Диптих
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2019
Об авторе | Прозаик, автор журнала с 1990 года (роман «Записки экстремиста», № 1). Трижды лауреат премии «Знамени» (роман «Стражница», 1993 год, роман «Солнце сияло», 2004 год, роман «Полет шмеля», 2010 год), кавалер «ордена «Знамени», 2013 год. Предыдущая публикация — роман «Минус 273 градуса по Цельсию», №№ 4–5, 2017 год.
Журнальный вариант
ЛЕВАЯ СТВОРКА
Сублимация
Пластинка где-то за стеной играла «Маленький цветок» Беше. Кларнет Монти Саншайна выводил мелодию с тонкой, едва уловимой печалью, звук его, казалось, обвивал тебя прочной, словно бы стеклянно-прозрачной нитью, и стремил себя в некую даль, и звал с собой — и хотелось откликнуться на его зов, подчиниться ему… но куда он звал, что обещал, что было там, в этой дали, что тебя там ждало?
Расплескавшись угасающей волной, кларнет смолк — мелодия закончилась, и в мрачноватом, скудно освещенном коридоре с нацеленной к распахнутому окошечку кассы рабочей толпой, растянувшейся вдоль зелёно-облезлой стенки на десяток метров, остался лишь говор очереди, скрип половиц под ногами, шуршание одежды.
Но Монти Саншайн отсутствовал не дольше, чем четверть минуты. Чья-то невидимая рука подняла иглу звукоснимателя с пластинки и вернула к началу мелодии — кларнет зазвучал вновь. Кто-то неподалеку в конторе стройуправления скрашивал свои рабочие часы любимой музыкой. Саше подумалось, что это может быть их с Вадькой сверстница — так же, как они, убивающая каникулярное лето работой. Непременным образом это должна быть девушка — кому ещё было развлекать себя на работе, специально принесши сюда проигрыватель, — и его остро ожгло желанием увидеть её, на этот короткий миг он даже успел влюбиться в незнакомку за стенкой.
— Нет, как всё же думаешь, рублей по семьдесят на нос выйдет? — со сквалыжной мечтательностью протянул над ухом Вадька.
Он стоял в толпе очереди за Сашей, и ему было удобно из этой позиции терзать Сашу своими мечтами о деньгах, что им предстояло получить за месяц работы на стройке.
— Думаю, даже и по семьдесят два может выйти, — ответствовал ему Саша.
— Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие, — парировал Вадька словами из анекдота.
— Деньги, пацаны, получать собираемся? — грубо прервал их трёп громкий голос из очереди.
Саша дёрнулся, глянул — оказывается, пока, обернувшись к Вадьке, балаболил с ним, рабочий, получавший деньги, освободил окошечко кассы, стоял уже в стороне, пересчитывая зарплату, и окошечко призывно пустовало. Была его, Сашина, очередь склоняться к нему.
— Паспорт! — недовольно гаркнула на Сашу из-за железной решётки кассир.
В выброшенном ему мгновение спустя на полок окошечка хрустящем подобно пергаменту листе с крупной надписью наверху «Ведомость», было всего две фамилии: его и Вадьки. Саша торопливо повёл глазами по строчке, в которой красовалась его фамилия, и сердце у него прыгнуло. Напротив фамилии стояла фантастическая сумма: девяносто три рубля и семьдесят две копейки!
— Сколько? — нетерпеливо спросил его Вадька, когда Саша, подковырнув с полка последнюю мелочь, распрямлялся.
Саше хотелось снова поскоморошествовать, однако он решил: не стоит сейчас так.
— Сверх ожиданий, — ответил он.
Вадька отвалил от окошечка кассы с лицом, казалось, расплавленным в счастье.
— А что, мы заслужили! — выдал он. — Работали, как папы карлы. Могли бы уж и до сотняги нам дотянуть.
Очередь равнодушно вслушивалась в их разговор и не комментировала его. Никого из бригады, с которой они работали весь этот месяц на заводе безалкогольных напитков, в очереди не было. «Маленький цветок», снова услышал музыку за стенкой Саша, свился истончившимся стеблем, поник, протрепетал опадающими лепестками, и они рассыпались по земле — кларнет смолк.
— Вперёд! — торжествующе выбросил перед собой руки, словно оттолкнул что-то тяжёлое, Вадька. Длинные его светло-русые, коком зачёсанные назад, но не прихваченные бриолином волосы упали от толчка прядью на лоб, он отмахнул её обратно и на этот раз победно вскинул руки над головой: — Вперёд и выше!
Деньги торчали из его сжатого кулака смятым двуцветным веером.
Теперь очередь среагировала:
— Во пацаны! В первый раз получили, наверно. Сейчас от радости в космос ракетой взлетят. Где мои семнадцать лет, эх!
Так, под этот хор, они с Вадькой и покинули сумеречный коридор с зарешёченным окошечком кассы, чтобы с грохотом слететь по сумеречной деревянной лестнице вниз и оказаться на улице — в обморочно ярком заполдневном свете солнца, в жа́ре разогретого им стоячего воздуха.
Возвращаться на завод безалкогольных напитков, где проработали весь этот месяц на ремонте их конторы, Вадька, когда вышли на улицу, отказался. С бурностью, какой Саша от него и не ожидал.
— На фиг! На фиг! — приговаривал он, отгребая растопыренными пальцами со лба кок, желающий превратиться в чуб. — Нет, ну на фиг?! Деньги у нас… всё! Ты что, дурак возвращаться? Да нас там уже никто и не ждёт!
— Нет, как не ждёт, — сказал Саша. — Бригадир, когда поехали сюда, ещё попросил даже: ребята, но вы только возвращайтесь! Ждёт как раз.
— Вот пусть ждёт, — отрезал Вадька. — Его дело просить, наше дело — свой интерес соблюсти. Поехали на Верх-Исетское сейчас. Жара какая! Июль кончается, а мы всё лето на стройке в пыли, ни разу не искупались!
— Нет, ну как, — снова сказал Саша. — Неудобно же! Деньги получили — и слиняли. Нам за сегодняшний день тоже заплатили.
Расставшись с Вадькой, Саша шёл обратно к заводу безалкогольных напитков и тяготился собой. Он завидовал Вадьке. Не тому, что тот поехал сейчас на Верх-Исетское, снимет там с себя всё в раздевалке, будет лежать на жарком песке, смотреть на раздетых до двух узких цветных полосок на теле загорелых, умопомрачительно-прекрасных девочек вокруг, а тому, что Вадька так легко, не терзаясь, счёл себя свободным от данного обещания, не хотелось возвращаться — и без заморочек, фюйть!
Уличная жара плавила асфальт, и разогретый воздух поднимался от него вверх искажающими перспективу стеклянными волнистыми струями.
«Смотри, будто в воде идём. В смысле под водой», — сказал бы Саша, если бы они шли сейчас с Вадькой. Вадька бы фыркнул: «Загибай давай! Скажи ещё, плывём, как рыбы». Он бы непременно отозвался как-нибудь так. Ему всегда нужно было словно бы возвыситься над Сашей. Саше было иногда невыносимо с Вадькой — хоть разорви с ним. Но никого не было другого, кто бы мог заменить его, кто понимал бы, о чём ты говоришь, ни с кем другим не совпадал мыслями и желаниями. Да вот и никто, кроме Вадьки, не согласился устроиться куда-нибудь поработать месяц, никто, он один! Правда, бросил сейчас, но в оправдание ему — ещё когда только направлялись за деньгами, говорил, что не собирается возвращаться…
Идти до завода безалкогольных напитков было минут двадцать. Дорога тянулась узкими пустынными улицами, но, несмотря на малолюдность, на одном из углов, под раскинутыми белыми полотняными зонтами, стояли в метре друг от друга торговки мороженым и пирожками с повидлом. У обеих были совершенно одинаковые голубые тележки-короба с закруглёнными углами, только у мороженщицы на верху тележки — ничего, кроме двух листочков-ценников, а у торговки пирожками, прижимая ценник, стояло чайное блюдце с зазывно коричневевшим на нём пухлыми гармошечными боками пирожком. При взгляде на пирожок Саша почувствовал, что желудок у него пуст. Они с Вадькой сегодня, побежав за деньгами, перевели свой обеденный перерыв на очередь в кассу.
— Четыре пирожка, — попросил он у продавщицы.
Продавщица приняла у него деньги, дала сдачу, скрутила из оторванного куска лежащих перед нею листов лохматой коричневой бумаги остроконечный кулёк, смяла конец, чтобы кулёк не раскрывался, откинула крышку тележки, перекидала из её тёмного нутра в кулёк, прихватывая пирожки куском всё той же лохматой бумаги, четыре штуки и протянула кулёк Саше.
— А мороженое вот, а? Молодой человек? — позвала его мороженщица, когда он отходил от тележки её соседки.
Саша уже откусил от пирожка, рот был полон, и он только помотал головой: не-а!
— Напра-асно, — протянула ему в спину мороженщица. В отличие от унылой тётки, продавщицы пирожков она была игривого вида тёткой, и стоять здесь без дела было ей, видимо, скучно. — Молочное — одиннадцать копеек, сливочное — тринадцать. Что такое тринадцать копеек для такого денежного молодого человека?!
Саша, расплачиваясь с продавщицей пирожков, вытащил из кармана всю кучу денег, полученных в конторе стройуправления — хотелось, ужасно хотелось, чтобы продавщица увидела, от каких богатств откалывает он эти тридцать шесть копеек за её гармошки с повидлом, — и мороженщица, наверное, тоже разглядела, какой он ротшильд.
— Миллионеры, чтоб вы знали, — оборачиваясь, бросил ей на ходу Саша, — скромны в требованиях к жизни.
Последний пирожок он дожёвывал, уже дошагав до места своей работы. Последний пирожок жеваться не желал. Слюны не хватало, хотелось пить. Саше казалось, пару бы бутылок продукции этого завода, чью контору они ремонтировали, — он бы выпил, не отрываясь. Но на продукцию завода рассчитывать не приходилось: за весь месяц им с Вадькой ни разу не удалось проникнуть за проходную; машины с лимонадом, звонко поблямкивая в кузове бутылками, то и дело выезжали через ворота на улицу, но это было и всё их знакомство с тем, что производил завод.
Напротив конторы, на другой стороне улицы, прямо посреди тротуара торчал из земли железный пенал скривившейся набок чёрно-бурой водоразборной колонки. Эта сторона была — ряд прятавшихся за глухими дощатыми заборами индивидуальных домов, водопровода им не полагалось, и вся улица ходила с вёдрами к чёрно-бурому пеналу. За минувший месяц, наблюдая из окна конторы, как лязгают рычагом, открывая воду, местные жители, сам у колонки Саша ни разу не оказывался. Сейчас он рванул к колонке, как его понесло к ней ураганным попутным ветром. Рычаг, проваливаясь вниз, пролязгал, из широкого носика, разбиваясь об асфальт, хлынула обильная водяная струя. Саша подставлял и подставлял под неё мгновенно наполнявшуюся горсть и пил, пил, пил. Рука отпустила рычаг, оборвав струю, только когда ему уже не пилось, не проглотить и глотка — как до того не мог проглотить еду. Выпрямляясь, Саша понял, почему ещё он так пил — это была не просто жажда: оказывается, всё же томило страхом — вдруг бригадир как-то неправильно оформил их с Вадькой бумаги и денег не будет. Но нет, всё, оказывается, оформил правильно!
И только он подумал о бригадире, прозвучал его голос:
— Эй, студент, ты что без напарника?!
Саша повернулся на голос — бригадир стоял в одном из пустых, с выломанной рамой оконных проёмов второго этажа заводской конторы, и бригадирское обращение было адресовано к нему: они с Вадькой, чтобы их наверняка взяли на работу, назвались студентами. Может быть, они не тянули видом на студентов, и обман их был очевиден, но главным препятствием для устройства на работу было отсутствие паспорта, а шестнадцать лет и ему, и Вадьке исполнилось ещё в прошлом году, и бригадир, мельком заглянув в паспорта, предложил выходить на смену прямо завтра. Звал он их, однако, весь этот месяц неизменно студентами.
— Иду сейчас, — не отвечая на вопрос бригадира, крикнул ему от колонки Саша.
— Почему без напарника, спрашиваю! — напомнил Саше свой вопрос бригадир. — Вадька где?
Имя Вадьки удержалось у него в памяти, и он иногда обращался к нему по имени, а как звать Сашу, всё время забывал, и Саша был для него «студентом» всегда.
— Иду, иду, — ступая на дорогу, ответил Саша, словно бригадира интересовало именно это: насколько скоро он появится в здании конторы.
Доедая на ходу пирожок, он думал о том, как объяснить бригадиру отсутствие Вадьки. Ему было стыдно, что он один. Не говорить же, что Вадька поехал купаться. На короткий миг, пока, войдя в контору, поднимался по лестнице на второй этаж, ему даже показалось, что, поднявшись, он войдёт в помещение, которое они расчищали с Вадькой от мусора и где его сейчас ждал бригадир, — и Вадька каким-то фантастическим образом окажется там, бригадир, спрашивая о Вадьке, по их обоюдной договоренности устроил розыгрыш, и они, встречая Сашу, расхохочутся.
Но Вадьки в помещении, которое уже второй день готовили к отделочным работам, таская носилками к деревянному желобу, спущенному на землю от одного из развороченных оконных проёмов, снесённые сюда со всего этажа отходы ремонтных работ, не оказалось. Только бригадир в своей серой спецовке, топорщившейся на груди засунутыми в центральный карман разноразмерными шпателями. И по выражению его всегда утомленного, озабоченного лица было видно, что он не забыл вопроса, который прокричал Саше из окна. Только Саша вошел, он его и задал:
— Вадька твой где, спрашиваю?
Таиться дальше было невозможно.
— Не знаю где, — ответил Саша.
Что было правдой: хотя Вадька и сказал, что поедет на Верх-Исетское озеро, быть в этом уверенным наверняка было всё же невозможно: он мог передумать по дороге.
— Деньги получил — и удрал, что ли?
— Да, может, ещё и придёт, — пробормотал Саша, пряча глаза.
— Придёт, да? — утомлённо протянул бригадир. Ему было, наверное, лет тридцать с чем-нибудь, решили они с Вадькой, и он был хороший мужик, ни разу не поднял на них за весь месяц голоса, даже когда они, поленившись перемешивать, заморозили целые полкубометра раствора, но это его постоянно утомлённое выражение лица давило на Сашу своей необъяснимостью, заставляя ждать от бригадира каких-нибудь неожиданностей. И сейчас вслед за неопределённого смысла вопросом, то ли заданным всерьёз, то ли исполненным приглушённого сарказма, бригадир неожиданно проговорил: — А ты чего вернулся?
У Саши подсеклось дыхание. Бригадир всё понимал!
— Я… ну. А что же… Доработать уж. Как ещё…
— А ему, может, что, мало, показалось, заплатили?
— Нет, почему, — поторопился с ответом Саша. — Не показалось. — У него едва не вырвалось «мы и не ожидали столько», но признаться в этом, почувствовал он инстинктивно, значило бы поставить себя в зависимое положение обязанного — и что бригадир мог потребовать в обмен на проявленное благорасположение?
Но бригадир, похоже, не собирался ничего требовать.
— Ах ты, Вадька! Гусь лапчатый… — Ну, пришёл, так пойдём, — указал в сторону двери движением подбородка бригадир. — Пойдём-пойдём, — поманил он уже на ходу за собой Сашу. — Я сюда вас позвать и пришёл. Хоть один — и то хорошо. Лучше, чем ни одного.
Бригадир, оказывается, звал ставить стропило. Работая на втором этаже, ни Саша, ни Вадька не поднимались на чердак, а чуть ли не половина крыши, увидел теперь Саша, была снесена, голое жаркое небо над головой, и тут под ним собралась вся бригада — ждали бригадира, чтобы начинать. Громадный, сбитый из двойных, неошкуренных, колючих досок треугольник, весь в ячее треугольных внутренних пустот, лежал плашмя на балках чердачного перекрытия, основанием на кромке боковой стены, верхний угол обращён к центру чердака. К боковым брусьям стропила были привязаны толстые кручёные верёвки.
— Давайте, ребята! — с ходу позвал всех бригадир. — Берёмся, подхватываем, поднимаем.
Саша взялся было у края стропила, где боковой брус сходился с основанием, — штукатурщица в комбинезоне, обильно заляпанном белёсыми потёками раствора, подлетев, оттолкнула его и направила к вершине, где боковые брусья соединялись друг с другом:
— Туда вон! Где все мужики! Не занимай бабье место.
Почему это было бабье место, Саша не понял, но послушно переместился ближе к вершине и, только бригадир отдал команду поднимать, напрягся изо всех сил.
Стропило приподнялось. Оно оказалось тяжеленным — не десятки, сотни килограммов в нём были.
— Ещё, ещё! Выше, ещё! — натужным голосом, с усилием выталкивая из себя слова, прокричал бригадир. И когда стропило оказалось на уровне плеч, отскочил, схватил лежавшую у него в ногах длинную доску, упер ее в сретенье боковых брусьев вверху. — Кто-нибудь двое со мной ещё! — позвал он.
Саша счёл необходимым откликнуться на приказанье бригадира. И только ухватился за доску, на которую пал весь вес стропила, ощутил, что это за вес: у него задрожали ноги, в руках, чувствовал он, недостаёт сил.
— Давай, все давай, навались! — прохрипел бригадир.
Саше казалось, им не поднять стропило. Силы его отказывали, дрожали уже не только ноги, но и руки. Однако же стропило шло, шло вверх, поднималось, поднималось, в какой-то момент неожиданно стало делаться всё легче, и бригадир закричал страшным голосом:
— Верёвки! Кто на верёвках? Держать!
Стропило качнулось вершиной в голубом жарком небе и замерло.
— Отлично встало, на своё место! — доложил кто-то.
— Прихватывайте к мауэрлату, — распорядился бригадир. Голос его был обычным, без напряжения, и вместо привычной утомлённости в нём звучала радость. — Кладите дуру, — велел он Саше и тому третьему, что вместе с ними поднимал стропило упёртой в вершину доской. И, должно быть, только теперь увидел, что рядом с ним — это Саша. — А, что, студент?! — сказал он этим своим повеселевшим голосом. — Стропило подняли, а? Это тебе не кирпичи ворочать. Хорошо?
— Нормально, — сказал Саша. Ноги ещё дрожали, дрожали руки.
— Нормально! — отозвался бригадир. — А ты увольняться. Давай ещё на месяц. До начала учебного года. Уговоришь товарища? — На этот раз он воздержался от того, чтобы назвать Вадьку по имени.
Саша, может быть, был и не прочь, но Вадьку на второй месяц, знал он, не уговорить.
— Да нет, отдохнуть нужно, — пробормотал он.
— Ладно. Надо так надо, — сказал бригадир. — И заканчивай смену, какой от тебя там прок на расчистке от одного… иди домой.
Саша не отнекивался. Он обрадовался, и так — ему даже стало стыдно, что он так обрадовался. Невнятная вина была в этой радости. Словно у него возник некий долг перед бригадиром, бригадир простил ему тот, но он бы хотел вернуть его, и вернуть долг нет у него никакой возможности.
Спускаясь по лестнице, Саша почувствовал, что ладони у него горят, и, выйдя на улицу, первым делом посмотрел, что там такое с ними. В ладонях сидело десятка полтора заноз. Спеша за бригадиром, он не прихватил с собой рукавиц, не занозиться о лохматые доски было невозможно, но, поднимая стропило, он ничего не заметил.
Улица всё так же дышала жаром, воздух тёк от асфальта вверх стеклянными волнами, деревья стояли с тёмными, тряпично повисшими листьями. Саша шёл и вытаскивал на ходу влезшие в кожу жёлтые маленькие пики. Некоторые не доставили хлопот, с некоторыми пришлось повозиться, три так ему и не удалось достать.
Дойдя до Куйбышева, Саша обосновался на обочине дороги и стал ждать попутного грузовика. Здесь, сразу после поворота, машины шли медленно, ещё не набрав скорости, и они с Вадькой целый месяц добирались до своей остановки трамвая, цепляясь за задние борта грузовиков и уперев ноги в выступы рамы под кузовом. Незадолго до трамвайной линии, перед мостом через речку, грузовики снова притормаживали, и тут, поймав миг, когда они ехали с самой низкой скоростью, следовало соскочить.
Ждать пришлось минут пять. Подходящий грузовик, едва плетясь, вывернул с перекрёстка, начал ускоряться, — Саша побежал за ним, сравнялся в скорости, надёжно ухватился за борт, привычно подтянул, утвердил ноги на раме под кузовом. Полтора километра просвистели за минуту, грузовик начал сбавлять ход. Саша выжидал, когда скорость спадёт побольше, но грузовик, не замедлив хода до обычного, начал неожиданно ускоряться. Саша не поверил себе. Он подождал ещё, не начнёт ли машина всё же сбрасывать скорость, но нет, она лишь увеличивала её. Он снял ноги с рамы, разжал руки и побежал следом за стремительно удаляющимся пыльно-зелёным бортом, чтобы постепенно погасить скорость, приданную ему машиной. Ноги, однако, были не подвластны его желанию, они не поспевали за скоростью тела, оно двигалось быстрее, и он полетел со всего размаха на асфальт, тотчас оказавшийся у него перед самыми глазами.
Саша вставал — и это была целая вечность, пока он поднимался. Он поднимался, поднимался и никак не мог подняться. Колено правой ноги жгло огнём, жгло огнём локоть правой руки. Поднявшись наконец, он посмотрел на руку — она была вся содрана, от локтя до запястья. Он посмотрел вниз, на ногу, — брюки на колене продрались и висели лохматыми лоскутами, а в образовавшуюся дыру смотрела так же ободранная, вся в крови коленка.
От ликующего настроения, с которым Саша цеплялся за борт, не осталось и следа. Впереди в просвете улицы проехал трамвай, на который он успел бы, если бы не упал. Донёсся слабо грохот его колес по рельсам. Саша проверил, залезши рукой в карман, деньги — лежат ли. Деньги были там, не вылетев при падении. Прикосновение к ним взбодрило его. Всё же девяносто три рубля чистыми! Хромая, Саша двинулся вперёд, к трамвайным путям. Он вспомнил: это всегда бывало так, он уже давно заметил: если у него происходило что-то радостное, ответом немедленно случалось что-то огорчительное. Непременно. Разбитое колено и ободранный локоть — какая это была скромная цена за богатство в кармане!
* * *
Вечером Саша отправился на «лавочку». «Лавочка» была большой, многоместной скамейкой округлых линий из окрашенных в зелёный цвет деревянных планок, прикреплённых к трём чугунным фигурным ножкам, таких скамеек стояло по всей длине аллеи, рассекавшей Кировоградскую улицу, много десятков, но остальные скамейки были просто скамейками, а на этой собиралась их компания, и оттого она была «лавочкой» — как бы имея собственное имя. Лавочка стояла совсем неподалёку от Сашиного дома — три минуты до неё, но он не был на ней уже недели полторы: как-то не тянуло идти туда после работы.
Вернувшись домой со стройки, он первым делом, укрывшись в туалете, чтобы его не засекла топтавшаяся на кухне бабушка, пролил раны на руке и колене тройным одеколоном. После чего, спустив конспиративно из бачка бурно забурлившую воду, переместился в ванную. Ванну, налив воды едва не до края, он принимал с таким чувством, словно не забирался в неё весь этот месяц и вот теперь наконец дорвался. Ванна у них появилась года четыре назад, как и во всём доме, до этого ванная комната служила кладовкой. Саша помнил, как, возвращаясь из школы, свернул во двор — и глазам представилось фантастическое зрелище: весь двор заставлен тремя десятками чугунных чёрно-серых, бело-эмалевых внутри туш. Их привезли в грузовиках и спустили на землю где получилось, в квартиры ванны предстояло доставлять самим. Потом Саша, меняясь с сестрой, полдня, пока не вернулся с работы отец, караулили выбранную ванну, чтобы её не утащил кто-то другой — они выбрали себе хорошую ванну, без изъянов, а некоторые были с царапинами, щербинами, сколами.
Полученные девяносто три рубля Саша спрятал на дне одного из двух принадлежащих ему ящиков письменного стола, под грудой общих и тонких тринадцатикопеечных тетрадей. Вернее, теперь тонкие тетради были двухкопеечными, но их ещё раньше, до денежной реформы, было куплено впрок, и на задних обложках у них стояла та, прежняя цена: 13 коп. Остальные четыре ящика принадлежали сестре и младшему брату. Брат сейчас пасся с друзьями во дворе, сестра, пока Саша наслаждался ванной, пришла и ушла с подругой в кино; она два года назад закончила школу и работала теперь на заводе, давшем название их городскому району, лаборанткой в конверторном цехе. Родителям с работы было ещё рано: что у отца, что у матери рабочий день считался ненормированным — плата за их немного что значившие должности заместителя начальника отдела. Бабушка всё топталась на кухне, что-то чистила, варила, жарила, накормила Сашу, разбитое перебинтованное им после ванны колено, скрытое целыми брюками, не увидела и заметила только ободранную, в корочке всё более темнеющей, свернувшейся крови руку. Это ты что, на работе так, спросила она. Ну, пресекая её новые вопросы, коротко отозвался Саша.
Приближаясь к аллее, он чувствовал волнение. Такое громадное расстояние отделяло его того, что посещал лавочку последний раз, от его нынешнего. Эти девяносто три рубля, лежавшие сейчас в столе под грудой тетрадей, были словно некой водораздельной чертой, он заработал их, он их получил, и то, что это произошло, придавало его жизни новое, иное качество, делало её не похожей на прежнюю. Есть ли кто на лавочке, видно не было. Её закрывали плотные, переплетшиеся ветвями кусты акации, тянувшиеся вдоль аллеи параллельными шпалерами. Две шпалеры с одной стороны, две с другой, и между ними — центральная дорожка, на обочине которой и стояла лавочка. Совсем недавно аллея была огорожена по всей длине улицы от проезжей части поясным чугунным забором, но в прошлом году, исполняя партийный указ о борьбе с излишествами, забор сняли, и теперь его роль исполняли вот эти кусты акации.
Ещё он был в сумраке тропки внутри шпалер акации, отыскивая между ветвями проход на центральную дорожку, когда ему стало ясно, что лавочка не пуста. Негромко побрякивала гитара, и голос Володая наборматывал под звуки её струн: «Бу-удь осторо-ожен, три-иппер возмо-ожен…» — на мотив «Сердце красавицы склонно к измене».
Саша выломился из кустов акации на дорожку почти напротив лавочки, в нескольких метрах от неё. Володай сидел в одиночестве, левая нога у него была жердясто выкинута перед собой, обута в тапочек, и из-под штанины на щиколотке выглядывал известково-молочной белизны гипс. Рядом с Володаем на лавочке, повторяя положение ноги, торчали костыли.
— О, Саша! — снимая с колен гитару и отставляя её в сторону, радостно воскликнул Володай. Схватил костыли, подсунул под мышки, попытался подняться навстречу. Видимо, он насиделся один, наскучался — не было у них таких отношений, чтобы столь бурно радоваться.
— Сиди, сиди! — торопливо подскочил к нему, не дал встать Саша. — Ты что это, ногу сломал?
— Да-а, — опускаясь обратно на скамейку, с небрежностью протянул Володай. — Братан младший мотоцикл на неё опустил. Тебя-то что давно не было? Уезжал, что ли?
Саша чуть было не признался, какой у него сегодня день, но удалось удержаться. В прошлые разы, появляясь на лавочке, он не сказал никому, чем занят этот месяц в дневную пору. Как-то так чувствовалось: жизнь та и жизнь эта — разные жизни, и они не должны пересекаться.
— Нет, не уезжал никуда, — ответил он. — Так просто получалось… что не получалось. — И, чтобы уйти от разговора о себе, спросил сам: — А где все? Что, никто больше не приходил?
— Полном было! — Володай потянулся, взял со скамейки гитару, снял с её струн аккорд и тут же прихлопнул ладонью. — С Маратом все пошли.
— С Маратом? — вырвалось у Саши с невольной уважительностью. Марат нечасто появлялся на лавочке. Он был старше их всех, закончил прошлый год школу, учился в Политехническом, у него была стелющаяся хищная походка, этой своей походкой он напоминал Саше какого-то крупного зверя из семейства кошачьих. Отец его директорствовал в двенадцатой школе, был историком по специальности, и Марат говорил, что назван в честь «друга народа» из времён Великой французской революции. — А что такое? Почему все с Маратом?
— У него Танька из Ленинграда приехала. — Володай хохотнул, снова прошёлся по струнам и снова зажал звук. — И он к ней боится идти. Пришёл, попросил: кто со мной? Как товарищу отказать в такой ситуации!
Таня была девушкой Марата, все это знали и так к ней и относились: она и Марат — вместе, от Марата было известно, что у них отношения «по полной». Таня училась в одном классе с Сашей, и он всегда, глядя на неё в школе, пытался заметить, есть ли в ней что-то такое, что явно и ясно свидетельствовало бы о том, что «по полной», но ничто в ней того не выдавало. Этой весной отца её, работавшего на заводе заместителем главного энергетика, перевели главным энергетиком на родственный завод под Ленинградом, она доучилась год и уехала к родителям, а у Марата незамедлительно образовались новые отношения. Удивительно, как у него всё это само собой получалось. Из-за этого с ним дружил сын самого директора завода, катался с ним на «Волге» отца — по городу, за город на озёра с ночёвой.
— А ты что же не пошёл товарища поддержать? — спросил Саша Володая.
— А я что на этих? — показал Володай на костыли. — Сижу жду. Вернутся сюда, куда денутся. Ещё и Марат с Танькой придут. Посмотрим, какая она фря ленинградская стала.
— Когда ей было так уж вот перемениться, — заступился за бывшую одноклассницу Саша. — Она там всего два месяца.
