязаемого. Та же тьма с утратой чувства пришла со всех сторон, когда возлюбленный мальчик-умный-буквы-слова-Шопен-мороженое-Пастернак-любовь-идея-личность-и-принц — поцеловал почтовую открытку. В институте мы сидели на лекции рядом. Ночью — вместе? значит на лекции — рядом. У нас был нежный звёздный час слиянности — и тут он достал открытку до востребования с красивой чернильной подписью Марина и поцеловал подпись. Я ещё не знала, что с юного тбилисского детства он думал, что так и надо. Он не прятал своих достижений, а предъявлял их с достоинством правильного победителя. Мужчине приличествует. Я же не знала, что ему приличествовало. Я стала мстительной. Он не сразу погиб, и мы ещё пободались, но я запомнила: изменивший — умирает для меня. Если он мужчина, то его достоинства, ещё вчера медовые, мигом оползают, и в некрасивую сухую кишку выползня живое уже ничто не засовывается. Я не могу простить измену, поскольку она атеистична. Она разрушает дом. Она убивает радость и желание. В измене нет Бога. Измена дьяволична. Может, поэтому и не болят старые измены? Было бы в измене что-нибудь божественное, может, светилось бы до сего дня. А эти калеки, составляющие общество? Готовность подсмеяться над пострадавшей стороной, добить, нахамить типа а-вдруг-у-них-любовь, — все лояльничают и обнимают преступника. Поздравляют, словно героя: надо же, вот молодец, вот силён. Общество трупоедов, не опасающихся за своё пищеварение.
* * * Я думал о реинкарнации — не то и не так. Качество смерти — качество возвращения, это ясно. Может быть, я чую параллельные вселенные, хотя б одну, и при большом распухающем свидетеле мы записываем озарение: все мы здесь и всегда. Мучительна загадка слова здесь, смешно желание попасть обратно в здесь изо здеся. Мы не верим в смысл и могущество смерти, а ведь она оборудована каплями, реками, цунами кайфории. Зачем? Хороша реформа: теперь гражданин до срока пенсии будет дорабатывать песком в песочных часах. Не то чтоб я не любил людей. Они люди. Просто люди.
* * * Слово счастливая применительно к дойным животным я встретила дважды: на столбе рукотворная реклама «молоко от счастливой козы», а также подслушанная реплика экскурсоводки о «счастливых коровах», живущих в монастыре, пасущихся на лугу поодаль и самостоятельно приходящих домой, то есть в монастырь, ввечеру. Я их видела: тучные, рыже-коричневые. Муж видел их телят, почему-то пятнистых, и сфотографировал.
* * * Кудлатенькая крашеная бабища в три обхвата, сверкая многоцветными стразами на трикотажном изделии кислотно-малинового цвета и замысла — назовём это кофта-футболка с короткими рукавами, полиэстер, — грязновато, неискусно, рутинно матерится на паперти храма св. Варвары. Сейчас иду — ко храму подошли молодые. Венчаться приехали. Баба зырк — и со своим пластиковым стаканчиком прёт на молодых — за милостынькой. Тут не выдерживает и сувенирница, торгующая платками-ложками-туесками напротив храма, пытается усовестить бабу, чтоб не лезла на людей. Та, поругиваясь в ответ, крутится на жаре вокруг своей толстой оси, борясь с искушением обобрать всех гостей данного мероприятия, но всё же притормаживает, почему-то смиряя свою корыстную прыть. У бабищи есть малорослая сухощавая товарка, матерщинница-подпевала, в короткой типа деловой юбке с пиджаком, на лысеющем черепе седой хвостик. Весёлая вдрызг, бросив крутобёдрую подругу, она вдруг удаляется, вихляясь и звонко шлёпая себя правой ладонью по тощей заднице. Видимо, призывное эротическое движение, внятное всем работникам здешнего нищенства. Юродствуют, но явно без благословения. Атеист Фрейд, придумавший человеку инстинкты неисчислимые, получил бы глубокое удовлетворение прямо на площади.
* * * Наркоманию, алкоголизм и прочие зависимости лечат, но вылечить вполне невозможно, только заместить, сказал мне военный психиатр А. В., генерал-майор. Иногда, говорит, получается хорошее замещение: смертью или любовью. Сегодня утром я поняла: у сироты зависимость от идеи дома прочнее героиновой. Я больна зависимостью — дом. Бедствие держит крепче алкоголизма, понять и назвать беду надо было раньше. Опять передержала ситуацию, за что и получила, спасибо Господи, полный как-его-назвать, или — назовём банально — революцию. Св. Иона сказал, чтобы я уважала мужа. И поскольку я сама напросилась, то под сводами Богом зданной пещеры Печорского монастыря не было причин у меня не расслышать святого. Уважай. Задумалась на всю глубину. Кого уважала, кроме В., уважавшего меня? Любить несравнимо легче: принимаешь Божий дар и благословляешь случай, счастливо ласкаешь и радуешься. Ходы в уважение засыпаны золотым песком любви. Она — дар и просто так. Уважение принуждает к оценочной деятельности: красивые факты вот вспузырятся все и застынут навек в празднично-приподнятой вспученности. Корм уважения — всяческие за что в значении чембудем восхищаться максимально объективно. Вопрос — чему придавать исключительное значение? — сокрушителен для любви. Но святой Иона сказал именно уважай. Как будем уважать? Как в старом еврейском анекдоте наши девочки лучше всех? Надо поискать этимологию. Кант о достоинстве личности, Мартин Бубер: «Мир не сопричастен опыту. Он дает узнавать себя, но его это никак не затрагивает, ибо мир ничем не содействует приобретению опыта и с ним ничего не происходит». Не мог св. Иона сослаться на Канта. Я не так расслышала. Может быть, взять врачебную формулировку «Уважение — это установка по отношению к больному. Это внутреннее принятие терапевтом обстоятельств его судьбы и его жизненного статуса, то есть всей личности больного и его стратегии борьбы с болезнью». Уважение к неприкосновенности личности (другого человека и своей) является основой развития терапевтических отношений. Особенно это относится к пациентам, страдающим тяжёлыми расстройствами. Значит, я правильно заподозрила, что уважение придумано много позже, чем любовь, которая божественна.
* * * Возможно, жена уйдёт от меня. Ничего, две недели побуду мрачным — и всё пройдёт. И то максимум. Две недели — много. Зачем так долго. Тупиков не бывает.
* * * Я поняла, на чём люди спотыкаются: уважение — земная институция, включённая в право, медицину и т. п. Огорчительно похожее удивление посетило меня, когда я прочитала историю мировоззрения. Всё не так, ребята. Мировоззрение придумали недавно! Его долго-долго не было. Совсем. Впрочем, не скажи мне св. Иона уважать мужа, мне не пришло бы в голову, хотя разница красноречива: любовь — дар ощутимый, тёплый, крылатый, окрыляющий, действительно долготерпит и не преходит; уважение — рациональная процедура, требующая усилий воображения, логики. Оценка уважением может убить любовь. Может быть, св. Иона взывал к моему, прости Господи, сознанию? Предлагал найти пазы — где встать? Бежать стремглав никто не предлагал. Кто-то шепнул — пусть он побегает, но в подобной рекомендации не пахнет уважением к личности. Значит, св. Иона призвал меня ко хитроумию, ко западному взгляду, где свободная личность и её мраморные права? Быть не может. Или он заранее знал всё, что я тут понацарапаю. Возможно, св. Иона увидел бесполую душу больную и по-товарищески посоветовал мне назначить ей женскость. Россия кругом: бери голову и женствуй. А с юмором они, печорские святые.
Москва, 2018
|
|