— А чего ж нет? — не принял Сашиной защиты Володай. — Я, знаешь, каких знал? Он себе только кок на калгане заделает — идёт петухом: прочь с дороги, сшибу — не замечу.
Это было правдой, Саша тоже имел дело с такими.
— Ладно, придут — увидим сейчас, — сказал он. — Поделись, что тут было без меня?
Он уже сидел на скамейке рядом в Володаем, со свободного от костылей боку, засунул руки в карманы брюк, вытянул, перекрестив, ноги, — любимая его поза на лавочке: в ней было чувство некой расслабленной независимости, так им ощущалось. Володай, разговаривая с Сашей, время от времени брал на гитаре аккорд, прислушивался к нему — и зажимал струны ладонью. Сейчас, в ответ на Сашин вопрос, он всфыркнул:
— Что произошло! Борька Федул, тихоня наш — мы с Нинкой только гуляем, у нас с ней ничего, — арбуз ей надул! Бледный ходит, губы трясутся — «всего раз у нас было», а Люська Ткачёва, у них с Нинкой квартиры рядом, в сто третьей школе учится — знаешь её? (Саша не знал, но похмыкал, словно бы подтверждая предположение Володая, чтобы тот не прервался на ненужные объяснения) — вот Люська говорит: ха, они всю весну в дровянике у него на полатях — полати только трещали. Борька тут два дня назад стоял: ребята, что делать, Нинке аборт если — родителям открываться, чтобы они согласие, а не дадут согласия — не жениться же, и Нинке что, рожать, что ли…
— Ничего себе человек влетел! — Саша внутренне содрогнулся от рассказа Володая. Федулёв учился в параллельном классе, и Саша был с ним не близок, на лавочке здесь только и встречались, Нинка, о которой шла речь, училась классом младше, но жили они с Федулом где-то рядом. — Дали советы товарищу?
— Что тут посоветуешь! — Володай на этот раз быстро проиграл на одной струне обрывок какой-то щемяще-грустной мелодии, словно дополнил ею свои слова. — Не лазь по полатям, дровяники для дров, не для того, чтоб там шуры-амуры забацывать.
— Но хотя бы посочувствовали?
— Что сочувствовать? Он с Нинкой забацывал, не мы. О, слушай! — нотки блаженства наполнили голос Володая. — У Люськи, ну, из сто третьей школы, хата была, родители куда-то отъезжали. Собрались у неё, портвейна натащили, проигрыватель, пластинок было… танцевали-обжимались — ну, я тебе скажу! В бутылочку играли. Светка, из стоквартирного дома, вороные такие волосы у нее, из твоего, кажется, класса…
— Будылёва, что ли? — спросил Саша. Только у Светки Будылёвой были такие пепельно-чёрные волосы, которые она за стенами школы любила распускать по плечам плоской литой гривой, и жила она в стоквартирном доме.
— Неважно, Будылёва или как её. — Нотки блаженства в голосе Володая звенели птичьим гомоном в раскрытом окне на рассвете. — Ух, как она целуется, курва! Как целуется, мать твою! Так взасос, и ещё, и ещё… такая курва! И щупать себя — прямо подставляла, ох, я нащупался, ну прямо… А давать не даёт. Давать — нет, и всё, никак.
Завистью обдало Сашу. Никогда, ничуть не была ему интересна Светка, ему было даже удивительно, что она могла так восхитить Володая. Но то, что он не был на той вечеринке у неизвестной ему Люси из сто третьей, — это было ужасно жалко, просто невыносимо.
— Интересно вы тут без меня жили, — сказал он, слыша, как эта зависть так и вылезла из него наружу, предательски торчит из голоса — буквально как то самое шило из поговорки.
— Да нет, чего там интересно, — взял аккорд и тут же зажал струны Володай. — Целый месяц уже не махался. Целый месяц, представь себе! Это жизнь? Не будешь же с первым встречным, ни с того сего. Целый месяц! Тоска…
Он был здоровой орясиной, выше Саши на полголовы, незлобив и даже добродушен, что так и было написано на его широком, словно бы вдавленном внутрь лице с крупным тяжёлым носом, но при этом большой любитель подраться. Хорошенько пометелиться — это для него составляло чуть ли не главную радость жизни, если где назревала драка — он тотчас терял голову и нёсся на её шум, расшвыривая вокруг себя всех, кто ему препятствовал. «Дай помахаться! Дай, говорю! Дай!» — блажил он. За это его и звали не просто Володей, а так — Володай, образовав прозвище от имени. В их лавочной компании больше таких любителей подраться не было, скорее наоборот — по возможности предпочли бы уклониться от драки.
— Ладно тебе, не тоскуй, представится ещё случай, — остановил его Саша, не дав Володаю насладиться любимой темой. — Сыграл бы, если разучил, что-нибудь новенькое.
Ход, сделанный им, оказался верным. Ещё сильнее страсти помахать кулаками было для Володая желание делиться новыми вещами из своего репертуара.
Случай подраться представился, однако, к Сашиному потрясению, почти незамедлительно. Новой разученной Володаем вещью были «Амурские волны», он ещё доигрывал их, когда перед ними, покачиваясь, остановился незнакомый кент, чуть постарше, чем они, в вылезшей местами из брюк мятой рубахе, часть пуговиц посередине расстёгнута, и наружу в образовавшуюся прореху смотрел — почему-то казалось, давно не знавший мытья — живот. Храня молчание, кент постоял мгновение, потом полез в карман, вытащил сплющенную пачку «Беломора» и, на ощупь выковыривая изнутри папиросу, возгласил:
— Что, фраер, за херню забацываешь? «Мурку» давай! Ты зашухарила всю нашу малину… «Таганку» давай! Тага-анка, все ночи, по-олные огня-я!.. «Таганку» знаешь?
Володай, прекратив играть, смотрел на любителя «Мурки–Таганки». Парень был крепко пьян, чтобы удержаться на ногах, ему приходилось всё время переступать с одной на другую.
— Я тебе сейчас покажу «Мурку–Таганку», — как бы ленивым движением перемещая Саше на колени гитару, протянул Володай. Взял костыль, опёрся о него обеими руками и стал подниматься. Негнущаяся сломанная нога, белея на щиколотке гипсом, жердью торчала вперёд и мешала движениям. Но наконец он поднялся. Толкнул костыль под мышку, подпрыгнул, твёрдо становясь на землю здоровой ногой, и тотчас ударил всё так же продолжавшего топтаться перед скамейкой пьяного парня в лицо. — Видишь твою «Мурку–Таганку»?! — вскричал он. — Смотри!
Любитель «Мурки–Таганки» от удара отшатнулся, сделал два быстрых заплетающихся шага назад, но не упал, как, казалось, был должен, а устоял и, вмиг приняв боксёрскую стойку, не издав ни единого звука, бросился на Володая. Однако он был слишком пьян, и удар его пришёлся в воздух — Володай, снова подпрыгнув, переступил ногой, перебросил костыль на другое место, уклонился. И вновь ударил парня.
— «Мурку–Таганку» тебе… — прорычал он. — На тебе «Мурку–Таганку»!
Любителя «Мурки–Таганки» на этот раз мотануло так, что ноги у него зацепились одна за другую, переплелись и он, провернувшись вокруг оси, словно намереваясь ввернуться шурупом в асфальт, с глухим стуком упал на него.
— Ты что! Ты на фиг?!. Что он тебе?! — вскочил со скамейки Саша. — Хорош, Володай! — попытался он остановить того, выставляя перед собой гитару, словно гитара своим видом должна была подействовать на Володая отрезвляюще.
Но Володай не видел ни гитары, ни Саши. Глаза его горели ясным вдохновенным огнём, они смотрели сквозь Сашу, Саша был бесплотен, прозрачен, его не было здесь. Движением руки, как если бы сносил оказавшуюся на его пути паутину, Володай сдвинул его в сторону, выбросил костыль вперёд, шагнул здоровой ногой и вновь оказался около любителя «Мурки–Таганки».
Любитель «Мурки–Таганки» ворочался у него под ногами, поднимаясь, встал на четвереньки, выпрямился, качаясь, хотел замахнуться, чтобы ответить Володаю, и тут же получил от него новый удар. Теперь любитель «Мурки–Таганки», перелетев через всю центральную дорожку аллеи, свалился в затрещавших кустах на другой её стороне. Там он понял, что спасение его в бегстве, и, не поднимаясь на ноги, чуть ли не по-пластунски, попытался скрыться от Володая, продравшись сквозь кусты. Володай не позволил ему этого. Отставив в сторону загипсованную ногу, он присел на другой, дотянулся до брючного пояса любителя «Мурки–Таганки», ухватил за него и поволок обратно на дорожку. Любитель «Мурки–Таганки» хватался руками за ветки, кусты тряслись, ходили ходуном… Однако, когда Володаю удалось вытащить его на дорожку, любитель «Мурки–Таганки» с удивительной живостью сумел вскочить на ноги, увернуться от посланного ему в лицо кулака и броситься прочь.
Отбежав дёрганой синусоидой на безопасное расстояние, он остановился, развернулся и прокричал что-то угрожающее. «Суки… уделаем», — разобрал Саша. Тут уже Саша сам изобразил, что кидается вслед за ним, — и любитель «Мурки–Таганки», загнув кренделя, сиганул прочь без малейшего промедления.
— Нужен он тебе был! — с упрёком сказал Саша, когда они с Володаем нашли его слетевший с загипсованной ноги тапок, вернулись к скамейке, сели и он отдал Володаю гитару.
— А чего он! — захмыкал Володай, устраивая гитару у себя на коленях. Счастливое довольство заливало его широкое лицо. — «Васю Шмаровоза» он у меня ещё б попросил. «Амурские» тебе повторить?
— Повтори, — Саша был не против. Он вспомнил, как звучал сегодня в стройуправлении «Маленький цветок». Ему бы хотелось сейчас услышать его, но разве можно сыграть «Маленький цветок» на гитаре? Володай, надо думать, даже и не пробовал подбирать его.
Володай доиграл «Амурские волны», прижал, чтобы снять звук, струны ладонью — и вдали, в начале аллеи, там, где шпалеры акации, подтверждая закон перспективы, начинали сжимать пешеходную дорожку между собой, возникла их компания. Разобрать с лавочки, кто там есть кто, было пока невозможно, но кто ещё мог появиться такой оравой, кроме неё? Да и голубое пятно платья среди мужской одежды также было надёжным подтверждением, что это их компания. Голубое платье — это, несомненно, была Таня, которую все отправились встречать с Маратом.
— Ой, Саша, — сказала Таня, подходя к скамейке. Её бледное лицо с тонкой кожей было спокойно-отрешённо, она здоровалась с Сашей так обыденно, словно они виделись какие-нибудь два дня назад. Володай остался сидеть на скамейке, а Саша при приближении их компании встал навстречу. — Как рада тебя видеть. Кажется, прямо тысячу лет не видела.
— Здравствуй. Два месяца мы не виделись. — Он снова непроизвольно вглядывался в неё, пытаясь найти в ней некие признаки, по которым можно было бы твёрдо заключить, что у них с Маратом те отношения, и снова никаких признаков не видел.
— Два месяца? — переспросила Таня. — А у меня чувство — тысячу лет.
— Привет, Сашок, — поздоровался следом за Таней и Марат, подавая Саше руку своим плавно-мягким тигриным движением. — Я тебя тоже тыщу лет не видел. Где пропадаешь? По девочкам всё?
Он был единственным, кто называл Сашу «Сашок», и это его обращение в их нечастые встречи Сашу всегда коробило. Все его всегда называли Сашей. Но как осадить Марата, он не знал. Если бы кто-то другой попробовал так, Саша бы сумел отбить у него охоту впредь называть его Сашком, а с Маратом не мог. Он чувствовал, не получится у него сказать Марату с той убедительностью, с какой надо.
Но всё же просилось ответить ему так, чтобы он почувствовал щелчок по носу.
— Да и я тебя ту же тыщу лет, — отвечая на рукопожатие Марата, сказал Саша. — Тоже, что ли, по девочкам?
Он не подумал, что говорит. Если бы подумал — то воздержался бы от своего укола. Рука Марата сжала Сашину руку, словно он хотел её раздавить. Ты что несёшь?! — прозвучало в этом его знаке.
— У меня, Сашок, сессия, была. Сейчас практика на заводе, — произнёс он с той интонацией внушения, что прямо указывала, кому в действительности адресован его ответ. — Мне по девочкам некогда. Моя девочка вот только приехала, — отпустив наконец Сашину руку, повернулся он к Тане.
У Тани было замкнутое, холодное выражение лица — казалось, она не слышала ни слова из их обмена репликами.
— Так соскучилась по всем нашим, — словно их разговор с Сашей не был перебит Маратом и продолжая его, всё с тем же своим отрешённо-отсутствующим видом сказала Таня. Имела она в виду, конечно, их класс. — Кто из девочек в городе, знаешь?
Саша не знал. Откуда ему было знать. Как разбежались все в конце мая, получив дневники с записью о переводе в последний класс, так он никого и не видел.
— Обзвонишь, выяснишь, — коротко ответил он, жалея, что так вышло с Маратом.
— Ну да, — тускло согласилась она. Похоже, однако, было, что никто её на самом деле не интересовал.
Володай со скамейки между тем кричал:
— Танька! Танька! Что сказать хочу! Наклонись к калеке, будь добра!
Таня наклонилась. Володай схватил её за плечи, притянул к себе и звучно поцеловал в щёку. Хотел он в губы, но Таня отвернулась, и вышло так — в щёку.
— Хитра, хитра! — захохотал Володай, отпуская вырывавшуюся Таню и грозя ей пальцем. — Марат! — взглянул он на Марата. — Северная столица её не испортила. Таня тебе верна, как Татьяна Ларина. Цени!
— Ещё как ценю, — отозвался Марат. Саша заметил: хотел взглянуть на Таню — и не довёл до неё взгляда, словно не решился встретиться с нею глазами.
Все разместились между тем на скамейке, посадили посередине Таню, Саше и Марату места не хватило.
— Саша, ты тоже садись! — в заботе о нём потолкалась, поуплотнила сидящих рядом с собой Таня, и около неё появилось свободное пространство — пусть его и было совсем немного. — Садись, садись! А он пусть постоит, — махнула она рукой на Марата.
Теперь Марат посмотрел на неё. Во взгляде его была пружинящая тяжесть. Как если бы тигр присел в намерении совершить прыжок, но решил пока этого не делать.
— Смотри, девушка, — сказал он, — шути, да не особо!
Таня усадила Сашу рядом с собой.
— А не пугай, — сказала она. — Я не боюсь. — Сказала она это, словно обращаясь не к нему и даже не к лавочке, а к воздуху вокруг, к потемневшим кустам акации, к солнцу, сходящему к горизонту и протянувшему в щель между двумя домами узкую линию жёлтого света, наискось перечёркивающую бульвар. Но в то же время каждому на лавочке было понятно, к кому на самом деле обращены её слова и что за ними стоит.
И вот тут, слыша её голос рядом с собой, Саша почувствовал наконец её отличие от остальных девочек в классе. Такая снисходительная усталая сила была в её бесцветно-обыденном голосе, такая женскость! Ни у кого из их класса не слышал он в голосе ничего похожего.
— Что, как тебе живётся в городе революции? — спросил её Саша. — Привыкла? Не тоскуешь?
— Вот как бы заставить себя не тосковать, — ответила ему Таня.
— А возвращайся! — воскликнул он. — Школу, во всяком случае, здесь заканчивай.
— Всё равно же потом переезжать, — словно бы обречённо отозвалась Таня.
— Обязательно разве? — Саша спрашивал — и ему было неловко перед Таней: в действительности его совершенно не волновало, где будет жить Таня. — Восемнадцать исполнится — и полная твоя воля выбирать себе место жительства. Родители пусть там, а ты тут, в их квартире.
— Какая их квартира, — теперь в голосе Тани ясно прозвучало сожаление. — Сдали они квартиру. Негде мне здесь жить. У тётушки не наживёшься. Так, остановиться. Да и вообще, — интонация у неё переменилась, словно бы исполнилась скрытого, но пренебрежения, — у нас тут жить или в Ленинграде — разница же.
— Ну уж, разница! — не согласился Саша. Но тут же сдал назад: — Не знаю, впрочем. Не был никогда в Ленинграде.
— Приезжай, — сказала Таня. — У нас трёхкомнатная квартира, найдётся место переночевать.
И снова в голосе её — каким ответила, — он уловил ту усталую женскую краску, которую расслышал минутой раньше.
Таня с Маратом побыли на лавочке минут двадцать, послушали, как Володай, не в силах сдержать блаженной улыбки, играет «Амурские волны», спели под его аккомпанемент вместе со всеми несколько песен и ушли — туда, откуда появились, в начавший туманиться сумерками проём между шпалерами акации. Только тогда они были в компании, теперь уходили вдвоём. Одной рукой Марат обнимал Таню за плечи, в другой оттянуто висела глубокая коричневая сумка из дерматина, которой Саша, когда они пришли, не видел у него — скорее всего, она была у кого-то другого. В сумке отчётливо обозначали себя глубокими складками две высокие винные бутылки.
— На хату пошли, — глядя им вслед — собственно, все смотрели, — с завистью протянул Володай. — У Марата хаты чтоб не нашлось… Марат, он Марат!
— Зря Танька приехала, — Борька Федул (надул Нинке арбуз, тотчас вспомнил о нём Саша) сидел, закинув ногу на ногу, обхватив себя за колено и с нервностью быстро постукивал один о другой большими пальцами. — Жалко её даже.
— Почему зря? Может, вернёт его, — ответил ему Володай.
— Как вернёт. Он здесь, она там. На фиг она нужна ему там.
— Да уж осталась бы здесь у тётки, доучилась год, а там бы и уезжала, — сказал светловолосый, со светлыми навыкате глазами, с вечно сонным выражением лица расхлябанный парень, он был со двора Федула, но учился в другой школе, Саша плохо знал его и всё время забывал его имя.
— А что год изменит? — перестав стучать пальцами, повернулся Федул к светловолосому со своего двора.
— Может, поженились бы, — отозвался светловолосый.
— На фиг Марату жениться, хомут на шею? — со страстью вопросил Федул.
— В Ленинград бы к ней переехал. У нас здесь жить или в Ленинграде — разница же.
Володай звучно пробренчал по струнам — как бы веля всем смолкнуть, — все и смолкли, и он, понизив голос, как делясь секретом, проговорил неожиданно:
— А в Новочеркасске, под Ростовом город такой, знаете, что было?
— Что было? Где? Под Ростовом в Новочеркасске? При чём здесь Новочеркасск? О Ленинграде речь! — ответила ему неслаженным хором вся лавочка.
— Я о том, где жить, — всё тем же таящимся, осторожным голосом сказал Володай. — Там в начале лета демонстрации были — танки ввели, и прямо из танков по демонстрации, улицы все в крови плавали.
— У нас? Демонстрации? Иди ты! Выдумываешь, Володай! — было ему на этот раз ответом — всё тем же неслаженным хором.
— Что я выдумываю! Ничего я не выдумываю! — взвился Володай. Тут же, однако, спохватился, и голосу его вернулась прежняя таящаяся осторожность. — На местном заводе у них там нормативы подняли, у людей зарплаты упали. На улицу вышли, и их танками, из пулемётов, из автоматов.
— Иди ты! Чтоб у нас танками, из автоматов? Там что, фашисты какие живут? — никто Володаю не поверил. — Откуда ты это взял? Сейчас придумал?
— Ну, не хотите верить, не надо. — Володай принялся перебирать струны. — Всё-ё ждала-а и ве-ерила, ду-умала рожу-у, а пошла-а прове-ерилась — с три-иппером хожу-у, — пропел он на мотив песни «Всё ждала и верила сердцу вопреки. Мы с тобой два берега у одной реки». — Придумал я! Дядька у меня приезжал, он в Ростове живёт. Совсем недавно, в самом начале лета было. Гробы на кладбище замучились таскать. Наарестовали видимо-невидимо.
— Дядька, дядька, — в молчании, наставшем после этих его слов, внятно и громко — услышала вся лавочка — отозвался светловолосый с сонным лицом. — А что твой дядька — ТАСС, можно верить? Мало ли кто какие слухи распускает. Не может такого быть. У нас вон на заводе, батя говорил, тоже нормативы подняли, демонстраций же не устраивали?!
Никто светловолосого не поддержал, никто не ответил ему. Володай, видел Саша, тот хотел что-то ответить, но сдержался. Он снова заперебирал струны, потом из этих переборов возникла мелодия, и разом, с удовольствием, вся лавочка грянула, и Саша тоже:
— Из о-окон ко-орочкой несё-ёт поджа-аристой, за занаве-есками мелька-анье ру-ук…
Песня была выбрана Володаем идеально. Тягостное напряжение, возникшее после отповеди, сделанной Володаю светловолосым, снесло единым махом неизвестно куда, и после «Корочки» радостно перекинулись на «Перепетую», на «Хуторок», а уж за «Хуторком» настал черёд «Ванинского порта». И даже мрачный «Ванинский порт» пелся легко, с торжествующим ликованием — овеивало, как ласковым тёплым ветерком, чувством единения, подхватывало и несло с собой. Саше подумалось: недаром революционеры пели песни на своих тайных сходках, но вслух он этого не сказал. Вадька бы понял, о чём он, а здесь, на лавочке, его бы не поняли наверняка.
Сумерки, сообщившие о себе начавшим туманиться проёмом между шпалерами акации, ещё когда Таня с Маратом, обнимавшим её за плечи, уходили с аллеи, начали густеть, и на лавочке стало становиться просторнее — то кто-то один покидал её, то кто-то сразу вдвоём. Саша пожимал руки, прощался — и оставался сидеть. Ему не хотелось уходить — несмотря на постоянно напоминавшее о себе разбитое колено, ободранную руку. Хотелось досидеть до самой ночи, увидеть звёзды — как они стоят над головой в чёрной бездне, и ты сам часть этой бездны, только под ногами у тебя крепкая земная твердь, давшая тебе надёжный приют. У меня звёздное настроение, с иронией сказал он сам себе.
То, что произошло, когда их осталось на лавочке лишь трое — он, Володай и Федул, — Саше пришлось восстанавливать потом из мелких, отрывочных эпизодов, удержанных памятью. Вдруг всё вокруг пришло в движение: Володай отбросил гитару, схватил костыли и вскочил со скамейки, вскочил Федул и бросился прочь, а из окружающей темноты разом появилось тенями — сколько? пять, шесть, десять? — человек, за спиной трещали кусты — оттуда выбирался, окружая скамейку, кто-то ещё… а в следующее мгновение Саша обнаружил себя что есть сил, словно на стометровку, мчащимся за стремительно удаляющимся Федулом. За спиной, слышал он, дробно стучали по асфальту несколько ног — его преследовали.
Нёсшийся впереди Федул вымахнул из аллеи, свернул и исчез за тёмным строем акаций, а от их тени стремительно отделилась фигура, встала посередине дорожки и вытянула перед собой подобием сигнального крыла светофора, запрещающего движение, сомкнутые замком руки. Саша вильнул в сторону в последний момент, и мощный удар, от которого он полетел бы на асфальт, как и от толчка сзади, пришёлся не по лицу, а по уху, тотчас горячо вспыхнувшему ожогом, словно по нему шаркнул точильный камень.
Как он промчался через перекрёсток, пролетел двор, где жил Федул, — этого в Сашиной памяти не осталось. Он начал вновь помнить себя с того момента, когда, задохшийся, не в силах сделать больше и шага, остановился среди дровяников, которые тянулись рядами уже далеко от федуловского дома. Селезёнка рвалась из груди в глотку, в солнечное сплетение был вбит громадный кол. Погони за ним не было. Где отстали преследователи, он не знал. Если бы не отстали, он бы оказался полностью в их власти, не способный ни к какому сопротивлению.
Несколько минут, держась за грудь, он шатался между дровяниками, приходя в себя. Понемногу боль от вбитого кола стала делаться меньше, можно стало вдохнуть всей грудью. Саша посмотрел на небо. Здесь, между дровяниками, было совсем темно, и космическая бездна открывалась глазу во всей своей непостижимой умом глубине, а и величественна же была эта картина! Саша нашёл Большую Медведицу, провёл от её ковша линию и определил Полярную звезду. После чего нашёл и Малую Медведицу. Собственно, два эти созвездия он лишь и знал. Но ему было вполне достаточно и этих двух. От того, что он мог найти их, определить на небе, небо словно бы обживалось им, становилось близким, тёплым. Вот, досидел до звёзд, как хотел, словно бы с хмыканьем подумалось Саше.
Путь до дома, хотя идти отсюда было не более десятка минут, занял у него едва не час. Он не спешил возвращаться домой. Ему требовалось, чтобы все уже легли спать, когда он придёт. Чтобы родители не требовали отчёта, где был, чем занимался, чтобы не принудили объяснять, как умудрился ободрать руку, не начали бы читать нотации.
Все уже и спали, когда он вернулся. Не зажигая в прихожей света, Саша разулся, прошёл, ступая на цыпочках, в коридор — дверь родительской комнаты была плотно закрыта, дверь в другую комнату немного не притворена до конца, чтобы он, придя, не чмокал лишний раз замком. Желудок требовал еды, но свет на кухне, звуки его действий там могли привлечь внимание родителей, и Саша решил не потворствовать желаниям желудка. Не вымыв рук и не почистив зубов, он, стараясь не производить никаких шумов, проник в свою комнату, добрался всё так же на цыпочках до раскладушки посередине комнаты, которую для него, как всегда, заботливо расставила и застелила сестра, стащил с себя брюки, рубашку, стянул носки, бросил всё на стоявший рядом стул и забрался под одеяло. Операция по возвращению домой была успешно осуществлена.
* * *
Утром, когда ещё был в постели, пришёл Вадька. Утро, впрочем, получалось весьма относительное: почти десять часов. Вчерашний бы день — два часа уже вкалывал на заводе безалкогольных напитков, а не лето бы — те же два часа сидел за партой. Сквозь сон Саша слышал, как поднялась, ещё до всех, бабушка и ушла на кухню готовить завтрак, слышал, как поднимались сестра, а потом и брат, слышал за притворённой дверью шаги родителей в коридоре, даже казалось, что проснулся и больше не заснуть, но нет, снова засыпал и так вот дотянул до звонка в дверь, который и разбудил его. Потом бабушка, стараясь не шуметь — точно как он ночью, — заглянула в комнату. Саша, продолжая лежать, спросил её:
— Что, баб?
— Выспался? — прежде чем перейти к делу, любяще улыбаясь, спросила бабушка.
Саша был у неё любимцем, он знал это, и ему, когда она выказывала эту любовь, всегда становилось неловко перед сестрой и братом. Отчего он постоянно раздражался в разговорах с нею. И сейчас тоже ответил ей с раздражением:
— Выспался, выспался. Что такое случилось?
— Ничего, — спокойно отозвалась бабушка. — Вадик к тебе пришёл. На кухне пусть подождёт или пусть сюда заходит?
— Вадька! — скидывая с себя одеяло, мигом вскочил Саша. И бросился к одежде на стуле, аккуратно висевшей сейчас на спинке. Что, конечно, сделала бабушка, поднявшись с постели. — Пусть заходит, чего там!
Вадька вошёл, когда Саша, вдев себя в брюки, застёгивал пуговицы на ширинке.
— Во дрыхнешь! — вместо приветствия воскликнул Вадька. — Я уже сколько на ногах!
Вадька вчера отлично съездил на Верх-Исетское, пляж кипел от девочек в таких купальниках — пупки, животы, ягодицы чуть не наружу, песок горячий, как в пустыне Сахара, належался на нём, нажарился, накупался — до офигения. И сегодня ему не терпелось вновь окунуться в радость вчерашнего дня, поднять её класс, но одному — это не то удовольствие, вместе давай, двигаем на улицу, пошатаемся, да мы не мы будем, если каких-нибудь чувих не наклеим.
— Чувихи что, тоже по улицам шатаются? — не без подковырки спросил Саша, с усилием вталкивая подол рубашки в застёгнутые раньше времени брюки.
— А ты не иронизируй! — осадил его Вадька. — Ещё как шатаются! Да ну ты что, — рассердился он, — дома, что ли, сидеть собрался?
— Ничего я дома, — косноязыча от смущения, что Вадька мог предположить такое, ответил Саша.
Сидеть напротив него за столом на кухне, смотреть, как он завтракает, Вадька не стал, отправился ждать Сашу во дворе у подъезда. Поев, Саша привычно разобрал постель, закрутил её в матрас, положил тот в изножии бабушкиной кровати и закрыл тканым голубым покрывалом, служившим, сколько он себя помнил, именно для камуфлирования матраса на дневную пору. После этого он сложил повизгивавшую своими сочленениями алюминиевую раскладушку, поместил за кухонную дверь, где было её обычное место, и, уже открыв дверь выходить из квартиры, крикнул бабушке на кухню, что будет вечером.
На улице у подъездной скамейки компания брата чинила спустившую камеру подросткового велосипеда «Орлёнок». Велосипед был перевёрнут вниз седлом, вверх колёсами, переднее снято, и вилка торчала, словно сломанный железный зуб. Лежало поодаль, выставив на позор обнажённый обод, разутое колесо, ещё дальше — снятая с него покрышка, вытянувшаяся эллипсом. Стоял, блестя зеркалом налитой воды, оцинкованный тазик с ручками, валялись на асфальте вытряхнутые из подседельной сумки фигурные велосипедные ключи, на скамейке было разложено содержимое велоаптечки: наждачные шкурки, тюбик с клеем, резиновые пластыри, чёрно-серая вермишелина ниппеля. Рядом, одинаково подсунув руки ладонями под ноги, сидели брат с приятелем из соседнего подъезда и, болтая ногами, подавали чинившим камеру советы. Вадьки нигде не наблюдалось.
Саша уже хотел позвать брата, спросить его о Вадьке, не видел ли, но брат, заметив Сашу, перестал подавать советы, сам вскочил со скамейки и бросился к нему.
— Вадька твой велик наш забрал! — ябеднически кричал он на ходу. — Вышел — и говорит, ты ему разрешил покататься. Сел — и не слезает.
Велосипед считался их общий, и Саши, и брата, поэтому брат безропотно, раз Саша разрешил, и дал его Вадьке. Вообще до нынешнего года на велосипеде катался лишь Саша, велосипед был взрослый, и брат не дотягивался до педалей, а кататься под рамой, изогнувшись кривошипом, как это делали другие, у него, сколько он ни бился, не получалось. Но к нынешнему году брат подрос и, хотя по-прежнему не дотягивался до педалей с седла, стоя на педалях над рамой и переваливаясь с боку на бок, уже мог ездить на нём. Общим велосипед считался потому, что был на самом деле отцовским, еще довоенного выпуска, отец на нём в молодости, как говорил, пока не был женат, облазил все окрестности. В альбоме Саша видел фотографию тех лет — отец с этим самым велосипедом стоял рядом с тремя такими же велосипедистами, его друзьями тех лет, и всякий раз, когда смотрел на фотографию, взгляд неизменно цеплялся за руль велосипеда. О, сколько насмешек пришлось ему вынести из-за этого руля. Руль у велосипеда был прямой, как палка — будто поперечина на телеграфном столбе, — а на концах эта палка под прямым углом, без затей, загибалась, образуя ручки. Сидеть в седле за таким рулём приходилось тем самым телеграфным столбом, словно на какой-нибудь бричке, правя лошадьми. Из-за руля и делалось сразу понятно, какой древности велосипед. Стыдный, позорный руль. Но в магазине велосипед стоил почти месячную отцовскую зарплату, и на новый рассчитывать не приходилось. Если только купить его на деньги, что получил вчера. Однако, подумав об этом, Саша тут же понял, что пускать деньги на покупку велосипеда совсем не хочется. Что он будет покупать на них, он не знал, но тратить их на велосипед — уж точно нет.
— Ладно, дал и дал, не жалей, — сказал он брату. — Покатался немного. Как приедет, так отдаст велосипед. Мы с ним сейчас по своим делам пойдём.
— А что за дела? — тотчас заинтересовался брат. — Вы вроде вчера последний день работали?
— Не твоего ещё ума дело, что за дела, — с многозначительностью ответил Саша. — Нечего в дела больших лезть.
— Ох ты, большой! — с обидой, дразняще воскликнул брат. Но не раньше, чем предусмотрительно прыснув от Саши на безопасное расстояние, чтобы Саше не удалось сцапать его. — Чуву сначала себе заведи, потом говори!
Саша изобразил рывок к нему, брат тотчас дал дёру, удачно пролавировал между стоящим на седле велосипедом и бурно спорящими над разложенной на асфальте плоской кишкой воскрешаемой ремонтниками камеры, но налетел на тазик с водой, перевернул его и под его дребезжащий грохот полетел на асфальт в разлившуюся лужу.
— Чепуха, да что ты, сбегай домой — и йодом, — утешал Саша брата, подняв его с земли и осматривая окровенившуюся коленку. — Я вчера себе, видишь? — тоже, и ничего.
— Да? И как это ты? — кидая взгляд на его руку, кусая губы от боли и с трудом сдерживая слёзы, прерывисто выговорил брат.
— Как-как, упал, да и всё, — не стал Саша посвящать брата в историю с машиной.
Брат отправился домой дезинфицировать и перевязывать колено, Саша принялся было выяснять с его друзьями, что у них не так с заклейкой камеры, но тут, выкатив из-за дровяников, появился Вадька. Подкатил на полной скорости, затормозил и бросил велосипед на асфальт прямо в растёкшееся пятно воды.
— Ну и машина. По ровному месту — как в гору прёшь, — сказал он Саше. — Замучаешься ездить. Втулку, что ли, смазать нужно.
Саша прекрасно знал и без него, что ход у отцовского велосипеда тяжёлый, а втулку заднего колеса он смазывал в самом начале каникул, но не помогло, — и ничего не ответил Вадьке на его замечание.
— Зашкурьте камеру по новой и заплатку тоже прошкурьте. И клею дайте подсохнуть, не спешите, а потом клеем ещё раз, — дал он совет ремонтникам и позвал Вадьку: — Идём?
— Да я здесь замучился ждать тебя! — отозвался Вадька.
Брошенный Вадькой велосипед был уже поднят на колёса, и за право сесть на него сражались сразу трое. В именах двоих Саша был не уверен, а третьего знал хорошо, это был тот самый, что сидел с братом на скамейке, подавая советы ремонтникам, и Саша распорядился отдать велосипед ему. Вместе с братом он был всё же хозяином велосипеда, в компании брата знали это, и двое других тотчас отказались от борьбы за велосипед, уступив его тому, кого выбрал Саша.
— Через пять минут отдать товарищу, — приказал Саша счастливчику. — Что маленьких обманываешь? — сказал он уже Вадьке, когда они двинулись со двора. — Обещал, покатаешься немного, а сам взлез — и прилип.
— Ну, что такого! Уж сел — и вволю не покататься? — с лихостью в голосе ответствовал ему Вадька. — Обмани ближнего — или ближний обманет тебя!
Вадька время от времени любил выдавать эту премудрость, но всякий раз делал это так, что не понять, всерьёз ли он или то род шутки, и Саша предпочитал не отвечать на неё. И сейчас он тоже сделал вид, что ничего не слышал.
— К Володаю пойдём сходим, — сказал он.
Внутри у него, не затихая ни на миг, саднило, что так всё произошло вчера с Володаем. Хотя, конечно, Володай и был всему причиной, всё же вчера они с Федулом оставили его. Не оставь, их бы, понятно, уделали всмятку, но зато не было бы сейчас чувства вины, не ощущал себя предателем. Это ощущение предательства и гнало Сашу сейчас к Володаю.
— Хочешь его с нами? Зачем он нам? — с ревнивым возмущением отозвался Вадька на предложение Саши.
Вадька жил на другом конце заводского посёлка, учился в школе, о которой до знакомства с ним два года назад, когда ездил последний раз в пионерлагерь, Саша и не слышал. Саше хотелось, чтобы Вадька приходил на лавочку, и, случалось, ему удавалось затащить Вадьку на неё, познакомил его со всеми — и с Володаем, конечно, — но Вадька не принял этой Сашиной компании. Вот удовольствие — сидеть и балдеть под гитару, говорил он. На лавочке, впрочем, Вадьку тоже не особо приветили. Может быть, причиной являлось то, что он был из дальней школы, из дальнего, чужого двора. Наверное, и Вадька воспринимал его компанию похоже.
— Нет, не собираюсь я его с нами. Мне к нему надо — дело одно есть, — отвечая Вадьке, сказал Саша.
— У тебя к нему дело, а идти нам к нему обоим, — продолжил высказывать своё недовольство Вадька.
— Мы же никуда не спешим. Много времени не потеряем. На пять минут дело. — Рассказывать Вадьке о вчерашнем инциденте на лавочке Саше казалось совсем ненужным: зачем это было Вадьке!
Идти до Володая было минут десять. Он жил в двухэтажных домах на Сорокалетия Октября, прежней Молотова, построенных ещё пленными немцами. Младшеклассником Саша бегал смотреть, как их колонну ведут в лагерь после рабочего дня, в памяти осталась поднимающая в воздух бурую пыль уныло бредущая живая масса без лиц, лица были лишь у немногочисленных конвоиров в красиво перехваченных ремнями защитного цвета гимнастёрках по бокам колонны, и особенно выразительно смотрелись жалящие воздух тонкими сверкающими штыками трёхлинейные винтовки в их руках, выставленные перед собой так, чтобы в любой момент можно было выстрелить. После того как немцев отпустили обратно в Германию, подобных двухэтажных домов больше не строили, стали строить четырёх- и пятиэтажные, в основном из панелей, с низкими потолками, и уже без дровяников около них, без печей на кухнях — сразу с газовыми плитами. Саша бы предпочёл, чтобы Вадька не заходил с ним к Володаю, остался у подъезда, подождал на скамейке, но как ему предложить это, он не знал. Подойдя к володаевскому дому, они вместе зашли в подъезд, поднялись на второй этаж, и Саша что есть силы пробухал кулаком в дверь квартиры. Володая после вчерашнего могло и не быть дома, мало ли — вдруг попал в больницу, а днём, как правило, у него дома сидела одна древняя глухая бабка, не постучать как следует — и не услышит.
Дверь, однако, открыл сам Володай. Саша ещё до того, как она открылась, понял, что это он: застучали внутри костыли, замерли, но обычного «Кто там?» не раздалось. Володай стоял с той стороны перед дверью и ждал, чтобы стучащий обнаружил себя голосом. Он таился после вчерашнего. Хотя костыли выдали его с потрохами.
— Привет! Это я, — назвался Саша.
Дверь тотчас клацнула замком и растворилась. Лампочки в прихожей Володай не зажёг, на лестничной площадке тоже было сумеречно, но и того света, что был, хватило, чтобы увидеть: и досталось же Володаю! Оба глаза у него были подбиты, тёмно-фиалково зацвели и заплыли, верхняя губа по-негритянски вспухла.
— Хорош видок! — вырвалось у Саши вместо приветствия.
— Могло быть и хуже, — смущённая улыбка выбралась на лицо Володая — как бы стесняющаяся самоё себя. — Немножко пошмякали. Не стали особо из-за ноги. Когда костыли разглядели.
У Саши отлегло от сердца. Хотя и бодрился внутренне, говорил себе, да ништяк всё, а боялся, что Володай злится на них с Федулом, увидятся вот — и захлопнет дверь перед носом без единого слова.
— Добрые ребята оказались, да? — не удержался он, однако, чтобы не сыронизировать.
— С понятиями, ага, — согласился Володай. — Это тот кент, которого я… оказывается, из кодлы такого Басана был. Знаешь Басана? Слышал о таком?
Басана Саша знал отлично. В четвёртом–пятом классе они с Мишкой Басановым учились в одном классе, Басанов был задирист, лез по всякому поводу в драку, а чаще и без повода, в школе они схватывались то и дело. Столкнувшись с ним в районной библиотеке, Саша был ошеломлён. Ты что здесь делаешь? — недоумённо вопросил он. Книги меняю, что, — с таким же недоумением ответил Басанов. И попросил: покажи, что брал? С той встречи их отношения в школе изменились, Басанов, было, задирался, но в драку, как с другими, уже не лез, и даже иногда у них с Сашей случался разговор о книгах — кто что читает, может ли порекомендовать? Потом Басанов исчез из Сашиного класса, вообще перешёл в другую школу, и никогда за всё прошедшее с той поры время Саша его больше не видел, только последний год стали иногда доходить слухи о такой кодле Басана из домов по Ильича, сильная кодла — лучше обходить стороной, звали Басана Мишей, и Саша не сомневался, что это тот самый Мишка Басанов и есть.
— Слышал о Басане, — подтвердил он.
— И вот я этого кента из его кодлы… надо же! — Говоря это, Володай пришёл в возбуждение и, повиснув на костылях, даже подпрыгнул на них, переместил себя на другое место. — Обжёгся на молоке. Теперь хоть на воду дуй.
— Извини, что мы так с Федулом… — Саша хотел бы, чтобы у него произнеслось это полным, внятным голосом, но вышло скороговоркой, словно оскальзываясь. — Так неожиданно… Федул побежал — и я за ним. Даже подумать не успел…
— И правильно сделали. Сам виноват, что говорить. — На широком, как вмятом внутрь лице Володая снова возникла прежняя смущённая улыбка. — Что бы вы там… против десятерых. Как сусликов бы вас… ко мне с понятием, а вам бы… в больнице сейчас лежали!
Стоя на пороге, они ещё поговорили о Басане, о том, как бы найти кого-то, кто был бы с басановской кодлой в приятельских отношениях, чтобы, если какие-то трения, снять их, и несколько минут спустя Саша с Вадькой, всё это время молча простоявшим рядом, спускались по лестнице к выходу. Чувство предательства не оставило, так ему, наверное, и суждено было застрять внутри, но оно словно свернулось в клубок, затолкалось в дальний тёмный угол — не давило больше, как ещё десяток минут назад, когда приближались с Вадькой к дому Володая.
— Да уж да, ничего себе картинка: нога в гипсе, на костылях и морда, как тропический сад, — произнёс Вадька, едва они, миновав аквариумную тьму подъездного тамбура, выступили в ударивший слепящим светом солнечный простор улицы. — Что там такое у вас на лавочке стряслось?
— Не понял разве? — неохотно отозвался Саша.
— Понял, что морду набили. А из-за чего? В чём он, говорит, виноват?
Настойчивость Вадьки была досадна, но понятна и неизбежна. Опуская детали, Саша рассказал, как Володай ответил пьяному кенту, потребовавшему от него «Мурку–Таганку», и как тот вернулся с целой бандой, Вадька, с высокомерно-презрительной миной на лице, выслушал его и голосом, полным той же высокомерной презрительности, сказал:
— Говорил я тебе, нечего с этой лавочкой водиться! Вот кантовался бы сейчас на больничной койке с отбитой печенью.
Саша вспомнил скользящий удар — будто точильным камнем — на выбеге из аллеи, и его внутри так всего и перетряхнуло.
— Да уж досталось бы, — согласился он.
— Это у тебя, — дотронулся Вадька до коросты на локте Саши, — от вчерашнего?
— Нет, не от того, — отмахнулся Саша. — Это я с машины неудачно спрыгнул, когда домой ехал.
Как Саша неудачно спрыгнул с машины, это Вадьку уже не интересовало, и он не стал расспрашивать дальше.
Тем же путём, что шли к Володаю, они вернулись к Сашиному дому напротив рынка, и проспект Орджоникидзе, называвшийся улицей Сталина, когда Саша начинал жить в этом доме, вывел их пущенной стрелой на призаводскую площадь, где было трамвайное кольцо. Без особых обсуждений, лишь немного посомневавшись, они решили, что следует ехать в центр, в «город», как говорилось у них в районе. На кольцо приходило три трамвая, один из номеров шёл в самый центр центра — к почтамту, к зданию обкомов партии и комсомола через площадь наискосок, к горсовету за плотиной — плотинкой, как её было принято называть, — и они сели на него. В поднятые окна врывался ветер движения, полоскал разогретый жарким солнцем вагон клокочущей воздушной рекой. В трамвае Саше всегда вспоминался рассказ отца, каким праздником было открытие этой трамвайной линии в начале тридцатых — и почти тридцать лет назад! — а до этого ездить в центр («в город»!) было целым приключением: всего два маломестных автобуса на маршруте, добирались на попутных грузовиках в кузове, держась друг за друга, на телегах попутных возчиков, если груз позволял устроиться на них.
Сошли они, переехав плотину, у горсовета. За его массивным, мрачного, серого цвета зданием находился центральный универмаг — Пассаж, — за Пассажем проходила торговая, всегда людная коротенькая улица Вайнера с драматическим театром и небольшими магазинами, но, выйдя на неё, они поняли, что совершили промах: по улице, из магазина в магазин, ходили, с хозяйственными дерматиновыми сумками в руках, сплошь женщины в возрасте, если и мелькало интересное лицо, то рядом с ним, судя по всему, шествовала мать — вот такая с дерматиновой сумкой, — делать Саше с Вадькой на Вайнера было абсолютно нечего. Следовало, конечно, сойти у почтамта, место около него считалось городским Бродом, где будто бы все и собирались, ходили туда-обратно — самое верное место было там, чтобы подклеиться.
Топтаться на остановке, ждать трамвая, чтобы вернуться на одну остановку назад, не хотелось, и они двинулись пешком. Пересекли трамвайные пути и мимо появившегося недавно напротив горсовета громадного памятника Ленину, мимо трёхэтажного жёлто-песочного здания девятой школы с высокими дореволюционными окнами, где при царе была гимназия, а сейчас, как говорили, учились дети городского начальства, вышли к плотине, с которой два века назад и начался город. Перегороженная река разливалась слева от плотины просторным прудом, блестела под солнцем вода и рябила, играя им; вдали, одновременно вздымая в воздух чёрные крылья вёсел и вновь погружая их в зеркальную водную плоть, шла по диагонали пруда спортивная лодка. По краю, вместо парапета, плотина была огорожена толстыми чугунными цепями, тяжело висящими на столбах полусинусоидами отрицательного значения. И теперь, пока они шли плотиной, как отца в трамвае, Саша вспоминал мать, вернее, её предвоенную молодую фотографию, ещё когда они с отцом даже не встретились: это первомайская демонстрация, вокруг люди, транспаранты с лозунгами, флаги, колонна, видимо, остановилась перед тем, как двинуться дальше к площади, и мать, в модном, наверное, пальто с воротником-шалькой, в светлом (белом?) берете, с игривой кокетливостью сдвинутом набок, присела на цепь, смотрит вполоборота в объектив — и такая яркая свежесть мира, такая его энергия разлита в воздухе вокруг неё! А на обороте снимка стоит начертанная ясным, мягким карандашом дата: «1937».
По тротуару перед почтамтом никто не слонялся. Тротуар был пустынен, только, спеша, прошли двое и, взлетев по высокому гранитному крыльцу, исчезли за широкой большой дверью. Саша с Вадькой пошатались перед крыльцом и направились дальше, к зданию гастронома, называвшемуся Первым. Тротуар перед Первым гастрономом был широк, много шире, чем перед почтамтом, но и здесь никого не было, только входили и выходили из него покупатели с такими же хозяйственными дерматиновыми сумками, как на Вайнера. Саша с Вадькой дошли до конца дома, завернули за угол, — с этой стороны был кинотеатр «Совкино», тоже вроде бы место, относящееся к Броду, но лишь яркая реклама идущих в нём фильмов на больших фанерных щитах, висящих на стене, оживляла пустыню улицы, ни единого человека в перспективе, пустыня, пустыня! — словно заливающее своим жаром плавящийся асфальт ослепительное солнце выжигало вокруг всё живое.
Напротив «Совкино», на другой стороне улицы, так же оживляли её своими рекламными щитами театр музкомедии и кинотеатр «Октябрь». И там, на той стороне улицы, было то же вымершее безлюдье, та же человеческая пустыня.
— Фигня какая, — со злой потерянностью протянул Вадька.
Затея их провалилась — это было несомненно, и следовало придумывать себе другое времяпрепровождение. Саша повернулся и посмотрел на рекламу у «Совкино».
— А ведь это «Великолепная семёрка» тут идёт, — сказал он, убедившись, что на героях рекламы действительно ковбойские шляпы.
— «Человек-амфибия» там идёт, — ответил ему Вадька через плечо. — Отметил ещё, когда проходили мимо.
— Ты повернись! — потребовал Саша. — Два же фильма идут обычно. Другой не «Семёрка»?
Вадька повернулся и пригляделся к рекламе, от которой они отошли метров на двадцать, и щиты той были сейчас по отношению к ним под острым углом, так что название фильма не прочитать.
— А кажется, да, «Семёрка», — отозвался он оживляясь. — Пойдём поглядим.
«Человека-амфибию» — «нам бы, нам бы, нам бы, нам бы пи-ить вино, нам бы, нам бы, нам бы, нам бы все-ем на дно…» — оба уже давно посмотрели, «Великолепная семёрка», американский ковбойский фильм с актёром Юлом Бриннером в главной роли, каких ещё не случалось в прокате на их памяти, был у них в планах, непременно собирались на него сходить, все вокруг уже посмотрели, говорили и говорили о нём, они двое из-за этого месяца на заводе безалкогольных, единственные, наверное, и остались, кто не видел.
Ковбойские шляпы на рекламе, когда вернулись к входу в «Совкино», оказались «Великолепной семёркой».
До сеанса оставалось ещё полчаса, но, купив билеты, они сразу пошли внутрь. Нечего им было больше делать на улице.
В фойе после яркого уличного света стоял, казалось, полумрак, в дальнем конце его за своей синей тележкой-коробом, в белом кружевном переднике и такой же кружевной белой наколке на голове, томилась мороженщица. По мороженому? — согласно посмотрели друг на друга Саша с Вадькой. В отличие от вчерашней на улице, которая назвала Сашу денежным человеком, у мороженщицы в кинотеатре, кроме молочного и сливочного в стаканчиках, было ещё шоколадное эскимо. По эскимо Саша с Вадькой и взяли.
Никого ещё в фойе не было, они первые. Саша с Вадькой сидели на сплотке зрительских кресел, стоявшей у стены, эскимо попалось размороженное, текло, приходилось спешить, бороться с целлофанированной бумажной обёрткой, норовившей повиснуть мокрой тряпицей и излить скопившуюся жидкую массу тебе на брюки, и Саша с Вадькой не заметили, как фойе понемногу стало заполняться. Они увидели, что уже не одни, лишь когда мороженое было доедено, дососано с предательской обёртки и она сама туго обмотана вокруг оголившейся палочки. А следом Саша с Вадькой увидели их.
Девушек было две, как надо. Они только что вошли и оглядывались. Одна, что повыше, — в голубом платье, со светлыми волосами, разделёнными на косой пробор и туго стянутыми в заплетённую сбоку, со стороны пробора, косу, переброшенную через плечо на грудь, подруга её тёмно-русая, с высоко поднятым над головой при помощи чёрной ленты «конским хвостом», в белой блузке с большим отложным воротником и ситцевой цветной юбке, сбегавшей от пояса вниз множеством складок. Саша сразу влюбился в ту, что в голубом платье. Остро, пронзительно, до холодка в затылке. Ему даже вдруг показалось, что это она заводила вчера в стройуправлении, когда стояли в кассу, «Маленький цветок» Беше.
— Подваливаем? — спросил Вадька.
— Ну! — с пережатым горлом отозвался Саша, не в силах оторвать взгляда от светловолосой.
— «Ну» — по лбу гну, — недовольно изрёк Вадька. — Кто начинает? Ты только философий своих, как обычно, не разводи.
— Давай мы им мороженое купим, — осенило Сашу. — Подойдём — и угостим.
— Дурак, что ли? Подойдём — и вот нате жрите? — было первой реакцией Вадьки. Но тут же он и переменил своё мнение: — А вообще да, хорошо с мороженым. Галантно так.
Угощать мороженым и быть без мороженого самим — это выглядело бы нелепо, и Саша с Вадькой вынуждены были купить по порции и себе. Только теперь они взяли сливочное в вафельных стаканчиках. Мороженое в стаканчиках оказалось тоже не крепкое, но всё же текущий стаканчик, представлялось, — это удобнее, чем эскимо.
Девушки, когда Саша с Вадькой — по вафельному стаканчику в каждой руке — направились к ним, решили как раз и сами скрасить ожидание сеанса мороженым: снялись с места, двинулись к мороженщице, и Саша с Вадькой остановили их, загородив путь.
— Это вам, — изобразил полупоклон Саша, протягивая мороженое светловолосой.
— Да, мы о вас уже позаботились, — подал мороженое той, что с «конским хвостом», Вадька.
Девушки не брали мороженое, смущённо и растерянно переглядывались, молчали, они откровенно не были готовы к чему-то подобному, они не знали, как поступить. Желанное знакомство могло не состояться.
Следовало спасать положение, и Саша бросился это делать:
— Рекомендую, рекомендую! — воскликнул он, продолжая протягивать мороженое светловолосой и переводя взгляд с неё на «конский хвост» и снова на неё. — Отборнейшие плоды производственной деятельности городского хладокомбината, какие имеются тут в продаже. Лучше вы уже не найдёте. Лучшие — вот они. Впрочем, можно и так. — Он выхватил вафельный стаканчик, который Вадька подавал «конскому хвосту», у него из руки, ловко всунув вместо него тот, что предназначался для него самого — у него оказалось как бы те два «отборнейших плода», — после чего быстро перекрестил руки и предложил светловолосой тот, что Вадька подавал «конскому хвосту», «хвосту» же — тот, который прежде предназначался светловолосой. — Они равноценны. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Помните учебник арифметики начальной школы? Если не помните, это мороженое вам напомнит, рекомендую. Выпускные экзамены предстоит же сдавать!
Попроси его кто-то пересказать, что он говорил, Саша бы не смог этого. Источник бившего из него потока слов был словно бы вне его, не в нём.
Светловолосая слушала-слушала Сашино словоизвержение — и прыснула. Вслед ей заулыбалась и «конский хвост», лицо которой до того изображало собой мрачность неприступной крепости.
— Нам математику сдавать будет не нужно, — сказала она.
Вот на какую-то такую реакцию Саша и рассчитывал.
— Как это не нужно? — вопросил он. — Всем нужно, а вам нет?
— Нам в медучилище нужно совсем другие предметы сдавать, — ответила за «конский хвост» светловолосая.
— А, так вы в медучилище учитесь?! — подсоединяясь к разговору, воскликнул Вадька. Словно это не «конский хвост» сообщила о том, а он сам пришёл к такому заключению.
— Вот именно, в медучилище, — подтвердила «конский хвост».
За этим разговором само собой произошло так, что мороженое из рук Саши перешло в руки девушек, и они без промедления и с удовольствием запустили в белый сливочный купол, возвышавшийся над стаканчиком, зубки.
— А вы «Великолепную семёрку» хотите посмотреть, да? — тоже откусывая от своего мороженого, спросил их Вадька.
Девушки, обе одновременно, фыркнули и чуть не поперхнулись.
— Ну, не «Человека-амфибию» же, — сказала светловолосая. — «Человек-амфибия» на другом сеансе.
— Меня зовут Саша, — поспешил замять дурацкую реплику Вадьки Саша. — Моего друга, — показал он на Вадьку, — Вадик. А вас как?
Светловолосую звали Светой (Света, Света! — к ней удивительно подходило это имя), имя «конского хвоста» было Алла.
— А вы часто в кино ходите? — продолжил вносить свою лепту в разговор Вадька.
Теперь фыркнула только Алла.
— Когда захотим, — сказала она.
— Вы, Алла, не поняли вопроса, — снова поспешил сказать Саша. Своим идиотизмом Вадька бросал тень и на него. — Вадик имел в виду, вы ходите в кино вообще или только на то, что нравится? Мы, например, ходим исключительно на то, что нельзя не посмотреть. Вот «Великолепную семёрку» никак нельзя не посмотреть. Первый у нас ковбойский фильм.
— Да и мы потому же пришли, — подала голос светловолосая. О, какой у неё был голос! Какая мелодика, тембр, интонация. Саша забыл о мороженом, смотрел на неё, и всё, всё в ней вызывало в нём восхищение и восторг: и как шевелились её губы, когда она говорила, и как подрагивали крылья носа, и как она, заканчивая фразу, прикрывала глаза, словно добавляла безмолвно что-то вроде того: разве это непонятно? это должно быть ясно и так!
— Ой, у вас капает! — вскричала «конский хвост», обращаясь к нему.
Саша посмотрел на своё мороженое — оно начало течь, а он не заметил и не слизнул каплю, посмотрел вниз — капля попала на сандалию и растеклась по коже неопрятным шлепком. Сейчас бы пригодился платок в заднем кармане брюк, но Саша знал точно, что платка там нет. Он слизнул с донышка готовую сорваться новую каплю, извлёк из кармана билет и, сожалеющее посмотрев на Свету с Аллой, изобразил огорчение:
— Простите, девушки, придётся использовать не по назначению документ, где проставлено моё посадочное место. Но где это место, уже не имеет значения. Мы ведь вместе сядем?
Света с Аллой запереглядывались, задёргали плечами, как бы говоря, что они об этом не думали, не знают, не уверены, но молчание их было недвусмысленным ответом.
— У всех, у всех тает! — вскричал Вадька. — Смотрите все!
Тут же они все четверо бросились рьяно облизывать начинающие размокать донышки, принялись поглощать мороженое с удвоенной скоростью, и когда наконец все доели, то чувствовали себя знакомыми много лет, с давних пор.
Как оно быстро таять начало! — говорила Света. Ой, я боялась, что не успею доесть! — жаловалась Алла. Как это мы могли не доесть! Уж вы-то, Алла, у вас такая реакция! — отвечал ей Вадька.
Саша видел, что Вадьке нравится именно она, к ней он обращался больше всего, на неё смотрел — прекрасно всё получалось, никакого выяснения отношений, никаких недоразумений, он — и Света, Вадька — и Алла, просто отлично всё получалось, такое везенье!
В зал, когда прозвучал звонок и двери открылись, входили вместе, уже не выясняя, где чьи места, народу было не очень много, в избытке пустых кресел, и когда их попросили сойти с чужих мест, спокойно поднялись все вчетвером и пересели на другие.
Света с Аллой сели вместе, Саша с Вадькой рядом с ними, Вадька со стороны Аллы, Саша со стороны Светы. Подол Светиного платья, когда она села, поддёрнулся вверх, открыв колени, она натянула подол на них, но несколько её движений — и подол снова поднялся наверх, колени снова открылись. Саша не хотел — и смотрел на них. Обнажившиеся её колени словно бы свидетельствовали собой о некой её тайне, приоткрывали над нею покров, который, казалось, вот ещё взгляд, ещё — и откроется полностью.
Свет ещё не погас до конца — на экране в широком и толстом круге, похожем на спасательный круг, с загадочной надписью наверху «Metro Goldwyn Mayer», возникла и дважды прорычала, поведя из стороны в сторону, свирепая львиная голова. И уже в этой львиной рычащей голове, столь непохожей на привычную мосфильмовскую скульптуру рабочего и колхозницы со скрещёнными серпом и молотом, было обещание такого непривычного зрелища, что всё вокруг тотчас исчезло: и Вадька, и Света с Аллой, и Светино колено. И как ухнул в эту столетней давности американскую жизнь с её изрыгающими огонь и смерть винчестерами и кольтами, так и вынырнул только когда вслед за словом «End» вновь возникшая в спасательном круге свирепая львиная голова прорычала на прощание ещё раз.
— Что, девочки, — воскликнул Вадька, вставая, — страшненько было, да?
— Ой, просто нет слов, ужас какой! — с довольным видом отозвалась Алла.
— Да, необыкновенный фильм, никогда ничего такого не видела, — со стеснённой улыбкой, как стыдясь своего впечатления, проговорила Света.
— Смотрел не отрываясь, — признался Саша.
— Умеют американцы делать! — Вадька говорил так, словно он и был одним из тех самых американцев, что сняли этот фильм.
— А может быть, и мы бы делали, если б у нас была такая история, — сказала Света.
— У нас Гражданская война была, — сказал Саша.
— Но на нашей гражданской ничего же такого не случалось, — ответила ему вместо Светы Алла.
Два часа, проведённых вместе в зале, сблизили их ещё больше, совсем освоились друг с другом, было чувство: история с мороженым, его подношение, первые неловкие слова знакомства — всё произошло бог весть когда. И выходили из кинотеатра — Саша всё подумывал, не обнять ли Свету за плечи, как положено было у них в районе ходить со своими чувами, но всё же он не решился. И Вадька, видел он по его беспокойным движениям, тоже хотел бы обнять Аллу, но не посмел. Не сегодня всё же, сегодня всё же ещё рано, успокоил себя в конце концов Саша.
Пойти прогуляться, сходить в сад Вайнера, остаться там на танцы — от этой развёрнутой перед ними программы Света с Аллой отказались. Им нужно было домой. Что вам дома делать, уговаривал Вадька. Нет, нужно, нужно, отвечали они. Тогда давайте завтра встретимся и погуляем, предложил Саша. Завтра да, завтра можно, давайте завтра, с лёгкостью согласились Света с Аллой.
Они жили на ВИЗе, куда Вадька гонял вчера купаться в тамошнем громадном пруду, и Саша с Вадькой поехали их провожать. Дорога до конечной трамвайной остановки пронеслась, как вылетевшая из ствола убойного кольта Юла Бриннера стремительная пуля. Здесь, буквально на остановке, не дав отойти от неё и десятка метров, Света с Аллой стали с ними прощаться. Нет-нет, приговаривали они, и с такой категоричностью, так твёрдо. Как мы вас оставим, конечно, пойдём, сопротивлялись и настаивали Саша с Вадькой. Хотите по морде от наших ребят получить, не выдержала наконец их уговоров Алла. Вам это нужно? Почему это вдруг они такие права на вас имеют, спросил Саша. А у вас не так, да? — вопросила Алла. Света молчала, опустив глаза долу, но по всему её виду было понятно, что она поддерживает подругу в каждом её слове. Саша подумал: так ли у них в районе? Он, в общем-то, не знал. Нет, у нас нет, сказал он. А у нас здесь так, отрезала Алла.
Саша с Вадькой стояли на остановке, ждали трамвая ехать обратно, и Вадька говорил:
— Я знаю про ВИЗ, это у них в самом деле так. Тут чужих просто за то метелят, что они в их район зашли. Нам это нужно?
Саша вспомнил вчерашнее нападение на лавочку кодлы Басана и невольно поёжился.
— Какое нужно. Ни к чему, — согласился он с Вадькой.
Они сели в первый подошедший трамвай и, только когда уже ехали, поняли, что это не их номер. Пути пока не разошлись, пока можно было сойти и пересесть, но они решили не делать этого. Не хотелось ехать к себе. Хотелось погулять ещё, уж раз собрались.
Спустя полчаса они вновь были в центре. Центр преобразился. До кинотеатра он был холодно-бездушен, блёкл и сер, напоминал собой зачерствелую горбушку, не дававшуюся зубам, теперь всё в нём играло красками: чудилось, стены домов освежены кистью маляров, скромные прежде вывески магазинов так и бросались в глаза, по-майски пронзительно-ярка стала зелень деревьев — щедрая благожелательность была во всём его облике. Съеденное в кинотеатре перед сеансом мороженое давно переварилось, желудок просил еды. Побродив по улицам, они зашли в столовую, которая показалась им подходящей: столовая была со столами, застеленными белыми скатертями, с официантками в белых кружевных фартуках, разносившими еду на подносах. Но всё же столовая, не кафе, и ждать еду почти не пришлось, — через полчаса, с погрузневшими желудками, они уже вывалились на улицу.
За время, что провели в столовой, явственно обозначил свой приход вечер. В воздухе уже не было прежнего, дневного жара, тени захватывали власть над городом — солнце садилось.
— Что, пойдём сходим в сад Вайнера? — сказал Вадька.
Предложение было неожиданное. Сад Вайнера находился неподалёку, в нём каждый вечер играл на танцверанде, «сковородке» иначе, оркестр, они с Вадькой уже давно собирались сходить туда, посмотреть, что там за танцы, но всё не складывалось. Могло бы сложиться сегодня, если бы Света с Аллой согласились остаться, но они не остались. Конечно, раз уж оказались поблизости от сада и подходило время танцев, то вроде что же было не пойти на них. Однако совсем не то было настроение, чтобы идти сейчас на танцы. Хотелось сохранить в себе то чувство, которым была наполнена грудь — словно поднят на неимоверную высоту, смотришь с неё на всю свою жизнь, и такие захватывающие виды открываются! Просилось дожить с этим чувством до завтра, с ним проснуться.
— Что нам там делать? — с неохотой отозвался Саша на Вадькино предложение.
— Что-что, — недовольно ответил Вадька. — Посмотреть, что здесь за скачки. Сколько раз хотели сходить. Быть рядом — и не зайти!
— Да что-то не тянет, — сказал Саша.
— Ты что, бросить меня хочешь? — возмутился Вадька. — Друзья так поступают?
Вадька шантажировал — знал его Саша! — но не поддаться Вадькиному шантажу значило, не исключено, и ссору. Ссориться, когда им завтра предстояла встреча (Саша не смел произнести «свидание»)… никак, никак невозможно было ссориться!
— Если только так: зайдём, глянем и выйдем, — поставил он условие.
— Ну так! Зайдём, глянем и выйдем, — подтвердил Вадька.
Около входа в сад Вайнера толклась толпа. Пройти можно было только с билетом на танцы. Билет, прочли Саша с Вадькой на вечного вида фанерной доске, укреплённой рядом с окошечком касс, стоил сорок копеек — всего на десять копеек дешевле, чем вышел их обед в столовой со столами, покрытыми белой скатертью.
— Да нет, да что это, сорок копеек! А если мы просто в сад, не на танцы?! — с тем же возмущением, что шантажировал Сашу, воскликнул Вадька.
— Вот и решён вопрос, — тая прорывающуюся радость, сказал Саша. Ему тоже было жалко отдавать сорок копеек за то, чтобы войти и выйти, даже если и с заходом на танцверанду. — В другой, значит, раз. Может быть, завтра.
Неподалёку от них, дыбя засунутыми в карманы брюк руками длинные полы стиляжного яркого пиджака — синий фон, пронизанный изломами красных и зеленых молниевых зигзагов, — сразу видно, что специально пришёл на танцы, стоял, сторонясь толпы, всматривался в глубь улицы парень с превосходно набриолиненным коком и так же великолепно зализанными висками. Он, видимо, услышал разговор Саши с Вадькой — повернулся к ним, окинул взглядом и, извлекши из кармана руку, указал ею вдоль улицы:
— Тут вообще есть место — спроста через забор, и никаких денег. А контрамаркой потом у сковородки разжиться — десяти минут дело. Потолкаться там — и у кого-нибудь точно лишняя будет. Проверено опытом.
Вадька слушал парня с таким острым вниманием — казалось, у него встали торчком уши.
— А чего тогда не идёшь туда, на то место, здесь толчёшься? — спросил он.
— Пацана одного жду, — сказал молниевый. — Я ему обещал показать, где перелезать. Хотите — и вам покажу.
— Отлично! — с живостью откликнулся Вадька. — А? — посмотрел он на Сашу. — Через забор! — И быстро провёл рукой по волосам, поправляя собственный кок, к вечеру потерявший торпедную идеальность своей формы. — Когда твой пацан придёт? — снова повернулся он к молниевому.
— А уже и кандёхает, — глянув в сторону улицы, ответил молниевый. Тронулся с места, обернулся, помаячил Саше с Вадькой рукой: — Кандёхаем, если идёте.
Идти нужно было в сторону, откуда пришли. Завернуть за угол массивного серого здания с колоннами, в котором размещалась городская филармония, миновать его, пройти в щель между двумя стенами — и зелёный дощатый забор сада Вайнера снова предстал глазам. Это была его дальняя, боковая сторона, из-за забора верхней частью выглядывало зелёное же деревянное строение, судя по большим окнам в частом косом переплёте — крытая летняя веранда для настольных игр. А примыкая к забору, наклонно налегая на него толстым стволом, росло дерево, нижняя его, крепкая, мощная ветвь исходила из ствола на высоте вытянутой над головой руки.
— Хитрость понятна? — обвёл победным взглядом их всех молниевый. — Делай, как я. — Подпрыгнул, ухватился за сук, подтянулся, закинул на него ногу, подтянулся ещё. Оказавшись на суку, ступил, держась за другую ветвь, на забор, ступил на забор второй ногой, присел, чтобы самортизировать удар о землю, — и исчез.
Пацан, которого он ждал, молча повторил все действия молниевого и также исчез.
— Хитрость понятна? — повторил за молниевым Вадька, посмотрев на Сашу.
Он подпрыгнул, подтянулся, вскарабкался на сук, ступил на забор, исчез, — настала очередь Саши.
В той же очерёдности, что молниевый, его знакомец и Вадька, Саша повторил все действия, необходимые, чтобы оказаться наверху, и, не задерживаясь на заборе, спрыгнул. Уже прыгая, он увидел спину уходящего вбок от забора Вадьки, а с обеих сторон Вадьки, держа его за руки выше локтя, шли двое взрослых парней, оба в костюмах, застёгнутых на все пуговицы, словно были при исполнении неких официальных обязанностей. И ещё двое, в так же официально застёгнутых костюмах, стояли у самого забора и, только он прыгнул, прянули к нему и приняли его в руки.
— Задержаны, молодой человек, — с этой суровой официальностью, которой так обдавали их застёгнутые костюмы, объявил один из них. На пиджаке его горел синим глазурным пламенем ромбик о высшем образовании.
Бригадмил, осенило Сашу.
Дальше все события сжались, уплотнились, время ускорилось и полетело с бешеной скоростью.
Деревянное строение на территории сада, рядом с которым перелезал через забор, и в самом деле оказалось верандой для игр. Сейчас веранда была отдана бригадмилу в качестве их базы. Стояли два стола, расположившись за ними, бригадмильцы опрашивали приводимых из сада и записывали их данные в разграфлённые журналы. Игровые столы были сдвинуты к стенкам, по периметру освободившегося пространства расставлены стулья, на них задержанных, после того как их данные зафиксированы в журнале, отправляли ждать решения своей участи. Саша назвался чужим именем, назвал вымышленный адрес, не признался, само собой, и в наличии телефона. Называться непонятно каким именем, да с выдуманным адресом, было провальным трюком, Саша прекрасно отдавал себе в том отчёт, но он просто не был готов вот так с ходу взять и расшифровать себя. Авось, как-нибудь, решил он.
Из них четверых, перелезших через забор, попались все, кроме молниевого. Хоть реши, это он специально привёл всех сюда, как Сусанин поляков в болото. Нет, я его отлично знаю, он не из таких, оправдал его знакомец молниевого. Вадька, как выяснилось, сообщил бригадмильцам своё настоящее имя, свой настоящий адрес и теперь ждал, что воспоследует. Батя меня учил, сказал он, врать нужно, когда можешь обмануть, а не можешь — говори правду, там видно будет, что выйдет.
Часа через два Вадьку снова позвали к столу. Он посидел там под присмотром нависшего над ним бригадмильца какое-то время, разговаривая с теми, что сидели с другой стороны стола, поднялся, глянул на Сашу, развел руками, как бы сказав этим жестом: «Ну, извини!» «За что?» — подумал Саша. В следующий миг, впрочем, когда Вадька, всё так же под надзором бригадмильца, направился к выходу, поняв, за что: за то, что уходит и не волен подойти попрощаться.
Прошёл ещё час, о Саше словно забыли. За незастеклёнными переплётами веранды уже были густые сумерки, под потолком зажглись лампы, в отверстия переплётов начали залетать ночные мотыльки, кружились под лампами, обжигались о них и сплющенными комочками падали на пол. На веранду приводили всё новых и новых задержанных, они сидели на стульях вокруг кто дольше, кто меньше — и покидали веранду. В какой-то миг исчез и знакомец молниевого, Саша не заметил когда.
Вызвали его, когда за стенами веранды была уже полная ночная темнота. Вы обманули, по указанному адресу такого человека, именем которого вы назвались, не проживает, — другого Саша и не ожидал. Если не укажете собственные данные, будете переданы в отделение милиции, как рубя звонким стальным клинком, отчеканила девушка, сидящая напротив него. От нарушения общественного порядка до уголовного преступления — один шаг. На груди у неё был приколот комсомольский значок. К имени и адресу она потребовала номер телефона и имена родителей. Тогда мы вас не будем через адресный стол проверять, сказала она. Саша сдался. Через час должны были перестать ходить трамваи, как добираться домой?
Напоследок его сфотографировали. Уже кто-то из бригадмильцев позвонил по телефону ему домой, удостоверился, что на этот раз Саша сказал правду, переговорил с отцом, обязал отца завтра прийти вместе с Сашей на беседу в горком комсомола, — и тут на веранде появился фотограф. Его ждали давно, и вот он наконец появился. Задержанных оставалось человек семь. Живо, живо, вот к той стенке, погнали их бригадмильцы, и Саше, хотя его почти отпустили, тоже пришлось пойти. Всех поставили перед стеной рядком на расстоянии полуметра друг от друга, фотограф переходил от одного к другому, вспыхивала молния вспышки, разражался громким стрекотом стрекозиных крыльев затвор. Завтра будете висеть на почтамте на доске позора, сказала стальной клинок, ходившая следом за фотографом и следившая, чтобы он сфотографировал каждого, никого не пропустил.
Домой Саша вернулся — шёл второй час. Отец ждал его на кухне в майке, сидя за столом со сцепленными перед собой замком руками. Саша не помнил, чтобы отец когда-нибудь кричал на него, наказывал, разве что очень давно, в детстве. Но сейчас он ждал всего.
Отец, однако, глядя на него, молчал. Саша стоял перед ним, виновато отводя в сторону глаза, а когда решался посмотреть на отца — отец всё так же продолжал глядеть на него и молчал. Молчал, молчал… И Саша тоже не решался сказать ни слова.
— Что, — произнёс отец спустя вечность, — на приключения потянуло?
Саша собрался было ответить, отец не дал ему сделать этого.
— Иди ложись спать, — сказал отец. — Завтра будем говорить. В горкоме комсомола, — добавил он через паузу.
* * *
Явиться в горком комсомола было назначено на десять часов утра. Горком находился в цокольном этаже здания горсовета со шпилем. Саша с отцом ехали на громыхающем трамвае каждый на одноместном сиденье, сев один за другим — отец впереди, Саша сзади, — и всю дорогу не разговаривали. Отец отпросился с работы, они встретились на трамвайном кольце, рабочий день уже начался, народу в трамвае немного, можно сесть, как пожелаешь, и отец, войдя в вагон, выразил желание — без слов, просто указав Саше движением руки его место, — сесть вот так: раздельно. Чувство вины перед отцом плющило, как прессом. Саше всегда хотелось, чтобы отец мог бы хорошо думать о нём, иногда он не делал что-то, потому что точно знал: отцу бы это не понравилось.
К комнате, в которую было приказано явиться, они подошли — до десяти часов оставалось две или три минуты. Побудь здесь, впервые нарушив молчание, указал отец Саше на стулья, стоявшие рядком в коридоре напротив комнаты. Саша послушно сел, а отец постучал в дверь, открыл её и вошёл внутрь. Саша удивился тому, как отец постучал — слабо, словно бы робко, — никогда раньше не приходилось ему видеть отца таким осторожно-опасливым.
Отец вышел буквально через десяток секунд. С той же осторожной опасливостью, с какой открывал дверь, закрыл её и объяснил своё скорое возвращение в коридор:
— Сказали, нет ещё десяти.
И опять Саша удивился отцу. Это был не тот отец, которого он знал, который ещё только что твёрдым жестом указал ему на стул — «побудь здесь!» — суетливость и как бы пригнетённость звучали в голосе отца, что стоял сейчас перед ним.
Отец прошёлся по коридору в одну сторону, в другую. Остановился, посмотрел на часы. Ступил было к двери и не решился открыть её. Снова прошёлся по коридору, снова посмотрел на часы — и теперь с решительностью взялся за дверную ручку. Но дверь он потянул на себя тем, осторожно-опасливым, словно бы робким движением.
На этот раз он даже не вошёл внутрь. «Да? Позовёте? Хорошо», — услышал Саша, как произнёс отец, отвечая кому-то невидимому, вслед за чем закрыл дверь, постоял около неё и наконец повернулся к Саше.
— Сказали ждать, — проговорил он — всё тот же новый, неизвестный Саше отец. — Вызовут.
Прошло пятнадцать минут — их не вызвали. Прошло полчаса — их не вызвали и через полчаса. По коридору быстрым, спешащим шагом иногда проходили, видимо, сотрудники горкома — мужчины все в костюмах, кто в сером, кто в коричневом, кто и в чёрном, женщины, как одна, в чёрных юбках и белых блузках, на которых одинаково поблёскивал красной эмалью комсомольский значок, — все полагали необходимым внимательно оглядеть Сашу с отцом, но никто ничего не сказал. Отец, посидев сначала на стуле рядом с Сашей (и теперь вновь молча), поднялся и опять принялся ходить по коридору. Через полчаса он предпринял попытку ещё раз заглянуть в комнату. Безрезультатно! Заглянул и, получив ответ (неслышный Саше с его места), выступил обратно — всё, как в прошлый раз. Только теперь, в отличие от прошлого раза, из него вырвалось:
— Мальчишка! Щенок! Молокосос! — Взгляд его скользнул по Саше, и Саша подумал, что это отец о нём. Но в следующее мгновение он понял, что отец имел в виду совсем не его. Заложив руки за спину, отец снова пустился вышагивать по коридору, и из него на каждые несколько шагов вырывалось: — Молокосос! Сосунок! Назначить время — и не прийти! Пусть его ждут! Паршивец!
Человек, которого они ждали, появился в половине двенадцатого. Он был в костюме, как и все остальные, возникавшие в коридоре, и цветом костюма, серовато-коричневым, тоже не отличался от других, но по тому, каким уверенно-решительным шагом он прошагал к двери, каким понимающе-узнающим взглядом — не то что прочие — мазнул по Саше с отцом, тотчас стало понятно, что это тот самый, «молокосос». Отец было ринулся за ним, однако широко распахнувшаяся от рывка «молокососа» и впустившая его дверь закрылась перед отцовским носом — «молокосос» не придержал её, дав понять, что не приглашает их зайти за собой.
Отец, видел Саша, в бешенстве. Он не помнил отца таким. Чего можно было ожидать от него, когда их встреча с комсомольским начальником должна была наконец состояться?
Сидеть пришлось ещё минут десять. А когда дверь открылась и оттуда в коридор выступила белая блузка — чёрная юбка, горящий красной эмалью комсомольский значок на груди, то позван зайти был один отец. И враз бешенство отца, так пугавшее Сашу, исчезло. Словно слилось в некую невидимую воронку, — и в дверь вслед за блузкой-юбкой с комсомольским значком поторопился тот самый, незнакомый отец: словно бы с суетливой пригнетённостью в облике, с подобострастной робостью в движениях…
Вышел отец из комнаты собой привычным. Саша поднялся со стула ему навстречу, полагая, что отец вышел позвать его — на головомойку в кабинете «молокососа», как это бывало в кабинете директора школы, но отец остановил его запрещающим движением руки.
— Пойдём со мной, всё! — позвал он.
Он был не просто привычный, а повеселевший и довольный.
На улице, когда спустились с высокого гранитного крыльца горсовета на тротуар, достигли угла здания и завернули, направляясь к трамвайной остановке, отец спросил — с тем же облегчением в голосе, что так ясно выразилось во всём его облике при появлении в коридоре:
— А что, можешь сказать: сколько там вчера таких, как ты, задержали, много ли?
— Пропасть, — не задумавшись, отозвался Саша. Он обрадовался, что отец наконец обратился к нему.
Отец, однако, уточнил:
— Пропасть — это сколько? Двадцать человек, тридцать?
Теперь Саша задумался.
— Ну-у, так, — протянул он. — Двадцать, тридцать.
— Двадцать, тридцать… — словно что-то прикидывая в уме, повторил за Сашей отец.
Но остальное время до остановки и потом, пока стояли на ней в ожидании своего трамвая, отец снова молчал, и Саша по-прежнему не решался заговаривать с ним. Их номер подошёл, народу в вагоне всё так же оказалось лишь несколько человек, полно мест, и на этот раз отец предложил сесть на двойное сиденье. И когда трамвай тронулся, в раскрытые окна ворвался грохот колёс и ветер, спросил, наклоняясь к Саше:
— Если вас там было, ты говоришь, двадцать–тридцать, почему, интересно, к секретарю горкома вызвали только меня? Ну, пусть ещё кого-то, на другое время — и мы не пересеклись. Но явно не всех! А то бы под дверью у него толпа сидела. Явно они из какого-то принципа исходили. Ты сам, я понял, не особо их и интересовал.
Отец всё так же не корил Сашу, не высказывал ему никаких упрёков, и Сашу разрывало за это от благодарности к нему — ну, буквально.
— Там говорили, я слышал, на работу родителям будут писать, — сказал он.
— Вот так? — раздумчиво переспросил отец. — Им на работу, а меня сюда, да к самому секретарю… Я думаю, они решили, что я для них лакомая добыча.
— Лакомая добыча? — не понял Саша. — В каком смысле?
— Вчера по телефону меня спросили, кем я работаю. И видимо, решили, раз я замначальника отдела, значит, и член партии, а раз член партии, можно мне хорошенько намять бока… — Не завершив фразы, отец прервался. Смотрел на Сашу — словно хотел, чтобы Саша сам догадался, что он недоговорил; но это было сверх Сашиных возможностей — догадаться, что отец мог недоговорить. Саша молча ждал, когда он закончит фразу, и отец закончил: — За плохое воспитание сына.
За всё время это было первое его напоминание Саше о вчерашнем. Если бы можно было, чтобы желания исполнялись, Саша пожелал бы себе сейчас исчезнуть. Вообще: просто не быть, стать ничем. А хоть и очутиться в самой преисподней, пусть её и не существовало.
— А ты не член партии? — спросил Саша — совсем не то, что следовало (так ему подумалось).
— А ты не знаешь? — Отец, похоже, удивился.
— Откуда? Ты никогда ничего об этом не говорил.
— Неужели? — Отец всё продолжал удивляться. — Не член, — сказал он потом. — Если бы я был член, я был бы не замом, а начальником.
— Так вступил бы, — вырвалось у Саши.
Отец покивал. С таким видом, как если бы посчитал совет, данный Сашей, толковым, но неразумным. Длинные его, распадающиеся посередине головы на прямой пробор волосы стряслись на лоб, он быстро отмахнул их обратно — знакомым с детства уютным, домашним движением руки. Волосы у него были совершенно седые, неседым его Саша и не помнил, — все говорили, что он поседел невероятно рано.
— Не вижу смысла быть начальником, — сказал отец. — Дрожал бы сейчас — что мне устроят. Меньше чем выговором не отделался бы. Они это любят: проучить по партийной линии. Хлебом их не корми — дай из кого-нибудь отбивную котлету сделать. Секретарь так расстроился, что я не член партии! А просто на место работы сообщить — это не тот эффект. Но слава Богу, что посчитали партийным. Я его, пока мы объяснялись, уговорил, чтобы он зачёл наш разговор за разъяснительную беседу со мной.
— Разъяснительную — насчёт меня? — вырвалось у Саши.
— А кого ещё? — ответил отец. — Не чужого же дядю за моего сына отчитывать.
— Нет, ну я… странно: тебя — насчёт меня, — невнятно оправдался за свой вопрос Саша.
Отец, хотя нужды в этом не было, снова провёл рукой по волосам — как если бы они упали ему на лоб и он отметал их наверх.
— Мне странно, что ты, заработав деньги, сигаешь через забор.
— Ну, это… так получилось, — с прежней невнятностью объяснил Саша. — Дурака свалял, — решившись, покаялся он.
— Надеюсь, больше не будешь валять. — Отец, похоже, ждал от него какого-то такого ответа. — В общем, мне удалось ещё уговорить его, чтобы на учёт в милиции тебя не ставили. Всех, он сказал, кого вчера задержали, — автоматически на учёт в милиции.
Саша охнул про себя: вот ничего себе, за то, что перелез через забор!
— Меня ещё фотографировали, — вспомнил он. — Обещали, что повесят фотографию на стенд позора на почтамте.
— На стенд позора? — переспросил отец. Он помолчал. — Жалко, что ты мне раньше не сообщил. Будешь, значит, висеть. Специально сейчас не пойдёшь об этом просить.
Трамвай, громыхая на поворотах вагонной сцепкой, летел, почти не останавливаясь на остановках, но отец то и дело поглядывал на часы, коричневым кожаным ремешком которых было окольцовано его запястье. Он нервничал: время, на которое он отпросился с работы, давно истекло, ему предстояло объяснение. Заходя на кольцо, трамвай начал сбрасывать скорость, и отец, не выдержав, поднялся, похлопал Сашу по плечу: — Всё, пока, отправляйся домой! — поспешил к дверям, откинул в сторону их створки, соступил на подножку, дождался, когда трамвай окажется на самой ближней к зданию заводоуправления дуге, и на ходу соскочил на мостовую.
Саша соскочил сразу за ним. Того, что он встал с сиденья и прошёл к двери следом, отец не заметил. Но, пробежавшись и сделав несколько шагов, отец оглянулся и увидел его.
— А ты что? — остановился он. — Почему на ходу прыгаешь?
— Вышло так, — повинился Саша.
— Вот тебе! — показал ему кулак отец. — То у него «так получилось», то «вышло». Марш домой — и сидеть дома до самой школы. Читать книги!
Конечно, обязательно, как бы не так! — что-то вроде такого означало нечленораздельное мычание Саши, которым он ответил на приказ отца. Не собирался он сидеть дома. Вопрос со вчерашним задержанием бригадмильцами благополучно разрешился, только фотография на почтамте (а может, ещё и не будет, так, попугали!), и теперь он уже весь был в другом. День перекатился за полдень, следовало спешить. Встреча со Светой и Аллой неудержимо приближалась, а до неё предстояло провернуть ещё такую уйму дел!
Дома, как обычно в это время дня, была одна бабушка. И, как всегда, топталась на кухне, стол с лежащей на нём разделочной доской был заставлен мисками, тарелками, стеклянными банками, от трёхлитровой до малюсенькой, зелёного стекла, пузато выпячивающей плоские вертикальные грани, с насыпанной в ней чёрной дробью перца.
— Ба-аб, а где же мне гладить? — с огорчением воззрившись на живописную картину загромождённого стола, вопросил Саша. За стеклянной кухонной дверью, прижатая к стене раскладушкой, укромно стояла прожжённая в нескольких местах гладильная доска, но мать не любила гладить на ней, а гладила обычно на кухонном столе, расстилая на нём старое шерстяное одеяло, и Саша следом за матерью, когда возникала нужда повозить по какой-нибудь своей вещи утюгом, тоже пользовался кухонным столом.
— Подожди полчасика, — предложила бабушка. — Видишь же, — показала она на стол.
— У-уу! — взвыл Саша, изображая страдание. Ждать полчаса — он не мог позволить себе целые полчаса бездействия.
Он махнул кухонной дверью, освободив для глаза терпеливую гладильную доску, отнял её от стены и понёс к себе в комнату. Первым делом он взялся за брюки. Стрелка на них была не такой уж и замятой, но ему хотелось явиться перед Светой и Аллой со стрелкой, которая была бы, как кромка бритвы. Вода под утюгом, испаряясь, шипела, из-под подошвы утюга бил пар, на влажной белой тряпке вокруг подошвы возникала тончайшая светлая кайма высохшей материи.
Наверх он приготовил надеть свою любимую красно-чёрно-зелёную ковбойку с короткими рукавами, тщательно отгладив не только полочки, но и кокетку, и рукава, и клапаны на карманах, на что у него ушла пропасть времени. Саше хотелось пойти именно в этой ковбойке: сестра говорила, что он в ней смотрится, будто сошёл со страниц «Плейбоя», — непонятным образом у кого-то на её работе был номер журнала, и она держала его в руках.
Принять ванну, поесть приготовленной бабушкой еды — всё это заняло у Саши меньше времени, чем глаженье ковбойки. Но чем ближе к моменту, когда следовало наконец одеваться для выхода, тем большее смятенье охватывало его. Вчера они с Вадькой не договорились, где и во сколько встретиться сегодня. Бригадмиловцы отпустили Вадьку так неожиданно — у них элементарно не было для этого возможности. До того, как расстались с отцом на трамвайном кольце, Саша и не помнил, что они не условились о встрече с Вадькой. И вспомнил, лишь оставшись один, уже по дороге к дому. Успокоил он себя мыслью, что Вадька должен быть озабочен их встречей не меньше его, Вадьку отпустили раньше, Вадька ничего не знает о нём — следуя простейшей логике, Вадька должен был бы прямо утром прибежать к нему домой, выяснять, чем закончилось для Саши вчерашнее приключение. Подходя к дому, Саша даже думал, что Вадька сидит на скамеечке у подъезда, встречает его, и потом всё время, что готовился к выходу, каждую минуту ждал Вадькиного звонка в дверь.
Но вот уже подходила пора ехать на встречу со Светой и Аллой, а Вадька так и не появился. Позвонить бы ему, договориться по телефону — но как? Телефона у Вадьки не было.
Саша достал из стола, из-под завала тетрадей, куда спрятал полученные деньги, десять рублей, сунул в карман, постоял, не закрывая ящика, словно незакрытый ящик должен был помочь решению, и вбил его внутрь резким движением руки. Следовало идти к Вадьке самому, что ещё оставалось делать.
Почти всю дорогу к Вадьке он бежал. Переходил на шаг, налаживал дыхание и снова бежал. Бежал он не только потому, что поджимало время, а ещё и потому, что во время бега легче было не думать о том, что Вадька сейчас — на пути к нему или как раз пришёл, и получилось — они разминулись. Могло выйти и так.
Вадька, однако, оказался у себя. Он был в домашней одежде, никакого кока — растрёпанные, упавшие на лоб волосы, и вообще — помятая встрёпанность была во всём его виде, будто его пропустили через стиральную машину.
Саша не успел произнести ни слова, Вадька опередил его.
— Ты что такой взмыленный? — Словно бы глумливая ухмылка была в Вадькином голосе.
— Взмыленный? Я? — Саша был ошеломлён его видом. — Ты что! — пришёл он в себя в следующий миг. — Ты почему не одет?!
— Да я не пойду, — тотчас, быстро и небрежно ответил Вадька. — На фиг нужно.
— Как не пойдёшь? — Саше подумалось, Вадька сказал совсем не то, что он услышал. Не мог Вадька отказаться от выпавшей им вчера удачи, от этого необыкновенного фарта — не должен был, что за нелепость!
— Не пойду — и всё, как ещё. — Вадька провёл растопыренной пятернёй по волосам, собирая их в кок, ненабриолиненные, они тут же свесились ему обратно на лоб. — Мне родители запретили из дома выходить. Вообще. Целую неделю.
— Запретили, и что? — Объяснение, данное Вадькой своему отказу, воодушевило Сашу. Оно, показалось ему, давало надежду уговорить Вадьку. — Мне отец тоже запретил. А я же вышел.
— Ты — это ты, у тебя свои родители, у меня свои. — Вадька снова прогрёб пальцами по волосам, и снова волосы тотчас свалились на лоб. — Я, раз обещал, выходить не буду.
— А откуда твои родители узнали о вчерашнем? — Не имело никакого значения, откуда родители Вадьки узнали о вчерашнем, и Сашу это нисколько не занимало, но ему нужно было вытащить Вадьку из дома, и он готов был прицепиться к любому его слову.
— А твой отец откуда? — спросил Вадька.
— Моим вчера позвонили, сообщили обо всём. А сегодня утром отца в горком комсомола вызывали.
— А я вчера сам сообщил, — Вадька, показалось, признаваясь в этом, даже потянулся вверх, расправляя плечи, — как если бы чувствовал себя совершившим нечто героическое. — Всё равно же на работу будут писать. Лучше я сам скажу, чем они из писем на работу узнают.
Неожиданно, и с пронзительной отчётливостью, Саше стало ясно, что Вадька не поддастся его уговорам. Вадьку можно только взять за шиворот, тряхнуть, чтобы его всего переболтало, — может быть, это возымеет действие.
— Давай собирайся! — вскричал Саша. — Когда ещё мы… и чувы такие!
На лице Вадьки возникла та самая, словно бы глумливая ухмылка, что была в его голосе, когда он встретил Сашу.
— Брось ты, какие такие! — сказал он. — Что в них такого. Так себе чувы. Вспоминаю сегодня — ничего сногсшибательного. И ездить к ним — через весь город. И в район их не зайди. Зайдёшь — все кости переломают. — Откровенные пренебрежительные нотки явственно звучали в голосе Вадьки. — Чувы и чувы. Ничего особенного. Ещё наклеим. Поближе чтоб здесь. Получилось раз — получится теперь и другой. Эх раз, да ещё раз, ещё много-много раз. Не хочу ехать. Вот если бы даже не родители… не хочу! И тебе не советую. На фиг!
— Нет, но так ведь нельзя. — В чём Саша был уверен, и без колебаний, так в том, что невозможно просто взять и не поехать. — Ведь неудобно. Они будут ждать — а нас нет. Как так можно?
— Неудобно на потолке спать — одеяло спадает, — с этой своей новой ухмылкой, которой прежде Саша у него не знал, отозвался Вадька. — Тебе не всё равно? Постоят-постоят и уйдут. Ты их в жизни никогда не увидишь больше.
— Поехали! — позвал ещё раз Саша без всякой надежды. — Поехали, что я один… их двое, я один… нелепо же!
— И тебе не надо, — с холодным бесстрастием и даже с некоторой надменностью ответствовал Вадька. — Кто тебя заставляет? Не увидишь их никогда больше!
Спустя минуту как вышел от Вадьки на улицу, Саша осознал, что идёт неизвестно куда. Ноги несли его подобно отдельно и самостоятельно живущей части тела, и он шёл в глубь двора, к дровяникам, куда ему уж никак не было нужно. Он остановился, оглядываясь, удивляясь тому, куда его повело, и решительно двинулся к призаводской площади, на трамвайное кольцо. Как можно было не поехать, невозможно было не поехать!
Приближаясь к площади, он понял, что времени уже слишком много, он не успевает на встречу, и если ехать на трамвае, то опоздает. Решение пришло — только он вышел на площадь. У конструктивистского четырёхэтажного здания, носившего название «Техучёба», была стоянка такси, на ней обычно стояли в ожидании пассажиров две–три машины, и сейчас тоже стояли. Правда, не «Победы», километр на которых стоил десять копеек, а два ЗИМа. На ЗИМе за километр нужно было платить уже двадцать копеек — вдвое больше! — но Саша колебался лишь мгновение. Вдвое так вдвое.
Водитель, когда Саша распахнул дверцу и всунулся внутрь: «Едем?», — поинтересовался с недоверием:
— А деньги есть?
— Есть, есть, — нетерпеливо ответил Саша, валясь на сиденье рядом с водителем и захлопывая дверцу. — Сдача будет? — вытащил он из кармана и продемонстрировал водителю десятку.
— Будет, — разом стряхнул с себя владевшую им до этого момента полусонную вялость водитель. — Куда едем? В город?
— В город, — подтвердил Саша.
Он старался вести себя уверенно и бывало, хотя на самом деле никогда он раньше не ездил на такси, сегодня впервые. Впервые — и сразу на ЗИМе. Какая громадная машина была, как просторно в ней было. Как мягко она шла. Каким роскошным тёмно-зелёным велюром были отделаны сиденья. Саша почувствовал, как всё в нём наполняется барственным упоением, благостностью, уважением к себе.
На всю дорогу, впрочем, чувства этого не хватило. Чем дальше его уносил ЗИМ от призаводской площади, чем ближе становилась минута, когда он должен был увидеться со Светой и Аллой, тем больше его охватывало потерянностью и паникой. Он не понимал, что ему одному делать с ними. Вот они встретятся, их двое, он один… и что, что потом?
Он попросил таксиста остановиться, не доезжая до «Совкино», около которого вчера с Вадькой, не ломая головы, и назначили Свете с Аллой встречу, целую сотню метров, чтобы Света с Аллой, если уже приехали и ждут их, наверняка бы не заметили его. Ему хотелось оттянуть момент их встречи. Он не был готов увидеться с ними так вот, с ходу. Ему требовалось созреть.
Цифры таксометра около правого колена водителя показали рубль с тридцатью пятью копейками, водитель, приняв от Саши десятку, сдал восемь рублей: трёшка, трёшка, две рублёвки.
— Почему только восемь? — спросил Саша.
— А на чай? — ответно вопросил водитель.
— На какой чай? — не понял его Саша.
— На обыкновенный, какой ещё. — Лицо водителя лучилось ласковым недружелюбием.
Саша пришёл в замешательство. Он не понимал, о чём говорит водитель. О каком чае, при чем здесь чай? Однако продолжать уточнения он не решился. Водитель произнёс эти слова о чае с таким правом оставить себе звонкую мелочь, что из самой его интонации явствовало: Саша, по всем правилам пользования такси, не может требовать её. Саша помолчал-помолчал, оглушённо глядя на водителя, и, ничего не говоря, открыл дверцу машины, выбрался наружу.
Он шёл к кинотеатру и боролся с искушением, пока ещё далеко от него, перебежать на другую сторону улицы — сделаться как бы невидимым для Светы с Аллой — и уже из этой недосягаемости для их глаза решить для себя окончательно… что решить? он не знал, что ему нужно решить, какую задачу, но такое было чувство: вот оттуда, издалека, и решить.
Однако он преодолел искушение. Как шёл по стороне, где кинотеатр, так и не изменил ей, пока не достиг приземистого, выкрашенного в радостный жёлто-цыплячий цвет двухэтажного здания с четырьмя белыми колоннами у входа. Светы с Аллой на площадке перед ним не было. И только удостоверился, что их нет, Саша испытал облегчение. Словно в том, что вот он подошёл, а их нет, таился какой-то недвусмысленно добрый знак.
Топчась и прохаживаясь вдоль колонн, Саша прождал, по его ощущению, с четверть часа, — они всё не появлялись. Наступало время очередного сеанса, близился вечер, пространство около входа стало заполняться людьми. Саша спросил, который час. Услышав ответ, он возликовал. Он ждал Свету с Аллой восемнадцать минут, а они должны были прийти ещё двадцать минут назад! И раз не появились за это время, то почти наверняка уже не придут. Это было бы лучше всего — если бы они не пришли. Ещё несколько минут — и свободен, сказал себе Саша.
И только он сказал себе это — увидел их.
Света с Аллой выворачивали из-за угла. Они не вывернули из-за него, а именно выворачивали: переступали мелко ногами, останавливались, ступали вперёд и снова замирали. Они ругались. Отчего и двигались так. То одна со злым, гневным лицом выговаривала другой, то другая, с так же искажённым лицом, принималась отвечать ей. Саша не слышал их, он только видел их лица, и как же они обе были нехороши! У Светы точно так же, как вчера, была перекинута через плечо на грудь её светлая коса, так же, как вчера, она была в лёгком, воздушном платье, только не голубом, а пастельно-зелёном, но это была не она, это была другая Света, которая отталкивала его от себя, а не влекла.
Алла заметила его и прервалась на полуслове. Света сердито взглянула на неё, что-то спросила. Саша увидел, как Алла показала на него глазами, что-то ответила — что ответила, ясно было и ничего не слыша.
К нему они подошли чудесными солнечными созданиями, любящими друг друга до беспамятства подругами, излучающими чистоту и свет.
— Привет-привет! Мы немного запоздали! Так долго трамвая ждали! — защебетали они — истинно птички. — Саша, почему ты один? Где Вадик?
— У Вадика жар, — неожиданно для него самого вырвалось у Саши. — Температура тридцать девять и восемь. Бредит, полагает, будто ему пять лет, ходит в среднюю группу детского сада и боится, что переведут в младшую.
— В среднюю группу? И боится, что в младшую? — заужасались Света с Аллой.
— Это ещё сейчас ничего, — ответил Саша. — А то ещё ему казалось, что он вообще младенец. Лежал, пылал в жару и сосал палец.
Света с Аллой переглянулись.
— Ужас какой! Так бывает? Что с ним случилось? — заспрашивали они снова.
Саша сокрушённо покачал головой:
— Врачи теряются с определением диагноза. Один даже сказал, что его болезнь — феномен, не известный науке.
Алла почувствовала фантазийность Сашиных слов первой.
— А ты нас не разыгрываешь? — спросила она. — Что это за феномен, не известный науке?
— Да, есть такой феномен: воспаление хитрости, — тут же с удовольствием подхватила Света. — Может быть, у него что-то вроде такого?
Саша увидел, что его нечаянная мистификация исчерпала себя.
— Девочки, Вадик не придёт, — решился произнести он. — У Вадика сложные жизненные обстоятельства… он просит прощения.
— Не придёт? — протянула Алла — словно желала, чтобы Саша немедленно отказался от сказанного.
— Как не придёт? — неверяще спросила Света.
— Ну да, вот я это и хотел сказать, — заторопился Саша. — Он не придёт, я, видите, один… что мы, если я один… Давайте встретимся в другой раз.
Теперь Света с Аллой не ответили ему. Они молча смотрели на него, в глазах обеих было потрясение, — никак они не ожидали такого. Чего они ожидали? Ну, уж не того, что он появится один. Саше вдруг стало до того скверно — хоть провались под землю, его так и пронзило пониманием, что означает это выражение. Ему подумалось, что Вадька был прав, предлагая не ехать на встречу со Светой и Аллой. Самое, может быть, было верное решение.
— Всё. Вот это я хотел сказать. В другой раз, — сказал Саша, заставив себя посмотреть им в глаза обеим. На чём силы оставили его, он стремительно обогнул стоявших перед ним Свету с Аллой и с той же стремительностью, не оглядываясь, зашагал вдоль жёлто-цыплячьего здания, бывшего до революции городским театром, а теперь кинотеатром «Совкино», достиг угла, завернул и там припустил, будто Света с Аллой могли погнаться за ним и ему непременно нужно было уйти от них: мимо гастронома с широкими стеклянными дверьми на задах кинотеатра, через трамвайные пути — устремив себя к зданию почтамта, словно там, у серого конструктивистского здания с большими квадратными окнами высокого первого этажа, его ждало какое-то другое, более важное свидание.
Оно и ждало. И когда состоялось, он понял, что неосознанно для себя всё время помнил о нём, хотел, чтобы его не произошло, — но чуда не случилось. С висящей между окнами первого этажа застеклённой витрины «Комсомольского прожектора», под крупно выписанной красной тушью кричащей надписью «Они позорят наш город» смотрел на него, не теряясь среди десятка других, его собственный портрет с упавшими на лоб двумя встрёпанными кудрями — с его именем под ним, с указанием его школы.
* * *
Отец был разгневан. Саша, кажется, никогда и не видел его таким. Если там, в доме со шпилем, когда ждали секретаря горкома, он был взбешён, сейчас именно разгневан. Кричать он, как и всегда, не кричал, наоборот, голос его стал тише того, каким говорил обычно, но от этого звучавший в нём гнев лишь выражал себя ярче.
— Если тебе сказано сидеть дома — сиди! — отчитывал его отец. — Безделье — не друг, в безделье неприятности сами собой на голову сыплются. Глупости творишь — сам того не замечая. Как пьяный: на каждой кочке споткнёшься!
— При чём здесь безделье, какое безделье… — бормотал в своё оправдание Саша. — Ну, сходил я к Вадьке… что же такого. Сходил — и сходил, ничего не случилось.
О том, что ходил к Вадьке, Саша поминал уже не в первый раз, но о том, что после Вадьки побывал и ещё кое-где, об этом он не заикался. Словно бы всё время, что отсутствовал дома, у Вадьки и пробыл.
— Сегодня не случилось, и слава Богу! — продолжал гневаться отец. — А вчера?! Мне из «вечёрки» звонили: в завтрашнем номере — фотография доски позора, и ты там во всей красе!
В вечерней городской газете у отца был знакомый журналист, он, должно быть, и сообщил отцу о готовящейся публикации.
— А как-то так сделать, чтоб не печатали… можно? — выдавил из себя Саша, не признаваясь, что уже видел на доске свой портрет. — Попросить если этого твоего…
— Чтоб не печатали? — удивился отец. — Я кто, чтобы такое суметь? И он тоже не главный редактор.
— Да не повезло просто, — снова пробормотал Саша. — Там все лазают. И сфотографировали… там сколько было задержанных, фотограф пришёл, когда уже почти никого не осталось. Вот нас, кто остался, и щёлкнули…
Отец быстро пробарабанил по столу пальцами. Это было у него, знал Саша, свидетельством того, что он сдерживает себя.
Дверь кухни открылась, и с демонстративно выставленным напоказ перед собой каким-то шитьём в руках вошла бабушка.
— Мама! — с сердцем выговорила мать. — Что за спешка такая? Для чего-то же дверь закрыта!
Она тоже была здесь на кухне, но сидела не за столом, как Саша с отцом — напротив друг друга, — а поодаль и не участвовала в их разговоре, а только иногда вставляла какую-нибудь фразу или слово. Саша давно заметил, что мать доверяет вести такие беседы — и с ним, и с братом, и с сестрой — отцу. Главной в доме была она, и отец не препятствовал ей в том, но вот в таких случаях она словно бы отходила в тень. Фраза, что произнесла мать, обращаясь к бабушке, была самой длинной из тех, что Саша услышал от неё за последние десять минут.
— Я только за ножницами. Мне ножницы взять, — скороговорчато проговорила бабушка, проходя к буфету и выдвигая ящик, в котором хранились всякая нужная в домашнем хозяйстве дребедень: мотки верёвок, свечи на случай отключения электричества, штопор, пара отвёрток, жестяная довоенная коробка от конфет с катушками ниток… Взяла из ящика лежавшие там среди прочего ножницы и, закрывая его, взглянула на Сашу — с состраданием и виноватостью. Может быть, для этого она и зашла: выказать ему сочувствие и повиниться. Откуда ей было знать, что станет невольной доносчицей, помянув в разговоре с родителями, что он вернулся домой вот только перед ними.
Бабушка ушла, затворив за собой дверь, отец, смолкший, только она появилась на кухне, отмахнул назад привычным жестом упавшие на лоб волосы, посмотрел в окно, за которым уже стояли глубокие сумерки, весь вид его выразил готовность продолжить прерванный появлением бабушки разговор, и Саша поспешил опередить отца, чтобы перевести разговор на тему, которая была сейчас для него важнее всего прочего.
— И что же, мне нельзя и на лавочку к ребятам сходить? — спросил он с вызовом.
Отец повернулся к нему.
— Что вы там делаете, на лавочке?
— Что… — Саша замялся. В памяти первым делом сам собой, непонятно почему всплыл налёт басановской кодлы. — Сидим. Песни поём под гитару. Разговариваем.
Ему казалось, он до того убедителен в доказательстве невинности своего времяпрепровождения на лавочке, что отец неизбежно должен будет признать его правоту, но вместо этого отец, похоже, насторожился.
— И о чём вы говорите на лавочке? — спросил отец.
— О чём! — воскликнул Саша. — Обо всём говорим. И о том и о сём. О жизни, о событиях. Вот о Новочеркасском расстреле, например, — вспомнил он. Ему подумалось, раз отец так серьёзен, то нет ничего лучше, как предъявить ему ответную серьёзность их разговоров.
Отец с матерью, заметил он, переглянулись. И странный же это был перегляд. В глазах матери, покосившись на неё, он прочитал явный испуг.
— А что, что такое? — переводя взгляд с одного на другого, заспрашивал он.
— Что ты знаешь о Новочеркасске? — вместо того, чтобы ответить, потребовал отец ответа от него самого.
— Демонстрация там вроде была. Против низких зарплат. Танки ввели, расстреляли всех, гробы таскали — перетаскать не могли, — попытался Саша передать в нескольких словах то, о чём говорили тогда на лавочке.
— И как вы это обсуждали? — продолжил отец свой допрос. — Что ты говорил? Выступал, как обычно, так?
— Ничего я не выступал! — возмутился Саша. Ему и не нравился этот допрос и было неприятно, что отец столь снисходительно — «выступал» — оценивает его интерес ко всяким звучным событиям, что происходят в стране. — Я об этом впервые услышал. Что мне выступать. У нас там парень один, у него дядька в Ростове живёт, вот дядька приезжал сюда и рассказывал.
— А парень этот вам рассказал?
— А парень этот — да, нам рассказал, — подтвердил Саша.
— И вы что?
— А мы что. Удивлялись. Говорили, какие у нас могут быть демонстрации. А, вот что! — Саша вспомнил светловолосого, соседа Федула, с вечно сонными глазами и неприятно расхлябанного в движениях. — Один там сказал, что это всё слухи и россказни. Что у нас на заводе тоже расценки подняли, а никто же не бастовал.
Отец и мать снова переглянулись.
— Не надо тебе ходить на вашу лавочку, — сказал после этого отец. — Если там у вас такие есть — который про слухи и россказни, — откуда тебе известно, куда ему вздумается сообщить о вашем трёпе? Что у него за семья, кто у него отец?
— Да я его вообще еле знаю. Имя его даже никак не запомню, — признался Саша. И в этот момент ему вдруг — смутно, но с абсолютной достоверностью — вспомнилось, что Федул говорил о светловолосом, у того отец то ли в райкоме, то ли в безопасности. — А при чём здесь — какая у него семья? — ощетинился он, защищаясь больше от самого себя, чем от отца. — Сам же всегда говорил: неважно, у кого какие родители.
— Это другое совсем. — Гневность из голоса отца ушла, он неожиданно стал мягким, как бы увещевание появилось в нём и даже смущение. — Бывают, знаешь, среди взрослых, если до них дойдёт… дай им только зацепиться. Мы сегодня с тобой ходили, ты видел?
Саша потерялся от перемены, произошедшей с отцом.
— Ну, если кто и расскажет родителям, то что? — попытался он продолжить свою защиту — но уже неуверенно. — Что мы такое особенное говорили?
— Тебе доски позора недостаточно? — впервые за всё время, как закрылись втроём на кухне, вмешалась по-настоящему в разговор мать.
Отец поднял руку, прося её не встревать.
— Если что, то вчерашнее цветочками покажется, — сказал он. — В Новочеркасске что, чего-нибудь особенного хотели?
— Но у нас же сейчас возврат к ленинским нормам. Рассталинизация. — Саша был подкован, он читал все отцовские газеты, и «Известия», и «Уральский рабочий», и «Вечёрку».
Отец помолчал. Потом произнёс:
— Вспоминай время от времени о Новочеркасске, и вопросов не будет. — Он снова помолчал. Пробарабанил по столу пальцами. — Ты понял? — спросил он.
— Ну-у… понял, — ответил Саша, не очень понимая на самом деле, что он должен понять: то ли о чём говорили вначале, то ли эти, последние слова отца.
— Тогда давай принеси-ка деньги, что заработал, — без всякой связи со всем предыдущим разговором неожиданно повелел отец.
В Саше мгновенно всё внутри вспыхнуло сопротивлением. Это были его личные, заработанные им деньги, с какой стати он должен был их отдавать?
— А при чём здесь деньги? — вырвалось у него. — Я их сам… Могу я их на себя потратить?
— На себя и потратишь, — согласился отец. — Тебе демисезонное пальто нужно, вот пальто на эти твои деньги и купим.
— Там много, — парировал Саша. — Пальто столько не стоит.
— Это ты не знаешь, сколько что стоит, — снова вмешалась в их разговор, и, разумеется, на стороне отца, мать. — Ещё, может, и не хватит, добавлять придётся.
— Пусть они пока у меня полежат, — в последней, отчаянной попытке оставить деньги у себя предложил Саша.
— У нас с мамой им будет лучше, — с твёрдостью, как более не подлежащее обсуждению завершил их препирание отец.
Брат в комнате, когда Саша зашёл в неё, тотчас спросил с ехидством:
— Приговорён к домашнему заключению?
Он сидел за их общим письменным столом и копался в своих кляссерах с марками. Хотя кухонная дверь и была закрыта, весь Сашин разговор с родителями был здесь, само собой, прекрасно слышен.
— Иди ты! — замахнулся на него Саша. Брат сделал вид, что его сдувает со стула на пол, но на самом деле остался сидеть, как сидел. — Ну-ка, отстранись, — похлопал его по плечу Саша, — дай в стол залезть.
Бабушка, сидевшая на своей кровати с шитьём на коленях, перестала заниматься им, молча смотрела на Сашу, и во взгляде её было то самое сочувствие и виноватость, с которыми она смотрела на него, когда заходила на кухню.
Брат проскрипел стулом, допуская Сашу к тумбе с ящиками, Саша открыл дверцу, выдвинул ящик, в котором на дне под тетрадями лежали деньги, и достал их. Брат, увидев в его руках красно-кирпичные купюры, потрясённо воскликнул:
— Тю-ю! А я и не знал, что у тебя здесь такое богатство! Поживился бы!
— Всё, уже не поживишься, — ответил ему Саша.
Вышло это у него против воли огорчённо.
Сестра, сидевшая до того в родительской комнате с книгой, как раз в этот момент заглянула к ним в комнату, всё поняла и бросила Саше со смешком:
— Не знаю никого, у кого деньги имеют свойство задерживаться в карманах. Не расстраивайся!
Чувство старшей, как всегда, заставляло её опекать его, и иной раз опека выглядела вот таким образом.
— Ага, тебе-то хорошо, ты каждый месяц получаешь, — сказал Саша.
— Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — отделалась теперь народной мудростью сестра, сторонясь, чтобы пропустить его в коридор.
В коридоре перед кухонной дверью Саша пересчитал купюры. Как тому и следовало быть, их оказалось восемь штук, восемьдесят рублей. Искушение отделить десятку-другую и не отдавать было чудовищной силы. Он не говорил родителям, сколько заработал, проверить они не могли, заначивай хоть половину этих восьмидесяти.
Борясь в себе с этим искушением, Саша рванул, открывая, кухонную дверь с такой силой, что она даже подскочила на петлях.
— Вот. Пожалуйста, — протянул Саша деньги отцу. — Восемьдесят рублей. Всё, что у меня есть.
Отец принял деньги, развернул веером, быстро пересчитал.
— Думаю, должно хватить, — посмотрел он на мать.
— А на лавочку я всё равно буду ходить, с какой стати мне не ходить! — сказал Саша упрямо.
* * *
Но хотя он и сказал, что пойдёт, он не пошёл на лавочку ни завтра, ни послезавтра, ни на третий день, и не потому, что не хотел конфликтовать с родителями. Он обнаружил, что у него нет желания, которым так и снедало весь месяц, когда работали на стройке и было не до встреч в аллее.
Странное томление владело им. Он брал из шкафа одну книгу, начинал читать — и оставлял. Брал другую — и оставлял её. Принимался за третью — но и эта присоединялась к тем первым, оставаясь лежать на столе раскрытой в начале. Бабушка заглядывала в комнату, просила сходить в магазин за картошкой. Он принимал от неё авоськи и отправлялся в дальний из двух овощных в округе, — ему хотелось уйти как можно дальше от дома. Спустя час или полтора по возвращении бабушка просила сходить в молочный за молоком и сметаной, — он безропотно доставал из кладовки алюминиевый четырёхлитровый бидон для молока, ставил в угол чёрной дерматиновой хозяйственной сумки с поломанной молнией литровую банку для сметаны, и молочный, как и овощной, опять оказывался слишком близко, а очередь в нём, хотя и вылезала из дверей на магазинное крыльцо, шла слишком быстро, чтобы насытиться стоянием в ней.
Он не знал, как убить время, что делать с собой. Несколько раз за эти дни он раскрывал неначатую общую тетрадь на девяносто шесть страниц в коричневом дерматиновом переплёте, сидел над ней с авторучкой, пробовал на первой странице перо, выводя загогулины, подобные значку параграфа или скрипичного ключа, но на этом дело и заканчивалось: закрывал тетрадь, так ничего и не написав.
В один из дней, неожиданно сам для себя, он решительно собрался и спустился во двор. Ещё в прошлом году у него была не сказать что большая, но крепкая дворовая компания: заходили друг за другом домой, звали на улицу. За минувший год, однако, странным образом все отшатнулись друг от друга, нашли себе компании на стороне — как вот и он в аллее, — при встрече лишь здоровались и без сожаления, что прежней компании нет, расходились. И сейчас Саша спустился во двор, следуя некоему внутреннему позыву, что был даже не желанием увидеть кого-то из той своей прежней компании, а всё той же потребностью что-то сделать с собой, что-то переменить в своей жизни, двинуться куда-то… но куда? но как? с какой целью?
Как тому и следовало быть, никого из его прежней компании во дворе не было. Компания брата властвовала во дворе. Играли в круговую лапту: топтались в начерченных мелом кругах — кто с обычной палкой, щерящейся обломанным концом, но кто и с настоящей широкой битой для большой лапты, с удобно обтёсанной для захвата ручкой. Теннисный мяч, ставший от долгой жизни серым, брошенный рукой водящего, летал по площадке игры из одного её конца в другой, то с хлюпающим звуком попадая на биту игрока в круге, то с мягким стуком осаливая кого-то из них; когда это случалось, водящий с довольным возгласом нёсся на место засаленного, сменял его в круге, а тот, ворча, отдавал ему своё орудие защиты и нехотя шёл поднимать с земли мяч — сам превратившись в водящего. У дровяников за внутридворовой дорогой, на которой шла игра, стояли, прислонённые к стене, два велосипеда: тот самый «Орлёнок», в ремонте которого Саша поучаствовал несколько дней назад, второй — их с братом танк. Пролавировав между игроками, Саша проскочил к дровянику, отнял свой велосипед от стены, встал ногой на педаль и толчком послал велосипед катиться.
— Эй, эй! — закричал брат из круга. — Ты куда? Я сейчас сам собирался!
Саша перебросил ногу через седло, сел на него и, снова лавируя между игроками в меловых кругах, только теперь на велосипеде, покатил к выезду со двора.
— Прокачусь немного, — бросил он брату.
Катался он минут десять, едва ли больше. Велосипед не доставлял удовольствия. Не хотелось кататься, совсем не хотелось. Ход был слишком тяжёл, пружины под седлом скрипели так противно, как никогда, на переднем колесе возникла «восьмёрка», и оно на каждом обороте с вжиканьем скреблось о вилку шиной и ободом.
Он вернулся во двор, взъехал на травяную обочину перед дровяниками и поставил велосипед на прежнее место. Игра всё продолжалась, брат сейчас не стоял в круге, а был водящим, носился за мячом по всей площадке и только бросил на Сашу беглый взгляд, ничего не сказав.
Вернувшись домой, Саша вновь принялся перебирать книги в книжном шкафу. «Поединок» Куприна, «Американская трагедия» Драйзера, «Отверженные» Виктора Гюго, «Контрапункт» Хаксли — всё было прочитано, и перечитывать их не тянуло. Он вернулся к книгам на столе. Первый том «Опытов» Монтеня, «Об уме» Гельвеция, «Камо грядеши» Сенкевича — все три всё так же лежали раскрытые, одна на другой. И все три, подержав их в руках и полистав, закрыл. Их он не читал и собирался прочесть обязательно, но не читалось! С Монтенем и Гельвецием — понятно, он пытался прочитать их уже года три — и застревал на первых страницах, отец говорил, что так и должно быть, прочитает, когда дозреет, но «Камо грядеши» — книга художественная! Саше было безумно обидно, что «Камо грядеши» никак у него не идёт, и тоже уже не в первый раз. Обтрёпанная книга Сенкевича была старая, с ятями и ерами, из дымящегося мраком дореволюционного прошлого, единственная сохранившаяся из прежней бабушкиной библиотеки. Ему всегда страшно хотелось прочитать её. Но если раньше мешала это сделать старая орфография, то теперь, когда орфография не мешала, книга не пускала его в себя тем, как была написана. Каким усердным, выспренным языком, казалось Саше, была она написана, — он читал и видел не людей, а деревянные манекены, механически-покорно следовавшие авторской воле. Хорошо было бы поговорить с кем-нибудь о книге, понять, в чём дело, но говорить было не с кем, только с Вадькой, а Вадька таких книг не читал, да и что теперь с Вадькой… Саша теперь, только возникали мысли о Вадьке, тут же запрещал их себе.
Ба-аб, давай я ещё за чем-нибудь в магазин схожу, отправился он на кухню.
На следующий день к нему пришёл Федул. Это было неожиданно: Федул, хотя и жил недалеко, заходил к нему считаное число раз. А он у Федула, кажется, никогда и не был.
— Привет, ты дома! — сказал Федул, когда Саша открыл дверь и остолбенело замер на пороге: кого угодно он ожидал увидеть — соседку из квартиры наискосок, которая всегда приходила к бабушке перехватить до вечера три–пять рублей, съёмщика показаний электросчётчика из жилконторы, нищих, обходящих квартиры с просьбой о подаянии, — но уж никак не Федула. — Ты что на лавочке не появляешься?
— Да вот так как-то… так, — совершенно не готовый к встрече с Федулом, уклончиво отозвался Саша. И только после этого поздоровался: — Привет!
— Пойдём в пинг-понг поиграем, — позвал Федул. В руках у него были обмотанная вокруг железных стоек тёмно-зелёная сетка для настольного тенниса и две ракетки. — У нас во дворе стол развалился на фиг, а у вас, я знаю, новенький совсем. — Я вот, видишь, — показал он сетку с ракетками, — принёс. Всё есть. И два шарика в кармане.
— Там, наверное, кто-нибудь с нашего двора играет. — Саша не понимал, хочет ли он играть в пинг-понг. Слишком неожиданное было предложение. Как и само появление Федула.
— Я, как к тебе подниматься, посмотрел: играют там, нет, — ответил Федул. — Никого там, свободный стол.
Играть в пинг-понг, понял Саша, совсем ему не хочется. Как не хотелось и кататься вчера на велосипеде. Но отказывать Федулу тоже не хотелось. Может быть, Федул пришёл не просто из-за пинг-понга. Может быть, пинг-понг — только предлог.
Пока Саша переодевался в уличное, Федул сидел на стуле около стола, брал в руки то авторучку — открывал и закрывал, — то щёлкал кнопкой настольной лампы, включая и гася её. Потом настала очередь книг, вытащенных Сашей из шкафа. Федул взял одну, закрыл, заложив большим пальцем страницы, посмотрел заглавие и, вновь раскрыв, отложил в сторону. Взял вторую… Саше была неприятна такая бесцеремонность Федула, и ему приходилось удерживать себя, чтобы не одёрнуть его. Федул явно был не в порядке. Его скуластое лицо с тонкой светлой кожей несвойственно ему горело на скулах ярким, похожим на морозный румянцем, да и эта нервозность тоже была для него необычна. Не просто из-за пинг-понга он пришёл, точно.
Последней книгой в стопке оказался Гельвеций. Федул прочитал заглавие и захмыкал:
— «Об уме». Своего не хватает?
— Случается, — ответил Саша, вспоминая невольно, как полезли с Вадькой в сад Вайнера через забор. — А у тебя что, достаточно?
— У меня? — переспросил Федул. И снова захмыкал, только на этот раз в его хмыканье была не насмешливость, а скептическое сожаление. — Ещё как недостаточно, ещё как!
Теннисный стол стоял в конце ряда дровяников, в их торце, и действительно был свободен. Неподалёку от него торчал ещё столб «гигантских шагов», и вот столб был осаждён желающими полетать в его витых толстых верёвочных петлях, все четыре верёвки нацеплены на крючья вращающегося металлического блина на вершине столба, и четверо счастливцев то с топотом, разгоняясь, бежали по земле, то, оттолкнувшись от неё, взметывали себя в воздух, неслись по кругу с подогнутыми ногами и написанным на лице счастьем. Визжащий скрип рогастого блина пронизал собою весь двор.
— Сейчас налетит орда, будут требовать своего места на празднике жизни, — сказал Саша.
И в самом деле, только толпа, что грудилась по окружности «гигантских шагов», увидела, как они с Федулом принялись крепить сетку к теннисному столу, вся, человек за человеком, переместилась к нему, и мгновение спустя вокруг уже стоял ор: кто будет первым, кто вторым, кто третьим на вылет. Брат, тоже, конечно же, толокшийся здесь, считал, что первым должен быть он. Право стать первым он обосновывал своим родством с Сашей: сетка брата (а чья же она ещё, раз брат её устанавливает?) — это, по сути, их общая сетка.
— На какой вылет, — объявил окружившей их с Федулом ораве Саша. — Играем до упаду, когда упадём — тогда пожалуйста.
— Это нечестно! У нас так не делается! У нас здесь всегда на вылет! — зашумела орава. — Сам не с нашего двора, что ли?!
— Что, доверишь им ракетки? — посмотрел Саша на Федула.
— Только сначала мы наиграемся до упада, — подтвердил его заявление Федул.
Сыграли они, однако, всего две партии. Первую выиграл Саша, вторую Федул, и, выиграв, сам же Федул и предложил:
— Всё, может быть?
Они отдали ракетки — брату не удалось обосновать своё кровное право, и он не попал в первую очередь, — остановили «гигантские шаги», выяснили, кто катается дольше других, потребовали от них в обмен на возможность сыграть в пинг-понг освободить петли, надели те на себя, сели на твёрдые витые канаты и минут пять с гиканьем вздымали вокруг «гигантских шагов» пыль, чередуя бег с бросками на воздух. Пара, что осталась в своих петлях, не выдержав новой скорости, запросилась покинуть их ещё на третьем или четвёртом круге. Никто из всех остальных на площадке не решился забраться на освободившиеся места, и оставшиеся пустыми петли носились вместе с Сашей и Федулом вокруг столба, далеко отмётываясь движением в сторону.
— Мне с тобой поговорить нужно, — сказал Федул, едва они оставили «гигантские шаги», к верёвкам которых тут же ринулась толкающаяся толпа.
Саша уже ждал чего-то такого. Конечно же, не просто так заявился к нему Федул.
— Пойдём за дровяники, — позвал он Федула. — Там никто не помешает.
Они двинулись с площадки, дошли уже до дровяников, когда он вспомнил, что у брата должен быть ключ от их секции — там хранился велосипед, и брат без ключа от её замка на улицу не выходил. Саша давно заметил: нигде так не говорится хорошо, как в дровянике. Его маленькое тесное пространство располагало к откровенности, в прежние времена, когда ещё его дворовая компания не распалась, лучшее место было для разговоров — чей-нибудь дровяник. Такой особый настрой он создавал. Даже и не поймёшь благодаря чему. Полумрак, струнки солнечного света из щелей между крышей и стенами, запах дерева от неспалённых поленниц, ставших ненужными, после того как вместо отъятых от дымоходов и убранных дровяных печей поставили баллонные газовые печи, — это всё вместе так действовало или в чём-то ещё было дело?
— Подожди немного, — бросил он Федулу. Вернулся к теннисному столу, взял у брата ключ и, когда вновь оказался рядом с Федулом, показал ему: — Может быть, в секции у нас посидим, там поговорим?
— В дровянике? — переспросил Федул, вложив в свой вопрос некое значение. — Давай в дровянике, чего.
Саша отомкнул замок, они зашли внутрь. Федул обвёл дровяник быстрым взглядом, звучно втянул в себя его стоялый воздух — с тем самым запахом сухого дерева, исходящим от двух рядов неизрасходованных поленьев — и сказал, с прежним значением:
— Без полатей.
Иметь у себя в секции полати считалось особым шиком, те, у кого они были, словно бы несли на себе печать избранности, и Саше, когда по какому-то случаю заходила речь о полатях в дровяниках, всегда было неприятно, что в их дровянике полатей нет.
— Да, без полатей, — отозвался он как можно небрежней.
— Завидую, — произнёс Федул.
Саша покрутил в голове его реплику. Он не мог понять Федула.
— Чему тут завидовать? — решил уточнить он.
— А вот не полати бы, так, может быть, никаких сейчас проблем, — сказал Федул. — А полати — так каждый день, сама, главное, прибегала: пойдем-пойдем…
Сашу осенило: да это же он о том, о чём Володай, когда, появившись после месячного отсутствия на лавочке, справился у того о новостях. Все ушли поддержать Марата при встрече с Таней, Володай с его сломанной ногой и костылями остался один и, рассказывая, что Федул надул своей чуве арбуз, заходился в смехе.
— Это ты что, про вас с Нинкой? — спросил Саша.
— Дошло до тебя уже, да? — уныло проговорил Федул. — Я с тобой об этом и хочу посоветоваться.
В глубине дровяника, около поленницы, стояли два здоровенных, во множестве засечек от топора еловых чурбана, служивших прежде для колки дров, Саша откатил чурбаны от стенки поленьев, и они с Федулом сели на них. Федул, сев, дотянулся до звонка на руле велосипеда, подёргал его за язычок — звонок издал резкий, хриплый и звонкий одновременно звук.
— Вот так же и у меня звонок звонит, — произнёс Федул с надрывом. — Несколько дней осталось, чтобы решить. Ну, неделя, так.
— Почему же уж только неделя? — со сведущим видом отозвался Саша. Он не знал, что говорить, он боялся выказать свою полную некомпетентность.
— Как почему? — ответил Федул. — Три месяца через неделю. Больше трёх месяцев если — аборт не делают.
— Так делать прямо сейчас, — сказал Саша.
— В том-то и штука! — воскликнул Федул. — Ей же восемнадцати нет, родители согласие на аборт должны давать. Открываться им, получается, нужно. Хорошо, объявила она им. И вдруг они не дадут согласие? Скажут: рожай! Они — рожай, а мне — жениться? Школу ещё не закончу — и уже с лялей, уа-уа. А потом в институт если не поступлю? В армию на три года, кирзу топтать! Три года! Что она, ждать меня будет? Она сейчас трёх дней без этого не может. Вот ты, ты скажи, ты так попадался? Было у тебя такое?
Глухой мык вырвался у Саши вместо слов. Ему хотелось сказать Федулу что-то веское, свидетельствующее об отягощённости многомудрием, но ничего такого сказать он не мог.
— А, собственно, я-то тут при чём? — сумел он наконец превратить свой мык в связную речь.
— Ты ни при чём, при чём тут ты, — с прежним надрывом вырвалось из Федула. — Я у тебя спрашиваю: было у тебя такое? Как ты выкарабкивался?
Саша понял, что без потери лица не обойтись.
— Нет, у меня такого не было, — признался он.
— Твою ж мать! — воскликнул Федул. — У кого ни спрошу — ни у кого такого, одному мне фартануло!
— Да что ж остаётся… — Саша поспешил увести разговор от себя. — Остаётся — открыться, и дальше — как уж там будет. Главное, чтобы Нинка была согласна, — добавил он знающе. — Девчонки, они же боятся аборт делать. Уговаривай.
— Так то-то и оно, что она не хочет, — мрачно, как итожа, ответил Федул. — Говорит, живот расти станет — ни в чём признаваться не надо: родители сами увидят.
— Ну, пусть так, — не особо понимая, что стоит за его словами, произнёс Саша.
— Так ведь жениться! — со страстью воскликнул Федул. — А не жениться… срок ещё припаяют. Могут ведь припаять?!
Саша понял, что больше не имеет права на позу всезнающего.
— Этого я не знаю, — признался он. — Могут, наверное, и припаять.
Федул посидел молча. Снова дотянулся до звонка на руле, подёргал за язычок, огласив тишину дровяника резким металлическим звуком.
— А я думал, вдруг ты попадался — вот, как я, — сказал он потом.
— Нет, так не попадался, — поспешил ответить ему Саша.
— Никто ничего не знает… — протянул Федул словно с обидой — как если бы Саша всё же утаивал от него всем известное знание. — Ни от кого никакого совета. Колюка даже, и тот…
— Кто такой Колюка? — попытавшись понять, о ком речь, но так и не сообразив, недоумённо поинтересовался Саша.
— Да знаешь ты его, что ты. Всё время он на лавочке… Со мной в одном дворе живёт.
— Это такой светловолосый, с сонным лицом? — сообразил Саша.
— Сонным? — переспросил Федул. — Ну, да, сонным, может быть. Есть такое.
Он теперь сидел, закинув ногу на ногу, обхватив колено руками, и быстро постукивал один о другой большими пальцами. Так же, вспомнил Саша, он нервно постукивал ими на лавочке, когда смотрели вслед уходящим Марату с Таней, зря Танька приехала, сказал он ещё тогда.
— И что твой Колюка, откуда он знает, могут срок дать или нет? — спросил Саша. — Он Большая советская энциклопедия?
— Колюка много чего знает, — переставая стучать пальцами, снимая руки с коленей и вставая с чурбана, сказал Федул. — У него батя парторгом в заводском гараже. В райкоме-горкоме целыми днями. У него столько сведений всяких. Колюка о таком рассказывает!
Выходя из дровяника, на пороге, Федул оглянулся, обвёл взглядом его пронизанное несколькими солнечными струнами тесное сумеречное пространство, спросил:
— Твой батя полати не собирается делать?
— Да нет вроде, — не понимая смысла его вопроса, ответил Саша.
— Вот и не надо, — заключил Федул.
В теннис они больше не играли. Федул дождался, когда закончится очередная партия, забрал ракетки, шарики, они с Сашей сняли сетку, и Федул, с лицом, погруженным во мрак, отправился со двора прочь.
Когда, через день после Федула, появился Вадька, Саша его уже и не ждал. Вадька был франтом: новые стального цвета зауженные брюки из габардина, такая же стальная лавсановая рубашка, расстёгнутые рукава которой были завёрнуты лишь на один оборот, так что торчащие в стороны концы обшлагов обнимали запястья подобием раструба, новые коричневые сандалии на ногах блестели ещё не знавшей пыли и грязи кожей, словно стеклянные.
— Ты? — растерянно вопросил Саша, когда открыл на раздавшийся звонок дверь — до того невероятным был для него приход Вадьки. Казалось, Вадька пришёл откуда-то из другого мира, вход в который был уже намертво запечатан, непреодолим, и оттого его возникновение на пороге было сродни явлению привидения. — Привет.
— Привет-привет, — сказал Вадька. — Если гора не идёт к Мухаммеду, Мухаммед идёт к горе. Что не заходишь? Ждал-ждал…
Саша смотрел на Вадьку, не отвечая, и понимал, что не хочет приглашать его зайти.
— Обиделся, что ли? — не дождавшись ответа, спросил Вадька.
Саша молча пожал плечами. Не хотелось ему говорить с Вадькой. Ему не о чем было говорить с ним! О чём можно говорить с привидением?
— Пойдём послоняемся по улицам, — позвал Вадька. — Лето скоро закончится, а мы с тобой раз только и прошвырнулись.
И достаточно, прозвучало в Саше.
— Ну?! — надавил на него Вадька. — Плохо разве прошвырнулись? Кто ж виноват, что на бригадмил этот нарвались? Не пофартило!
Нужно было заставить себя отвечать Вадьке. С привидением, облёкшимся в плоть, требовалось и вести себя как с вещной сущностью.
— Нет, — сказал Саша. — Не могу я идти. Отец запретил.
— Тебе?! — изумился Вадька. — Да брось!
— Почему «брось»? Тебе запрещали, а мне не могут?
— Да брось, брось! — повторил Вадька. — Твой отец — не мой.
— Мой отец — не твой, — подтвердил Саша. — Мой — сечёт меня и плакать не велит.
Теперь в молчании, обескураженно глядя на Сашу, постоял Вадька.
— Выкамариваешься, как всегда? — сказал он потом.
— Считай как хочешь, — ответил Саша.
Рука у Вадьки потянулась к голове поправить кок, но сверкающий бриолином кок торчал торпедой волосок к волоску, и он осторожными движениями только потрогал его и опустил руку.
— Точно, значит, не пойдёшь, да? — проговорил он.
— Не пойду, — ответил Саша.
Вадька отступил от двери — на шаг, ещё на шаг, — двинулся к лестнице и остановился. На лицо ему выскользнула та ухмылка, которую Саша впервые заметил у него в прошлый раз, когда приходил к нему звать его на встречу со Светой и Аллой.
— Гуляй тогда один! Один, один!
Отец позвонил перед самым концом рабочего дня.
— Дома? — спросил его голос в телефонной трубке, хотя где же ещё мог быть Саша, если снял трубку и ответил ему.
— Дома, — ответил Саша — так, как, скорее всего, хотелось отцу.
— Ждём тебя с мамой через четверть часа на трамвайном кольце, — велел отец.
Оказывается, все эти дни мать звонила по магазинам, выясняя, не появились ли где в продаже импортные мужские пальто, сегодня старания её увенчались успехом, но ехать нужно было немедленно, пока пальто не расхватали.
Пальто оказалось такое, о каком Саша и не мечтал. Из чёрно-мышастого, толстотканого материала, долгополое, с фигурной кокеткой на спине, большим разрезом сзади, с поясом, продетым в широкие петли — хочешь, застёгивай на пряжку, хочешь, засовывай концы в карманы, — великолепное изделие чешской промышленности. Саша надел его, примеривая, посмотрел на себя в зеркало — и понял, что готов ехать в нём, несмотря на полные двадцать градусов тепла на улице, прямо до дома. Пальто стоило как раз те восемьдесят рублей, что он отдал родителям. Чуть меньше, если быть точным. Семьдесят восемь рублей с копейками. И ещё у него осталось в кармане восемь рублей с копейками, о которых забыл, когда отдавал отцу деньги.
— Возьми себе, — отказался отец, когда Саша, выбив в кассе чек и вернувшись к прилавку, где уже паковали пальто в коричневую обёрточную бумагу, подал ему сдачу. — Сходите с Вадькой в кино, мороженое купите.
Саша хотел ответить ему, что Вадька стал привидением и растворился, но передумал, решив, что отец его не поймёт, а то ещё и истолкует так, что сам же и пожалеешь о своей шутке. Он лишь пробурчал невнятно, что не отказывается и вообще не помешает, конечно, затолкал деньги в карман к тем забытым восьми рублям и, взяв упакованное пальто, направился вместе с родителями к выходу. Ему была приятна его ноша. И не только потому, что нёс обнову. Это была обнова, купленная на те самые десятирублёвки, что получил неделю назад в кассе стройуправления. Его собственные десятирублёвки! Его! Личные! Ни с чем не сравнимое было чувство.
* * *
— Тебя, — заглянув в комнату с трубкой в руке, позвала Сашу бабушка. — Девочка какая-то, из твоего класса, говорит.
— Ты знаешь, да? — спросил его голос Тани, приезжавшей недавно из Ленинграда выяснять свои отношения с Маратом и, как думал Саша, уже убывшей обратно. Он знал её голос хорошо: телефоны в классе были у немногих, у неё был, и Саша часто звонил ей, спрашивал у неё о домашних заданиях.
— Что я должен знать? — спросил в ответ Саша. — Ты мне из Ленинграда звонишь?
— Я здесь, — сказала Таня, — я вернулась, — и вдруг заплакала. — Марат погиб, на машине разбился, в воскресенье ещё, я думала, ты знаешь.
— Марат… вернулась… в воскресенье… ты уверена? — обожжённо лепетал Саша — не понимая, что за слова вырываются у него, странным образом вдруг убедив себя, что Таня не произносила того, что произнесла, а это обман его слуха.
— Саша, Саша! — прервала его в трубке, сквозь слёзы, Таня. — Как я не уверена? Я почему прилетела? Я на похороны прилетела!
— Когда похороны? — вмиг трезвея и обретая способность всё понимать и отвечать за свои слова, спросил Саша.
— Завтра уже, — ответила Таня. — Я тебя прошу: будь со мной завтра. Присмотри за мной… чтобы я глупостей не делала. Пожалуйста, не отказывай мне! Я больше никого не представляю, на кого могу положиться.
— Да, разумеется, можешь положиться, — пообещал Саша.
Вечером он отправился на лавочку. Они с Таней только договорились, где и во сколько встречаются, расспрашивать же её о том, как всё случилось, что за машина, кто был с Маратом ещё, Саша не решился. Он собирался всё это выяснить на лавочке, на которой после того одного раза так больше и не был.
На лавочке был полный сбор. Сидели на ней друг на друге, стояли перед нею, топтались и сзади, и по бокам. Были даже вообще не знакомые Саше — возможно, появлявшиеся здесь прежде, но когда он не приходил сам. Приближаясь к лавочке, Саша готовился к тому, что его сейчас начнут выспрашивать, где он был, почему опять не появлялся, но вместо этого, лишь подошёл и поздоровался, на него сразу обрушился шквал вопросов: знаешь-нет, что с Маратом? Марат погиб! на машине Марат разбился! вдребезги, на месте умер!
Через несколько минут Саша знал всё.
Погиб не только Марат, погибли все, кто находился в машине. Это была «Волга» директора завода, за рулём сидел сын директора, они возвращались после пикника на озере — ещё три чувы с ними, почему не две? во ни фига себе! — может быть, были выпивши, может, ещё что, факт в том, что на полном ходу легли под встречный самосвал, киш-миш там, говорят, был, все впятером сразу на тот свет, в больницу никого не повезли, сразу в морг.
Красиво Марат жить хотел, говорил кто-то, комментируя ткавшийся для Саши общий рассказ. А что, и жил, отвечали ему в несколько голосов. Вот она, красивая жизнь, цена её, вмешивался уже новый голос, отвечая теперь на прозвучавший хор. Да уж обязательно цена, звучало в порицание этого нравоучения, не были б выпивши — и ничего! Лавочка гудела именем Марата, как высоковольтная линия током, была переполнена происшедшим с ним, ещё несколько дней назад он появлялся здесь — и вот всё, не появится больше никогда, мёртв, похороны завтра…
— Пойдёшь на похороны? — спросил Сашу Володай. Он был нынче уже и без гипса, и без костылей, и без гитары. Синяки под глазами у него начали выцветать и стали жёлтыми.
— Пойду, конечно, — подтвердил Саша.
— Танька приехала. Вот ей радость: узнать, с кем он в машине был. Их двое, тех сразу трое, а?!
— А я говорил, помните, я говорил: зря Танька приехала? Вот тогда, когда они сюда приходили, — вклинился в их диалог Федул.
Но это сейчас было несущественно — что он говорил, и ни Саша, ни Володай, вообще никто не отозвался на его слова.
Утром Саша, к открытию похоронной конторы, стоял уже под её дверьми. Самый простенький, дешёвый венок из жестяных лавровых листов, выкрашенных зелёной масляной краской, с десятком искусственных матерчатых цветов стоил восемь рублей с полтиной — как раз почти те деньги, что остались у него. Ленту к венку следовало покупать отдельно, и она стоила полтора рубля. На ленту у него тоже хватало. Но за надпись на ней нужно было платить особо, и на надпись, самую коротенькую, денег ему уже недоставало.
— Ладно, пусть без надписи, — сказал Саша женщине, стоявшей за прилавком. Назвать её продавщицей у него отказывался язык. Какие продавцы в похоронной конторе. Продавцы были в магазинах, торгующих едой, одеждой. На женщине болтался выцветше-серый сатиновый халат с большими накладными карманами на бёдрах, комкасто оттопыренными их содержимым, она походила на техничку в школе, глянцующую пол в коридоре шваброй с надетой на неё серой дерюжной тряпкой. Грубый крикливый голос, каким она разговаривала с Сашей, лишь усиливал это сходство.
— Как без надписи? — вопросила «техничка». — Одна лента просто, и всё, что ли?
— Ну да, — подтвердил Саша.
— Не делается так, — как поймала его на чём-то недостойном «техничка». — Это от кого же будет венок? И слова какие-то сказать нужно: «дорогому» там, «брату», «другу».
Признаваться ей, что у него нет денег на надпись, Саше было стыдно.
— Пусть без надписи, — снова сказал он.
«Техничка» уличающе смотрела на него — казалось, она знала за Сашей такие прегрешения, какие были неведомы ему самому.
— Деньги, что ли, все? — спросила она.
— Пусть без надписи, — заведённо повторил Саша.
— Анисьич! — обернувшись, прокричала в распахнутый дверной проём за спиной «техничка». В помещении за дверью видны были поставленные к стене стоймя гробы, обтянутые красной материей, лежали на полу штабелем доски, рвался наружу однообразно-монотонный звук пилы, стучал время от времени молоток.
Анисьич был худым, длинноруким мужиком с голой, как облупленное яйцо, напрочь свободной от волос лысой головой. Цигарка приклеенно висела у него на нижней губе и пускала в воздух сизую струйку дыма.
— Н-ну? — изрёк он, становясь в дверном проёме.
— Надпись, покороче только, какую? — обращаясь к Саше, спросила «техничка».
— Без надписи… — начал Саша и понял её вопрос. Она предлагала ему сделать надпись бесплатно. Почему и покороче. — Просто «Прощай», можно так? — поторопился он.
— Да можно и подлиннее, — словно бы подобрев, показалось Саше, отозвалась «техничка».
— Нет, «прощай», достаточно. — Саша и не знал, кем назвать Марата. Был ли Марат ему другом? Едва ли.
— «Прощай», — оборачиваясь к Анисьичу, протянула ему «техничка» выбранную Сашей чёрную широкую ленту с вырезанными углом концами.
— «Прощай» так «прощай», — шевеля цигаркой, проговорил мужик. — Мне что.
Через четверть часа, с ещё не высохшими до конца шестью золотыми буквами на чёрном — три по одну сторону венка, три по другую, — Саша спешил к дому, где в квартире тётки остановилась Таня. Нести венок было и неприятно, и дико, хотелось нести его как-то так, чтобы его никто не видел, но как это было сделать? — невозможно, и приходилось ещё, чтобы лента на ходу не завивалась от ветра и не смазались недосохшие буквы, нести венок особо заметно — подняв его к груди и зажимая концы ленты рукой.
— Ой, ты венок купил, — первым делом сказала Таня, когда они встретились. — А я и не додумалась… П-р-о-щ-а-й, — наклонив голову, прочла она надпись по буквам. — Как хорошо. Без всяких этих дурацких «дорогому», «любимому». Давай будем считать, что половина венка моя?
— Давай, — согласился Саша.
— Но я должна тогда, — Таня забралась рукой в карман платья и извлекла из него кошелёк, — половину денег тебе должна.
Саша отказался.
— Нет, я должна, — продолжала настаивать Таня.
— Тогда оставлю тебя, не буду с тобой, — пригрозил ей Саша.
— Нет, только не оставляй! — Таня схватила его за локоть — буквально вцепилась. — Только не оставляй, прошу тебя! — Не отрывая руки от его локтя, она спрятала кошелёк обратно в карман, некоторое время они шли молча (они уже давно шли), потом Таня проговорила, глухо, с задушенными слезами, как выталкивая из себя: — Это я виновата в его смерти, ты знаешь! Я, я! Я его заставила поклясться — вот когда приезжала, — что он не будет мне изменять. Жизнью поклясться! Представляешь? Что не будет… Жизнью! И вот… Нет, ты представляешь, ты представляешь?!
Она уже вцепилась в него обеими руками, Саша чувствовал, она прямо-таки виснет на нём, и не знал, что ей ответить.
— Да ну, да при чём здесь клятва, какое имеет значение… всё это только слова, — невнятно, проглатывая звуки, бормотал он.
— Нет, это я, это я! — уже совсем сквозь слёзы, обрывающимся голосом вырывалось из Тани. — Я его просила поклясться жизнью, и он поклялся…
Саша перестал отвечать ей, через какое-то время она прекратила свои покаянные выкрики, смолкла, прошвыркала носом, отпустила его руку и, выудив всё из того же кармана платок, принялась вытирать слёзы.
— Будь со мной, прошу тебя, — снова попросила она. — Пожалуйста, не оставляй!
— Не оставлю, не оставлю, — вновь пообещал Саша.
Однако же он то и дело оставлял её. Сначала его направили идти со своим венком — как и всем с венками — впереди процессии. Потом, немного спустя, попросили передать венок кому-нибудь из женщин и понести гроб. Провожать Марата собралось человек пятьдесят, в том числе и из его институтской группы, но тех, кто мог нести гроб, не набралось и половины, — гроб, сколоченный, видимо, из сырых досок, оказался невероятно тяжёл, и приходилось каждые минут пять меняться. Саша и не знал раньше, что гробы бывают такими тяжёлыми: нести приходилось сразу вшестером, на длинных вафельных белых полотенцах, переброшенных концами через плечи; но уже через пять минут мышцы шеи онемевали от напряжения, позвоночник начинал прогибаться, все, заметил Саша, уступали своё место под полотенцем с облегчением. Освободившись от гроба, он находил в идущей за гробом толпе Таню, и каждый раз, вцепляясь в его локоть, Таня говорила с упрёком: «Всё же ты меня оставил». «Как же я мог по-другому?» — удивлялся Саша. «Ты мне обещал не оставлять», — отвечала ему Таня.
Марат лежал в гробу с закрытым простынёй лицом. Говорили, что лица у него просто не осталось и вместо носа, чтобы было чему выделяться под простынёй, положили деревяшку. Духовой оркестр, замыкавший процессию, не переставая, играл похоронный марш: пела труба, могуче взвывала туба, бухал барабан, звенели тарелки. Дорога на кладбище пролегала мимо Сашиного дома, столько раз в детстве, помнилось ему, заслышав звуки похоронного марша, бросив все игры, бежали всем двором к дороге, жадно вглядывались в костяное лицо мертвеца в гробу — так оно притягивало, так хотелось увидеть в нём то непонятное и пугающее, что было смертью (и всякий раз увидеть не удавалось), а вот теперь он сам был внутри процессии, словно бы причастен к тому знанию, и, когда проходили мимо дома, Саша инстинктивно посмотрел в его сторону и в толпе зевак на обочине дороги — как тому и должно было быть, весь двор прибежал сюда — выхватил лицо брата. Как раз только что произошла смена у гроба, они нашли с Таней друг друга, он ритуально ответил на её ритуальные обвинительные слова, и через мгновение, как увидел брата, взгляд того, как часто случается, выцепил в похоронной толпе и Сашу. Брат не знал, куда отправился Саша, и сейчас, заметив его, обрадовался ему, приветственно замахал рукой.
При очередном подходе к гробу, пред тем как перенять полотенце, Саша столкнулся с Басановым. Басанов увидел его раньше, узнал и в ожидании, когда увидит и узнает его Саша, смотрел на него со змеиной усмешкой холодной надменности. Во где встретились, сказал он, когда понял, что узнан Сашей, не ожидал? Почему же, мало ли, проговорил Саша, почему тебе было не знать Марата… Неприятна и досадна была ему встреча с Басановым. Не видеться столько лет и встретиться вот так… — оно бы и ладно, но тот случай в аллее… О каком таком Марате базаришь? — с недовольством спросил Басанов. Которого хороним, сказал Саша. А, с той же усмешкой холодной надменности уронил Басанов. Ходока, ты хочешь сказать? Ходока? — не понял Саша. Ходока, подтвердил Басанов. Мы его, кивнул он на гроб, только так. Не знал? Не знал, подтвердил Саша. Ну, вот узнал, ответствовал Басанов.
Они переняли полотенца и оказались — Саша впереди, посередине гроба, Басанов за ним, у изголовья. И только полотенце легло на плечи полным весом падающего на него груза, Саша услышал за спиной обращавшийся к нему (а к кому же мог обращаться ещё?) голос Басанова:
— Ты там тоже, что ли, в той шобле, которая моего Шурупа уделала?
Мгновение понадобилось Саше, чтобы понять, о чём Басанов. Конечно же, он имел в виду тот самый случай в аллее. И неслучайно употребил «шобла» вместо «кодла». «Кодла» — это было серьёзно, это был кулак, спайка, монолит, «шобла» звучала унизительно, сброд, случайно соединившийся в кучу, — вот что означало «шобла».
— Марат туда тоже приходил, — вывернул назад голову Саша.
— Ходок?! — в голосе Басанова было что-то вроде такого: «давай не заливай!».
— Я его знал Маратом. — Саша не собирался уступать Басанову.
Басанов за спиной смолк. Разламывал шею груз гроба на полотенце, раздавалось медленное шарканье десятков ног вокруг, гремел и бухал, колебля воздух, оркестр. Казалось, Басанов удовлетворился обменом репликами.
Нет, однако: спустя некоторое время голос его снова достиг Сашиного слуха:
— Но ты его не бил, я знаю. Его там один бил. Другой кто-то даже не давал бить.
Что за цель была у этого басановского разговора? Саша не понимал. Бил, не бил — не всё ли равно?
— Нет, не бил, — сказал он.
— Но мы вашему, кто бил, знатно потом вломили. — Физическое наслаждение половодьем разлилось в голосе Басанова.
— Вломили, — коротко отозвался Саша.
— По делу, — так же коротко добавил Басанов.
Саша счёл возможным не ответить. Ему не доставляло удовольствия смакование этого бесспорного факта: другом его был всё же не тот Шуруп, а Володай.
— А тебе-то не досталось? — не дождавшись от Саши ответа, с откровенным желанием продлить испытываемое наслаждение, вопросил Басанов.
— Мне не досталось, — дёрнул назад головой Саша.
Басанов за спиной довольно хохотнул. Он всё равно остался доволен полученным ответом.
— Куда вашей шобле до нас! — бросил он с той надменностью, что была в его змеиной усмешке, с которой смотрел на Сашу, ожидая от него узнавания.
На кладбище, когда могильщики уже забрасывали гроб сухим, спрессовавшимся за лето суглинком, крошащимся крупной сечкой, Басанов неожиданно снова подошёл к Саше. Саша, как и обещал, стоял рядом с Таней, только теперь не она держалась за него, а он держал её, взяв под локоть, она молча, без слёз и словно бы с жадностью смотрела, как нарастает в четырёхугольной яме могилы слой рыхлой земли, и тут Басанов встал рядом, похлопал его по плечу, привлекая внимание, спросил, не особо и тихо:
— Как жизнь вообще?
— Подожди, — приглушённо, испытывая неловкость перед Таней, а и перед всей замершей недвижно толпой вокруг, ответил ему Саша. — Какое сейчас о жизни… потом.
— Ладно, чего там, — слегка понижая голос, сказал Басанов. — Король умер — да здравствует король, помнишь, как в «Принце и нищем»?
Помнишь, как в библиотеку вместе ходили, услышал Саша за этими его словами. Он явно хотел выказать Саше своё благорасположение. Что там случилось в аллее, то случилось, забыли — такое ещё стояло за его неожиданным воспоминанием о начальной школьной поре.
— При чём здесь король. — Не отозваться на нелепое напоминание Басанова о знаменитом романе было всё же нельзя. — Марат не король.
— А был бы! — Басанов по-прежнему не хотел понижать голоса по-настоящему. — Вором в законе точно стал бы!
— При чём здесь ещё «вором в законе»? — вынужден был снова ответить ему Саша.
Басанов хмыкнул.
— При том! Он правильный кент был, из него бы хороший вор в законе вышел.
Таня, само собой, слышала весь их разговор, и, взглянув на неё, Саша увидел в глазах её ужас. Что несёт этот тип такое, прекрати же, прочитал он шевеление её губ.
— Ладно, ладно, потом, — насколько мог примирительно сказал он Басанову. — На поминках потом…
На поминки, однако, он не попал. У ворот кладбища стояли утконосый бело-синий автобус для женщин и пожилых, грузовик для мужчин, чтобы везти куда-то в столовую, Таня остановилась в отдалении, постояла, глядя, как толпа, человек за человеком, исчезает в автобусе и взмётывается на грузовик, повернулась к Саше, по-прежнему не оставлявшему её, глаза её — чего не было всё время, пока шли за гробом и стояли у могилы, — вновь наполнились слезами, и она, кусая губы, сказала Саше прерывисто:
— Ты как хочешь… пожалуйста! Но сидеть сейчас и жрать… И столько чувих! Я не представляла… Сидеть, смотреть на них… Ты как хочешь… я не пойду!
Саше не хотелось отрываться от своих — Володая, Федула, всех остальных, — и так за всё время толком не перекинулся ни с кем и словом, но, поколебавшись мгновение, он понял, что не может бросить её здесь. Он её оставит, и она будет выбираться отсюда одна, — а вокруг ни души, глухие заборы садовых участков, пыльная грунтовка в острых обломках кирпичей.
— Я с тобой, — вздыхая про себя, сказал он.
Когда вышли на улицу, с конечной остановки у кирпичного завода, переваливаясь на ухабах разбитой гравийной дороги, ехал рейсовый автобус, они побежали на ближайшую остановку, до неё было метров сто, но автобус ехал так медленно — они успели. Слёзы у Тани, пока бежали, высохли, она вытерла их со щёк платком, высморкалась, они нашли незанятое двойное сиденье, устроились на нём, и немного погодя она спросила:
— Саш, но ты в самом деле думаешь, это не имело значения, что я заставила его поклясться жизнью?
— Разумеется. Конечно, — подтвердил Саша. — Сама подумай, при чём здесь клятва: поклялся он, а разбились все пятеро. Они же не клялись.
— Откуда ты знаешь? Может, клялись.
— Вся пятеро вот так взяли и поклялись? — Саша заставил себя иронически усмехнуться. Он уже устал от взятой на себя опеки над Таней, у него было желание скорее расстаться с ней. Он полностью выполнил своё обещание и заслужил свободу.
Таня сидела смотрела на него, и в глазах её, видел Саша, разгорается огонь освобождения от бремени, которое она несла всё это время, что прошло с момента получения ею известия о смерти Марата.
— Саша! — воскликнула она и схватила его за руку. Счастливое облегчение, звучало в её голосе. — В самом деле! Не могли же все пятеро. Ведь их пятеро! — Слёзы снова рванули у неё из глаз, они брызнули — как ударили фонтанчики, Саша и не представлял, что такое может быть. Таня оставила его руку, выхватила из кармана совершенно мокрый платок, прижала его обеими руками к глазам. — Их пятеро! Их пятеро! — вырывалось у неё из-под ладоней.
Немногочисленные пассажиры в крякающем рессорами, переваливающемся автобусе оглядывались на них, привставали со своих сидений, чтобы лучше увидеть. Саша не понимал, как себя вести, сидел, смотрел в пыльное, с пятнами застарелой грязи окно на прыгающий за ним унылый пейзаж из облупленных заборов, которыми были обнесены участки окраинных индивидуальных домов, ждал, когда слёзы счастливого Таниного облегчения иссякнут.
Слёзы прекратились, Таня ещё раз осушила лицо платком, убрала его обратно в карман, но разговор у них больше не возобновлялся, ехали молча. И, сойдя с автобуса, молча шли до самого Таниного дома. На углу его они остановились.
— Что, пока? — неуверенно произнесла Таня. Она словно ждала чего-то.
— Да, пока. — Саша чувствовал приближение свободы, и неизбежная её близость кружила голову, наполняя его противоестественным чувством ликования. Каким ещё, как не противоестественным, могло оно быть, когда он только что видел, как засыпают землёй гроб с телом товарища.
Таня всё смотрела на него, словно ждала чего-то. Она смотрела на него, смотрела, как бы тень пробежала по её заострившемуся, но одновременно опухшему от слёз лицу, и Таня сказала:
— Почему это был не ты?
— Не я? Что не я? — растерянно переспросил Саша.
— Ты разве не замечал, что нравишься мне? — Странная улыбка появилась на Танином лице. Но нет, это была не улыбка. Это был след какого-то непонятного Саше воспоминания, просто вот такой вид он имел, этот след.
— Я тебе… нравишься… Замечал… — забормотал Саша. Ничего он не замечал, она не давала никаких поводов думать так, а если бы и давала… она-то ему не нравилась, нисколько, никогда! Он к ней хорошо относился — да, но и лишь!
— Какой ты ещё мальчишка, — проговорила Таня. Всё тот же след некоего воспоминания выражал себя слабой улыбкой на её лице. — Какой мальчишка… Прощай!
Она повернулась и быстро пошла к своему подъезду — подол её платья слегка колыхался на каждый шаг из стороны в сторону, легко постукивали об асфальт каблучки босоножек, две старухи в тёмных старушечьих платьях на скамейке у подъезда переводили взгляд с неё на него, — взойдя на крыльцо, прежде чем взяться за ручку двери, она обернулась к Саше, взмахнула рукой, губы её слабо прошевелились, — он прочёл по их движению: «прощай» произнесла она ещё раз.
Саша в ответ только помахал рукой. У него было чувство, что они не сверстники с Таней, она много старше его — настолько, что он с нею рядом ребенок.
* * *
Вернувшись домой, Саша сразу же отправился к себе в комнату — сесть к письменному столу. Ему требовалось открыть ту девяностошестистраничную, общую тетрадь, над которой уже сидел неделю назад, разрисовывая первую страницу неизвестными никакой письменности затейливыми иероглифами, но так дальше этой первой страницы и не двинувшись. Сейчас он знал, что ему делать в той тетради. И хотелось начать это делать немедленно.
Стол, однако, был занят братом. Брат сидел за ним, разложив перед собой в в полный распах газету, по газете были раскиданы твёрдые картонные трубочки упаковок от фотохимикатов, лежали извлечённые из них бумажные пакетики с этими химикатами, высились горкой вскрытые коробки с фотоплёнкой, засвеченные её зеленоватые рулончики стояли во фрунт сбитой группкой целлулоидных солдатиков.
— Ты что?! — вмиг взъярился Саша.
Всё это — химикаты, плёнки — принадлежало ему, и брат не только не имел права так распоряжаться его фотохозяйством, но и вообще залезать не в свой ящик.
Брат вскочил из-за стола, отлетел в дальний угол комнаты, где стоял телевизор, словно телевизор мог каким-то образом защитить его, и заблажил оттуда:
— А что, а что?! Ты же всё равно уже фотографией не занимаешься, лежит у тебя… уже, может, и не годно ничего, все сроки прошли!
Оно так и было, как он говорил: Саша уже года полтора не занимался фотографией, не доставал фотоаппарата из стола, и химикаты с плёнками, на которые покусился брат, лежали еще с той поры полуторагодовалой давности. И может быть, действительно, у них истек срок годности. Но обращаться так вольно с чужим брат не имел права.
— Не твоё дело! — проревел Саша. — Не твоё лежит, не тебе решать! Получишь сейчас! — замахнулся он на брата, зная, впрочем, что не сможет отвесить ему оплеуху, этой его угрозой для брата всё и обойдётся. — Что ты такое собрался тут… стол занял?!
Это его, собственно, лишь и интересовало — занятый братом стол, а что брат собирался за ним делать, его не волновало. Брат, однако, послушно ответил на его вопрос:
— Что-что собрался… — протянул он. — Ракеты делаю, что…
В дверях возникла бабушка:
— Что у вас здесь такое? Что случилось?
Она пришла утихомиривать их, и её появление действительно сразу подействовало на Сашу обуздывающе.
— Все нормально, баб, — сказал он. — Отношения выясняем. Сейчас выясним, и снова будет тишина.
— Только не деритесь, — попросила бабушка. — Только словами. Словами всё можно выяснить.
— Не будем драться, обещаю, — пообещал Саша.
Брат из своего угла глядел молча, в том, как он стоял, будто пытаясь спрятаться за телевизор, было затаенное чувство вины, которую он и признаёт и, однако же, признать не хочет. Весь его вид напомнил Саше того кота из поговорки, который знает, чьё мясо слопал. Ему стало смешно.
Бабушка ушла, оставив дверь в комнату приоткрытой, чтобы слышать их, и он спросил брата:
— А как ты ракеты собрался делать?
Он сам в возрасте брата, когда только стали запускать спутники, тоже, как и другие ребята во дворе, делал ракеты, и тоже из этих самых пенальчиков для химикатов, и топливом для них также была плёнка. Правда, ни одна его ракета, как и у всех других, не взлетела, — опрокидывались набок и носились зигзагами по земле, пока плёнка внутри, горевшая порохом, не выгорала до конца.
— А ты что, можешь помочь? — недоверчиво спросил брат.
Саша готов был и помочь, лишь бы поскорее завладеть столом.
В отличие от ракет, что делал в свою пору Саша со своими дворовыми товарищами, брат собирался делать ракеты со стабилизаторами. Саша просто набивал закрытую с одной стороны трубку мятой плёнкой — и ракета готова, брат же, когда Саша поделился с ним своим опытом, воскликнул с превосходством: так у неё же устойчивости в воздухе не будет — закон физики! Намеревался он, однако, делать стабилизаторы из картона, и что не понимал — как прикрепить к трубке. Надёжно приклеить их канцелярским клеем не получалось, картон с картоном не схватывался. А если б и приклеил, с ответным чувством превосходства продиагностировал Саша идею брата. Картон же вмиг обгорит, и ракета твоя повалится, не взлетев.
Он сделал брату стабилизаторы из жести. В кладовке у отца стоял, прислонённый к стенке, лист тонкой жести, Саша достал из ящика с инструментами ножницы для резки металла и, не выходя из кладовки, нарезал нужное число жестяных полосок. Вернувшись в комнату, он сел к столу, прорезал своим валявшимся без дела в столе острым перочинным ножичком по три щели в каждой из приготовленных братом трубок, втиснул в них нарезанные жестяные полоски — брат, любуясь вставшими на газете, будто на лапках, заготовками ракет, заходился в восторге: вот это дело! вот это да! эти полетят!
— Убирай всё, давай, быстро, убирай! — торопил Саша брата, скручивая вместе с ним газету с отходами ракетного производства. Ему не терпелось сесть за стол, развернуть тетрадь, написать первую фразу. Он уже знал её, держал в себе, она повторялась и повторялась в нём, требовалось освободиться от неё, и скорее.
Брат ещё не оставил комнаты — Саша уже записывал фразу в тетради. Потом время, скручиваясь воронкой, засвистело в бездну и исчезло. Бабушка приходила и звала есть — он отказывался. Она приходила ещё и ещё, сердилась — для кого я готовила! — он отмахивался: баб, ну потом, потом, ну, ты не понимаешь, баб! Появился вернувшийся с улицы брат — ракеты, ни одна, не взлетели: пламя опаляло картонное сопло, и стабилизаторы вываливались из щелей, в которые были вправлены, опрокидывая ракету прежде, чем та оторвалась от земли. Саша слушал брата — и не слышал. Судьба ракет, в изготовлении которых он принял участие, его нисколько не занимала.
Он писал о бригадире, под начальством которого они с Вадькой работали на стройке. Только бригадиру было не его нынешние тридцать с лишним, а немного за двадцать, он только что вернулся со службы на флоте (почему на флоте? — Саша не знал, так вдруг написалось), устроился на завод учеником фрезеровщика, учился, чтобы сдать на разряд, прописался в общежитии, занимался математикой и физикой, собираясь поступать в техникум. Специальность фрезеровщика была неслучайна — на уроках труда в школе Саше нравилось работать именно на фрезерном станке, а вот ни в одном общежитии он никогда не бывал, но куда же было поселить бывшего главстаршину срочной службы с крейсера «Отважный», раз тот решил после демобилизации не возвращаться в родной посёлок, а поехать по объявлению о работе в незнакомый южный город?
Брат, то появляясь в комнате, то оставляя её, пообретался в доме часа полтора и снова отбыл на улицу, пришла с работы сестра, включила телевизор, села с тарелкой около него смотреть какую-то передачу, ради которой и прибежала с работы прямо домой, звук она постаралась сделать негромкий, но если бы и громкий, — Саша не слышал телевизора, он весь был в том небольшом городке Новочеркасск под Ростовом, и пришлось залезть в отцовскую Большую энциклопедию, чтобы хотя б немного представить себе, как выглядит этот Новочеркасск. Вернувшийся домой отец и вытащил его из-за стола. «Не ел? — громко возмутился он в коридоре, должно быть, в ответ на жалобу бабушки и, распахнув дверь, появился на пороге: — Что за забастовка?» Но, поев, Саша снова сел за стол и не вставал до самой темноты, пока не начал засыпать над тетрадью, отчего авторучка вырывалась из руки и падала жалом пера на страницу, исторгая из себя чернильную каплю.
Назавтра, едва позавтракав, он вновь сидел за столом. Всё написанное вчера показалось ему скверным до того, что хоть умри от стыда, и он быстро, яростно перечеркал все страницы, что уже были заполнены словесной фиолетовой вязью, заново написал своё имя, заглавие и, оставив ту первую фразу, что так долго вылепливал накануне, продолжил её уже совсем по-другому. Он писал всё то же, что вчера, но это были иные слова, иной порядок событий, а главное, слышал Саша, во всём этом звучала та интонация, что была в первой фразе и которую он вчера не удержал. И ещё много медленнее сегодня нарастала в тетради словесная вязь, что оставляла за собой его авторучка; если про вчера можно было бы сказать — бежал, то теперь даже не шёл, а полз.
Но зато, раскрыв тетрадь на третий день, он остался доволен написанным накануне, исправить пришлось лишь несколько мест.
Ему казалось, когда садился за тетрадь, он напишет то, что просилось, за несколько дней. Прошла, однако неделя, пошла вторая, закончилась и она, — а конца задуманному всё не просматривалось. Лето мало-помалу обращалось лицом к осени. Саша видел это — и не видел. Он выходил на улицу только по просьбе бабушки — сгонять в магазин. Стоял в очереди — к кассе, к прилавку, покупал что нужно, возвращался — и тут же снова садился за стол. Его бригадир обживался в новом городе, сдал на разряд, стал работать на станке самостоятельно, поступил в техникум, у него появилась девушка — классная чува! — обзавёлся друзьями. Особенно близок он был с таким же фрезеровщиком, как сам, Марат его звали, тоже дембелем, только не флотским, у Марата была упругая тигриная походка, кудрявые белокурые волосы, и он менял чув, как перчатки. Ещё Марат свёл непонятное бригадиру знакомство с окраинными ребятами, о которых рассказывал, похмыкивая, как они обворовали ларёк, вскрыли сарай с дровами, перевезли те за ночь в тайник и продали потом по связке, по связке на рынке. Бригадир отговаривал его от такой дружбы, говорил, что по-настоящему заявить бы о них в милицию, — Марат только похохатывал: пусть милиция их сама и ловит, я с ними — в кабаке посидеть. А потом получилось так, что на заводе подняли норму выработки, ставки же понизили, начались недовольства, и первым среди недовольных оказался Марат. «Надо оправдывать своё имя. Я в честь деятеля французской революции назван!» — всё по своей привычке похохатывая, сказал он бригадиру. В организованный им стачечный комитет он привлёк своих окраинных друзей, которые в большинстве и не имели отношения к заводу, но рады были пошуметь против власти — просто потому, что она власть. На упрёк бригадира, что окраинная компания в стачечном комитете только вредит делу (сам он считал, что если новые расценки несправедливы, то нужно просто идти и договариваться с начальством), Марат ответил: «Ты в школе учился? Для химической реакции нужен катализатор!»
Почему у него так разворачивался сюжет, что́ причиной поступков, которые совершали — абсолютно против его воли — герои, Саша не понимал. Он намеревался писать совсем не так, всё по-иному было у него в замысле. Словно это не он заполнял тетрадь фиолетовой словесной вязью, а кто-то за него, он был лишь инструментом этой чужой воли.
В один из дней бабушка снова наябедничала на него отцу. Отец не указал на неё, но было понятно и так, от кого ему стало известно о Сашином времяпрепровождении. Вернувшись с работы, отец вместо того, чтобы, как обычно, пройти к себе в комнату, а потом проследовать вместе с матерью на кухню ужинать, тяжёлым шагом прошёл по коридору, шаги его замерли около двери, и она распахнулась — всё почти точно так, как в прошлый раз. Только на этот раз отца интересовало другое.
«Ты что же всё время за столом сидишь, совсем никуда не выходишь? — с места в карьер вопросил он. В голосе его слышалась тревога. — Что случилось, почему всё время дома?» «Так ты же сказал мне никуда не выходить», — с покорным видом, само рьяное прилежание, ответствовал Саша. Отец на мгновение потерялся. «Нельзя же уж так буквально, — проронил он потом. — Чем ты занимаешься, сидишь тут днями?» «Готовлюсь к учебному году, повторяю, освежаю в памяти», — нашёлся Саша. Он успел закрыть тетрадь, а внешним своим видом она ничуть не отличалась от других учебных тетрадей, и отец не заподозрил обмана. Требовать тетрадь, чтобы Саша показал её, не пришло ему в голову. Он никогда не контролировал Сашу. Сестру, помнил Саша, — да, а его никогда. «Смотри, что ж, — через паузу, успокоенно произнёс отец. — Но не переусердствуй. На улице тоже нужно бывать. Не с утра же до ночи сидеть». «Да я не с утра до ночи», — согрешил против истины Саша.
Однако теперь, реквизировав у брата ключ от дровяника, он стал время от времени уходить туда. Столом ему служил тот чурбан, что повыше — на нём тогда сидел Федул, — сиденьем — что пониже. Брат появлялся то взять велосипед, то поставить и всякий раз спрашивал: «Что карябаешь?» «Письмо Ваньки Жукова на деревню дедушке», — отвечал Саша, переставая на эту минуту, что брат возился с велосипедом, писать и вставая размять ноги. Сидеть, согнувшись над тетрадью в три погибели, было неудобно, затекали не только торчащие вверх коленями ноги, а и спина, но ему нравилось это его место в дровянике, нравился волглый запах земли после пролетевшего дождя, который лил в распахнутом дверном проёме с крыши в метре от ног и под дробный шум и плеск которого писалось — так ему казалось! — лучше и интереснее. Он бы, пожалуй, сидел здесь, как недавно за столом в комнате, с утра до вечера, но иные дни случались уже до того прохладные, что его начинало ознобно поколачивать, — он ловил себя на этом, закрывал тетрадь, закрывал авторучку, закрывал дверь на замок и спешил домой.
Бригадир (который был просто фрезеровщиком, но Саша представлял себе, что после окончания техникума он станет бригадиром), не желая идти на демонстрацию, однако ещё больше не желая оставлять Марата в окружении его дружков-урок, которые, был уверен бригадир, в опасности подведут его, в конце концов всё же оказался в демонстрирующей толпе. Дорогу им преградили солдаты с автоматами, и когда они начали стрелять, дружки Марата — конечно, кого не задела пуля, — бросились бежать, и если бы не бригадир, раненый Марат так и остался бы лежать на мостовой и истёк кровью. Бригадир привёз Марата не в больницу, где бы о нём тотчас сообщили в милицию, а к своей девушке, замечательной чуве. Она работала хирургической медсестрой, перевязала Марату раны, а потом вызвала знакомого врача, который сделал прямо на дому блестящую операцию, извлёк из Марата три пули. «Сейчас ему неделю покоя», — сказал врач, покидая дом и уходя в ночь. А через неделю покинули уже и сам город, в котором никому из них теперь, после той демонстрации, нельзя было оставаться, и бригадир со своей девушкой, и спасённый бригадиром Марат. Одна из многочисленных чув Марата работала паспортисткой в милиции, сделала им новые паспорта на новые имена, — им предстояло начать новую жизнь на нелегальном положении. Саша чувствовал, как-то уж слишком по-сказочному всё у них получилось: и операция в домашних условиях, и быстрое полное выздоровление, и новые паспорта — но он слишком устал от своего сочинительства, он хотел уже лишь поскорее закончить то, что писал, поставить последнюю точку и вывести в следующей строчке: «конец».
Ему едва хватило общей тетради на его сочинение. Но когда перебелил то, что написал (на что ушло ещё два дня, он путался в своих вставках, зачёркиваниях, переносах), получилась неполная тонкая тетрадка — двенадцать листов! — разве что в начале её строчки шли слишком тесно, а потом, когда понял, что вмещается в тетрадь, даже и просторно.
Была пятница, тридцать первое августа, когда он закончил чистовую переписку. Брат за спиной угорело носился по комнате, готовясь к завтрашнему дню: искал неизвестно куда девшуюся форму, искал пропавший портфель, перетряхивал его содержимое, полез под боком у Саши в стол, выдвинул свои ящики, стал выбирать оттуда учебники, тетради, — Сашу не трогала его суета, сам он и не собирался готовиться к школе. Какая школьная форма, какие тетради-учебники первого сентября, да ещё в субботу! Закрытые тетради — коричневая общая в дерматиновой обложке с черновиком и голубенькая двенадцатилистовая — лежали перед ним, они одни и были ему сейчас важны во всем мире, вернее, то, что заключали в себе. Брат освободил место у тумбы с ящиками, и Саша, не дав ему закрыть дверцы, выдвинул свой ящик, бросил в него общую тетрадь, ставшую ненужной. Что теперь делать с тонкой, Саша не знал. Закрыв тумбу, он взял тонкую голубенькую тетрадь на ладонь и покачал в воздухе — как взвесил. Восторг распирал его. Казалось, если бы сейчас оттолкнулся и подпрыгнул, то полетел. Точно так, как во сне: вылетай в окно — и над улицами, домами, полями, лесами, гудящими проводами высоковольтки…
— Ба-аб, в магазин не нужно? — вышел он из комнаты.
В магазине не нужно было ничего, но он уговорил её послать его за чем-нибудь, что можно купить впрок: макароны, муку, крупы какие-нибудь. В магазин он пошёл кружным путём и, не удовлетворившись одним, пошёл в другой, потом в третий.
Он едва дотянул до вечера. В груди будто пекло: ему хотелось поделиться своим изделием с лавочкой, ему требовалось это сделать — во что бы то ни стало, непременно.
Направляясь к лавочке, пересекая дорогу, отделявшую аллею от тротуара, пробираясь между кустами акации, он просил непонятно кого, как молился, чтобы на лавочке кто-то был. Мысль, что никого может и не быть, стукнула ему в голову, только когда он вышел из дома. Могло и не быть: всё же последний день перед школой, завтра первое сентября.
Лавочка была пуста. Даже и Володая, которого всегда, без исключения, каждый вечер, приди — и найдёшь здесь, и того не было. Может быть, ещё рано, позднее подойдут, успокаивая себя, подумал Саша. Он сел на лавочку, достал из кармана куртки (вечерами уже следовало одеваться теплее) сложенную вдвое тетрадку, разгладил на коленях, свернул трубкой, посмотрел в трубку, как в бинокль. Вдали, в самом начале аллеи, как раз появилась пара, но это, видел он и в трубку, и без неё, была пара пожилых людей, мужчина шёл, опираясь на палку.
Саша просидел на лавочке, то по-обычному, то, забираясь на спинку, с ногами на вогнуто-округлом сиденье, почти час, — никто не появился. Никто и не появится, вынужден был он вынести себе приговор.
Не убирая тетрадки в карман, всё так же держа её в руках свернутой в трубку, он поднялся и пошёл вдоль аллеи. Под ногами было уже полно опавших листьев, местами их смело ветром в пухлые холмики, и он пинал эти холмики ногой. Сухие листья с шорохом взлетали в воздух и, планируя, мягко опускались обратно на землю.
Саша шёл по аллее, минуя один квартал за другим, и у него было желание, чтобы она никогда не кончалась. Такое чувство пустоты было в нём сейчас, такой сокрушённости и траурности — словно на похоронах Марата, — что мнимая бесконечность аллеи, рождавшая иллюзию беспредельности самой жизни, казалась спасением и утешением.
Аллея, как обычно вечерами, была пустынна, лишь редкие встречные прохожие оживляли её перспективу, приближались, проплывали безличными неотчётливыми тенями мимо и исчезали в небытии за спиной. Кое-где на скамейках сидели — где вдвоём-втроём, где в одиночестве. Фигуру в белом плаще Саша заметил ещё издалека. Трудно было не заметить белый плащ на общем тёмном фоне аллеи, готовящейся к неизбежному приходу не близких ещё, но не далеко отстоящих сумерек. Фигура была массивна, грузна, человек сидел, развалившись, засунув руки в карманы и далеко вперёд вытянув ноги, — духом необъяснимой опасности веяло от него даже на расстоянии.
Это был Басанов, по мере приближения опознал его Саша.
И Басанов тоже узнал его.
— Привет, — подходя, сказал Саша.
Он намеревался этим приветствием и ограничиться, но Басанов, не вынимая рук из карманов своего белого плаща (плащ был всё же не белый, видел сейчас Саша, а цвета слоновой кости), ещё ниже сполз по скамейке, перегораживая ногами проход, и покачал одной, вверх-вниз, как просемафорил:
— Не торопись, остановись. Куда так спешишь?
— Да, в общем, никуда, — остановился Саша.
Он был нисколько не рад Басанову, но и не мог проигнорировать его слова, не ответить, — он не любил, когда люди ведут себя так.
— Чего на поминки тогда не остался? — спросил Басанов.
Саша не сразу понял, о каких поминках речь, но и долго думать об этом тоже не пришлось: Басанов говорил о похоронах Марата.
— Не получилось остаться, — не стал он объяснять Басанову, что был на похоронах чичисбеем бывшей своей одноклассницы.
— Ну и дурак. Обрыдайся. Водки было — море, нажрались — до дури, половину посуды в столовой переколотили, — с удовольствием вспомнил Басанов подробности поминальной гульбы. — Садись, отдохни, — кивнул он на место рядом с собой.
Дикая, нелепая мысль пронзила Сашу.
— А ты чего здесь сидишь? — продолжая пока стоять, спросил он.
— В карманный теннис, видишь, играю, — прошевелил руками в карманах Басанов и захохотал. — Сижу — делать не хрена. Кодла моя вся что-то — кто где. Хоть в самом деле в карманный теннис играй. — Он снова захохотал. — Ты не играешь, нет?
— Только с партнёром, — нашёлся Саша с ответом. — Так, говоришь, просто сидишь, делать тебе нечего?
— А что? — вмиг налился Басанов враждебностью. Он вытащил руки из карманов, опёрся о скамейку и подтянулся на ней, сев как следует. — Тебе что до моего времени?
— Ты же книги, помню, любил читать? — всё продолжая стоять, спросил Саша.
— И что? — не убирая из голоса враждебности, ответно вопросил Басанов. — Мало ли кто что в детстве. На горшке в детстве все сидели.
Саша оставил без внимания его выпад.
— Хочешь послушать одну повестушку? — предложил он. Тетрадь он так и не убрал в карман, нёс её свёрнутой трубочкой в кулаке и сейчас показал Басанову. — Вот отсюда. Про Марата, кстати.
— Про Ходока? — Враждебность в голосе Басанова исчезла, он оживился. — Про Ходока, ха! — И его осенило: — Твоя, что ли?
— Моя, — подтвердил Саша.
— Ну, если только не слишком длинная, — дал Басанов согласие.
Саша не знал, длинная его повесть, недлинная и что вообще Басанов полагает длинным-коротким? — поэтому он счёл самым верным оставить без внимания и эти его слова. Ему нужно было кому-то прочесть своё сочинение, и Басанов, получалось, — единственная его возможность. Он наконец сел на скамейку, раскрутил тетрадь, закрутил в обратную сторону, чтобы разгладилась, и раскрыл её. И тотчас, без паузы прочёл название.
— Что, нравится мне, — одобрил Басанов.
Сколько времени заняло чтение, Саша не знал. Ему казалось, он только начал читать, и вот уже последняя страница, последний абзац, последняя фраза.
— Ко-нец, — прочитал Саша по слогам последнее слово и закрыл тетрадку.
— Всё, что ли? — спросил Басанов.
— Конец! — напомнил ему Саша.
— Что, молодец, — с покровительственностью изрёк Басанов. — Мне понравилось. Здорово ты там, про Ходока там, как он с кентами теми, с окраины… метелятся там… хорошо! И про чув его. Только про то, что он там… стачечный комитет… это ты мимо. На хрен ему никакой комитет… Знаю я Ходока! Он бы лучше какую чуву в кусты.
— Ну, у меня вот так. — Саше, оказывается, всё же хотелось, чтобы Басанову понравилось то, что он сочинил, и басановская критика была ему неприятна.
Басанов похлопал его по плечу. До того, как Саша прочёл Басанову своё сочинение, такой покровительственности в нём не проглядывало.
— Твоё дело. Если что, за базар тебе отвечать. Сочиняй! Сочиняй ещё, получается у тебя. В тюрягу посадят — будешь братве истории бухтеть. Пайка с маслом обеспечена.
Саша почувствовал себя оскорблённым.
— Это с какой стати ты меня в тюрягу отправляешь?
— А не посадят? — захохотал Басанов. — Русская народная мудрость: не зарекайся! Я лично в тюрягу — чем раньше, тем лучше. Вот восемнадцать исполнится — и буду садиться.
— Зачем тебе? — изумился Саша.
Басанов посмотрел на него как на недоумка.
— Вором в законе буду. Вором в законе только в тюряге стать можно. Я вором в законе стану, у меня все — во! — он сжал кулак и сладострастно покрутил им перед лицом у Саши. — Скажу, того убить — убьют. Секретарь обкома такой власти не имеет, как вор в законе.
— Да нашёл тоже, что сравнивать, — в ужасе глядя на Басанова, проговорил Саша.
— Что сравнивать, что сравнивать! — Басанов снова начал наливаться враждебностью. В подобравшихся его, подлезших одна под другую губах просквозила ярость. — Тут и сравнивать нечего. Весь мир тюрьма — и мы в ней заключённые. Обкомом ворочать — мне не прохонже, а вором в законе стану — зуб даю! — Он подцепил большим пальцем зуб и сделал движение, как если бы вырвал его. — Я буду вором в законе — а ты мне истории будешь ботать.
Саша уже жалел, что прочитал своё сочинение Басанову. Совсем не то увидел Басанов в повести. Будто другим глазом смотрел на всё. У Саши возникло чувство — он предстал перед Басановым голым. Ужасное было чувство. Воодушевление, что владело им всё время, как завершил перебеливание, вмиг свернулось улиткой, спряталось в скорлупе ракушки — не разглядеть, было оно, не было?
— Ладно, мне пора, — поднялся он.
Поднялся следом и Басанов.
— Я тоже пойду. Я тут рядом живу, не знал?
— Не знал, — коротко отозвался Саша. Каждое слово с Басановым давалось ему теперь — будто выжимал пудовую гирю.
— Если что, — с той покровительственностью, что появилась в нём, как Саша завершил чтение, подал Басанов руку, — какая нужда будет — обращайся. Я со своей кодлой… моя кодла — твой щит.
Саша содрогнулся, но вынужден был и пожать руку Басанову, и поблагодарить. Это он сам разделся перед Басановым, Басанов не принуждал его к тому.
Отправляться домой — нужно было пойти с Басановым в одну сторону, и, чтобы не идти вместе, Саша пошёл в другую. Тебе же сюда, уличающе окликнул его Басанов. Оказывается, в отличие от Саши, Басанов знал, где его дом.
— Мне тут ещё в одно место нужно, — отговорился Саша.
И как если б ему действительно нужно было куда-то ещё, ноги понесли, понесли его — улицы, на которых он оказался, были совершенно незнакомы ему, прожив здесь всю жизнь, он, возможно, никогда на них не бывал. Одни выкрашенные в розовый цвет двухэтажные каркасные дома, с надстроенным во время войны над серединой крыши третьим этажом, вызывающим ассоциацию со скворечником, стояли вокруг. Тянувшиеся вдоль домов дровяники были сплошь дощатыми и, покосившись от времени и потемнев, сделались чёрными. Свободное пространство между домами поросло густой, скошенной неизвестными косцами мягкой луговой травой, и всё в возносящихся выше крыш деревьях — липах, тополях, берёзах; самодельные деревенские скамеечки — два чурбана и доска на них, — жались к деревьям — как выросли под ними. Мир, покой и блаженство были разлиты в воздухе.
«Маленький цветок» Беше, выводимый кларнетом Монти Саншайна, соткался, почудилось, из самого этого воздуха вокруг. Вдруг возник в нём слабым, едва различимым звучанием, исчез, отнесённый веющим лёгким ветерком в сторону — и возник вновь. Саша остановился, чтобы звуки его шагов, шуршание одежды не заглушали мелодии. И только он остановился, «Маленький цветок» словно расцвёл: звуки кларнета многократно усилились, стеклянно-прозрачная нить мелодии вырвалась наружу — кто-то невидимый увеличил громкость проигрывателя.
Саша соступил с гравийного тротуара на обочину, перепрыгнул через дренажную канаву и пошёл по мягко пружинящей под ногами дворовой траве на звук проигрывателя. Проигрыватель был где-то совсем рядом, наверное, кто-то выставил его на подоконник, распахнул окно, и, возможно, это была та самая девушка, его сверстница, что слушала «Маленький цветок» в конторе стройуправления, когда они с Вадькой стояли в очереди к окошечку кассы. О том, что он сам же тогда и заключил — едва ли то могла быть их сверстница, он сейчас забыл.
Проигрыватель — округлый коричневый чемоданчик «Мелодии» — стоял, как и предполагал Саша, на подоконнике раскрытого окна на втором этаже дома во втором ряду, откинутая крышка с динамиком смотрела на улицу, и тут, под окном, печально-рожковый звук кларнета был так сокрушительно силён и крепок, что в его власти было всё: увести за собой куда угодно, как угодно далеко — было бы куда идти. Саша сел на чёрную доску скамейки под липой, слушал Монти Саншайна, и хотелось, чтобы мелодия звучала и звучала, не кончалась, так бы всё звала и звала с собой.
Она закончилась, словно расплескавшись набежавшей на берег волной. Из-за тюлевой занавески, закрывавшей проём окна, возникла рука, сняла звукосниматель с пластинки, сняла пластинку, исчезла, после чего над проигрывателем взлетели уже две руки, мелькнуло на миг девичье лицо, и проигрыватель, как был с откинутой крышкой, поднявшись в воздух, исчез в темноте жилища. Саша посидел на скамейке под липой ещё несколько минут и встал. Окно на втором этаже по-прежнему было растворено, но проигрывателю на нём, судя по всему, больше было не дано появиться. Словно кто-то незримый, всеведающий и всесильный, послал ему неизвестную с этим проигрывателем — напомнить о чувстве, что испытал, стоя тогда к кассе за деньгами, но только напомнить, не больше.
Выбравшись из двора обратно на гравийный тротуар и определяясь, куда ему идти, чтобы двигаться наконец к дому, Саша обнаружил, что до сих пор всё так же держит в руке свёрнутую тугой трубкой тетрадку со своим сочинением. Он посмотрел на неё — что за убогий вид она имела, сжёванная, с залохматившимися краями! — хотел раскрутить её, расправить и, не сделав этого, сунул в карман куртки. Она уже была неинтересна ему, эта тетрадь, он был равнодушен к ней. Словно бы так неожиданно прозвучавший кларнет Монти Саншайна что-то подытожил в нём, подвёл некую черту и отправлял дальше. Куда отправлял?
Саша определился, поняв, где находится, и, хрустя гравием, быстро зашагал по тротуару к перекрёстку. На перекрёстке, знал он, ему следует свернуть, один квартал — и свернуть снова, а там уже и знакомые улицы, свой край. И уже поздно, дома его, наверное, потеряли, а завтра утром рано вставать — и в школу: первое сентября. Дома ему должно было достаться.
ПРАВАЯ СТВОРКА
Её второе явление
— Волосы будем мыть? — спросил куафёр.
— Зачем? — отозвался Ал. (автору угодно так обозначить своего героя). — Вы же видите, чистые. Сегодня вымыты.
— Ну, для порядку, — ответствовал над головой куафёр.
— Услуга входит в стоимость стрижки? — зная ответ, поинтересовался Ал.
— За дополнительную плату. — В голосе куафёра прозвучало неудовольствие. Ал. разоблачил истинный смысл его предложения, и это разоблачение было ему неприятно.
— Тогда без мытья, — сказал Ал.
— Тогда не гарантирую вам нормальной стрижки, — с механической выученностью провещал куафёр.
Ал. не был настроен сдаваться. Ему и не хотелось платить лишнего, и в конце концов голова действительно была вымыта каких-нибудь три часа назад, сидеть с заброшенной над раковиной назад головой, чувствовать елозящие по ней в жидкой пене чужие пальцы, вода противу обещания заплёскивается в уши — ему всегда это было неприятно.
— Какая разница: вымоете голову вы или она вымыта перед приходом к вам? — предпринял он ещё одну попытку сопротивления.
— Я волосы вам буду заново мочить, чтобы стричь, — всё тем же роботом прорезюмировал куафёр, — а это для стрижки уже не одно и то же.
Может быть, куафёр и прав, уступающе подумал Ал.
— Давайте. Моем, — согласился он.
Поднявшись с кресла (его опирающаяся о подлокотники фигура в зеркале подалась вперёд, наклоняясь, и выпрямилась), Ал. взял лежавшие на столике перед зеркалом очки, надел их и посмотрел на свою обновлённую причёску. Понять, как подстрижен, было невозможно: всё зализано куафёром при помощи фена и щётки в подобие синтетического парика на голове пластмассового манекена — зализано, прижато, утрамбовано.
— Если бы не мыть, так бы не получилось, — сказал из-за спины стоящий в глубине зеркала куафёр. Теперь в голосе его был настоятельный призыв разделить с ним удовольствие от результата работы.
Ал. не ответил. Он достал из кармана расчёску, прошёлся ею по волосам, взламывая отлитый куафёром монолит, и расчесал волосы так, как они сами собой ложились после мытья. Тотчас стало видно, что на макушке куафёр перестриг и волосы там теперь поднялись ершом, на висках были подстрижены откровенными ступеньками, на левом две, на правом три.
— И давно парикмахером? — спросил Ал., поворачиваясь от зеркального куафёра к тому, что стоял у него за спиной.
— Семь лет, — настороженно, но с уважительностью к произносимой цифре проговорил куафёр.
Это был тридцатилетний битюжного склада мужчина с лысой головой, остатки волос на которой были сняты машинкой так, чтобы по бокам и на затылке лишь топорщился коротенький, в несколько миллиметров, ёжик.
И за такой срок не овладеть профессией, рвалось с языка у Ал., но смысла в упрёке не было, не научился и не научится, как не научились все те, что стригли его в детстве, юности, когда он и понятия не имел о таком слове — «куафёр», — и потом большую часть жизни. Поэтому он лишь коротко спросил куафёра:
— Сколько с меня?
— На стойке вам скажут, — мгновенно опрохладнел голосом куафёр. Он понял, что Ал. остался неудовлетворён его мастерством, и спешил отгородиться от слишком взыскательного клиента.
На стойке Ал. выкатили сумму, превышавшую ту, что была названа по телефону, едва не вдвое. Аккуратная, с опрятным макияжем, опрятно одетая, с опрятной головкой, хорошо пахнущая девочка за стойкой в ответ на его недоумение улыбнулась ему доверительной улыбкой.
— Ну, мы же салон, не просто парикмахерская. И у вас мытьё головы, сушка… и волосы у вас длинные — это дополнительная сложность.
Устроить бы им скандал, почему не было сказано про длинные волосы, когда пришёл, почему куафёр стрижёт семь лет и не научился делать это как следует, с мстительным чувством подумал Ал.
Но он знал, что не устроит никакого скандала — всё бессмысленно, ищите своего мастера — ответ известен, но где он, свой мастер, Миша, Изя, ау, где вы? Изя предпочёл родным Мытищам чужой курортный город Нетания в земле предков двухтысячелетней давности, а Миша, ох, крут стал Миша, физически — метро да троллейбусом, но цены, новые Мишины цены! — и вот Миша так же недоступен тебе, как Изя.
Ал. расплатился с аккуратной опрятной девушкой, горделиво отдавшей свою юную жизнь змею расчётной стойки в подвальной цирюльне, заносчиво поименовавшей себя салоном, поддёрнул ремень висевшего на плече портфеля с чужими рукописями и шагнул к лестнице, ведущей из подвала на землю и свет.
Бабье лето сияло умиротворенным, словно бы отдыхающим после летнего жара сентябрьским, пронизанным акварельным солнцем бездвижным воздухом, из-за порядка домов, стоявших в первом ряду проспекта, доносился его ровный басистый, не смолкающий и на ночь автомобильный гул.
Следовало бы, чтобы ехать теперь домой, выйти между домами на проспект, в здании по правую руку — вход в метро, спуститься в него, проехать одну остановку, выйти, сесть на автобус… но ноги самовольно, вместо того чтобы прямо, повлекли в сторону — тут был проход на небольшую площадь, что возникла, когда, строя колизей нового крытого стадиона для мировых состязаний, здесь всё, как мусор метлой, подчистую сносили, сметая напрочь дома, жизни, судьбы. В другой жизни было дело, в другой эпохе, в другой стране.
Он вышел на площадь, оставив за спиной похожее на речной вокзальчик двухэтажное строение «Макдоналдса» с плавно-округлыми линиями, и остановился. Заставлявший вспомнить своим обликом о летающих тарелках колизей олимпийского стадиона, хотя до него были полные метров двести, всё подавлял, притягивал к себе глаз, заставлял видеть только себя. Но не поддаваться насилию его архитектурного господства — вот тебе и странно уцелевшая во время строительно-олимпийского урагана, похожая на фоне приземлившегося монстра из-за графичной рельефности своих мелких деталей на пришелицу из некоего детско-сказочного мира, из всех сил тянущая себя к небу неюного возраста церковь, счастливо обретшая в новом времени новую жизнь, огородившая себя от него решётчатой чугунной оградой и словно бы восстановившая там за нею прежний, сломанный вековой мир… А вот ещё, если правее от церкви и чуть ближе к новому колизею, — глухо-угластое, в рядах больших окон здание школы, где учился один из первых космонавтов, сын московского дворника, Комаров, сгоревший после своего второго космического полёта при посадке на землю из-за того, что его отправили в космос на недоработанном аппарате. Жена Ал. училась в этой школе, когда Комаров после своего первого полёта приходил к ним на встречу, ей запомнилось, что, отвечая на чей-то вопрос, он пообещал прожить до ста двадцати лет. В тот полёт, из которого не вернулся, он отправился года через полтора.
Жена Ал. жила, кстати, там, где теперь этот подавляющий всё вокруг себя колизей. Олимпийская тарелка построена на месте дома, в котором она выросла. Конечно, не только на месте её дома. Сколько их там было таких! И один другого древнее. С протекающими потолками, сгнившими перекрытиями, заваливающимися стенами. Какой улыбкой судьбы было для обитателей тех трущоб решение властей о приземлении олимпийской тарелки в их районе. А впрочем, настоящей её улыбкой, может быть, было бы совсем другое. Скажем, обнаружение клада прямо в собственном жилище, заложенного кем-то из предыдущих, куда более зажиточных жильцов во времена великооктябрьской смуты, когда стены этих домов были основательно моложе и крепче. В детстве жены Ал. эти клады в их округе то и дело обнаруживались. Возможно, могла бы стать обладателем клада и её семья. Между контрфорсами, подпиравшими кренившуюся стену коридора, отец жены (которая, естественно, не была никакой женой Ал. и даже не подозревала о его существовании, как равным образом и он о её) оборудовал холодную кладовую, обшив контрфорсы досками и увеличив оконный проём в стене до дверного, а когда принялся копать там яму, лопата загремела о железное, и железное при изучении помнилось обшивкой сундука. Сундук своими габаритами выходил за пределы получившейся кладовки, и отец решил отложить археологические изыскания до неких иных времён, засыпал яму, а там был позван туда, откуда не возвращаются, семья жены уехала из той квартиры, напрочь забыв о посулившемся кладе, и, должно быть, он стал добычей неведомого экскаваторщика, что, запустив острозубую пасть своего грохочущего железного дракона в землю, вдруг вывалил из неё то ли фамильное серебро, то ли золотые империалы, то ли сгнившие штуки ситца и бязи, копившиеся заботливой мамашей на приданое угодившей в невесты революционному шабашу любимой дочери.
Пространство площади было полно народу. Тянулись ручейки к метро, тянулись из метро, люди перебегали перекрещивающиеся улицы перед приседающими на тормозах автомобилями, автомобилями был забит каждый клочок площади, где разрешалась стоянка, они бликовали лаком своих изогнутых плоскостей под этим акварельным солнцем с неистовостью солнцепоклонников, собравшихся на месте ритуального сбора попрощаться с убывающим вскоре на зимнее стойбище их божеством. Из жерла улицы, в прошлом девичестве не знавшей здесь никакого разрыва площадью, а теперь с трудом стыкующей в целое стыдящиеся родства друг с другом разноликие части, появился трамвай. Ему нужно было вывернуть на площадь, проехать её и, пересекши проспект, спокойно продолжить определённый маршрутом путь, но железную колею, не обращая на него внимания, переезжали нагло присвоившие себе город бликующие солнцепоклонники, не отставали от них и люди, без всякого основания продолжавшие заявлять на город своё право, и трамвай, дергаясь, начиная двигаться и останавливаясь, звонко гремел на всю округу пронзительным резким звонком.
О, он был прекрасен, этот звонок. Ал. стоял на тротуаре лицом к выросшему в наступившие новые времена на другой стороне площади, за трамвайными путями торгово-деловому центру, ещё неистовее, чем разномастные жуки автомобилей, бликующему под солнцем зеркалом своего дымчато-чёрного остекления — как-то он заходил туда и выскочил, ошпаренный ценами, — поддёргивал на плече сползающий ремень портфеля и наслаждался звуком трамвайной трели. Можно сказать, удача посетила его. Редко где в московском уличном столпотворении представится теперь возможность услышать этот будоражащий звук, напоминающий об ушедшей жизни — закатали в асфальт пути, поснимали маршруты, отдавая улицы новым её, бликующим лаково-железным хозяевам, — и вот он услышал.
Ему захотелось сделать что-то, отметить эту удачу, выделить её — жирным шрифтом, прописными буквами, курсивом, — тем более после неудачи со стрижкой. Только вот как это сделать?
Едва слышный в какофонии звуков, окружавших его, стук чего-то упавшего на асфальт за спиной заставил Ал. обернуться. Сзади никого не было. Он перевёл взгляд вниз. В шаге от него на сером асфальте лежал бордовый пенальчик зажигалки.
— Дружище, не подадите? — услышал затем Ал.
Он понял, что голос исходит с веранды «Макдоналдса», от которой его отделяет расстояние шагов в шесть, молодой человек лет двадцати пяти смотрел оттуда с дружелюбно-просительной улыбкой, услышать от него «дружище» представлялось естественным. Их там сидела компания человек в пять, две девушки, и одна из них, тоже, как парень, обратившийся к Ал., сидевшая у перил, тянулась взглядом, нагибаясь к перилам, — увидеть зажигалку на асфальте; похоже, это она была причиной того, что зажигалка отлетела так далеко от веранды.
Ал. вспомнил: жена говорила, что в «Макдоналдсе» самые вкусные во всей Москве молочные коктейли.
Он шагнул к зажигалке, наклонился, поддерживая портфель рукой, чтобы груз лежавших там рукописей не мотнул портфель с плеча, поднял зажигалку, ступил к веранде и положил её в протянутую молодым человеком руку.
— Летучая она у вас какая, — сказал он и, решив отметить удачу с трамвайной трелью стаканом коктейля, не дожидаясь ответа, пошёл вдоль веранды к входу в «Макдоналдс». А кажется, ему и не ответили, даже не поблагодарили.
Где было располагаться, получив в руку обжигающий холодом пластмассовый стакан с коктейлем, как не на воздухе, прощаясь с отлетающим летом? — и он, всё так же поддёргивая съезжающий с плеча ремень нагруженного портфеля, отправился на веранду. Все столики на веранде — он и не обратил внимания с улицы — были заняты. Ал. обошёл веранду два раза — нигде не освобождалось. Нет, были места, куда можно приткнуться, но именно что приткнуться — на краешке, возле других пар и компаний, ни им в радость, ни себе в удовольствие. Наконец он увидел: собираются покинуть стол парень с девушкой по соседству с той компанией, которой он услужил с зажигалкой. Обосновываться рядом с ней не хотелось (оказывается, его всё же жало, что они, как ему показалось, не поблагодарили), но других мест не предвиделось, и только парень с девушкой продребезжали стульями, отодвигая их от стола, он был уже тут как тут и, опережая другую пару, тоже было нацелившуюся сменить их собой, занял один из двух стульев. Оставшегося свободным стула паре было мало, и они прянули в сторону искать счастья заново.
Ал. обосновал портфель на свободном стуле, устроился за столом, чтобы было удобно, проломил соломинкой крышку в обозначенном крестообразным надрезом месте, втянул в себя первый глоток. Ох, коктейль был растаявший лёд. Чудовищно холоден. Не для его горла. Всю жизнь его горло боялось холода, всю жизнь приходилось сторожиться, — куда ему такой коктейль. Досада взяла Ал. Дурацкое какое желание — отмечать трамвайную трель!
Деньги, однако, были потрачены, оставлять коктейль тоже было жалко. Ладно, по капле, по капле, решил Ал., оглядывая с новой точки обзора уже привычную взгляду, заставленную машинами и оживлённую спешащими людьми площадь. Трамвай давно ушёл, и люди и машины пересекали его стальные пути во всех направлениях, без всякой опаски. В следующее мгновение взгляд его привлекла птица, в стремительном и частом биении крыльев севшая неподалёку на перила веранды. По всему виду она была воробей воробьём, шоколадно-коричневый, серовато-пёстрый окрас, но странно крупна для воробья, и великоват для воробья клюв, хотя, когда двинулась вдоль перил, запрыгала совершенно по-воробьиному, — но не воробей всё же, совсем не воробей. Что это была за птица?
За столом с компанией, из-за которой он, можно сказать, и очутился тут на веранде, произошло движение. Один из молодых людей там, заставив других тесниться, разворачиваться на стульях, поднимался из-за стола. Точнее, он был уже отнюдь не молодым человеком — разве что с позиции возраста Ал., — а так вообще — зрелый уже совсем мужчина, лет тридцати семи — тридцати восьми, старший, пожалуй, в их компании. Выбираясь из-за стола, он то и дело поглядывал на Ал., словно взбаламутил свою компанию ради того, чтобы подойти к нему. Однако, выбравшись наконец наружу, он и в самом деле направился к Ал.
— Вы меня не узнаёте? — нависая над Ал., спросил он. Улыбка, с которой он спросил это, была окрашена недоумением: как можно не узнать меня?
Ал. глядел на него снизу вверх с улыбкой вежливости и не узнавал.
— Вы не ошиблись, простите? — сказал он.
— Да вы что! — воскликнул его неожиданный собеседник, обращаясь к Ал. по имени-отчеству. — Как я могу ошибиться, я вам так благодарен!
Обратиться к нему по имени-отчеству незнакомый человек, разумеется, не мог. Ал. принялся судорожно копаться в памяти, пытаясь связать образ стоящего перед ним мужчины с кем-то знакомым. «Так благодарен»… что он такое мог сделать для него, за что ему быть благодарным?
Мужчина назвал себя по имени. Чувствовалось, это его теснило — что приходится называть себя, — лицо его так это всё и выразило. Ал. с прежней судорожностью пытался понять, что ему говорит это имя, и по-прежнему оставалось оно для него немым.
— Да вы же писали предисловие к моей первой публикации! — воскликнул мужчина.
Ах ты Боже, это был кто-то из его семинаристов с форумов молодых писателей! Ал. мысленно хлопнул себя по лбу. И, видимо, кроме того, что писал предисловие, ещё и говорил о нём с кем-то в редакциях, пристраивал куда-то его вещи. Лицо мужчины, впрочем, по-прежнему не вспоминалось и имя тоже.
— Ах ты Боже мой! — пришлось, однако, воскликнуть ему уже вслух и хлопнуть себя по лбу вполне натурально. — Да-да, конечно… просто так неожиданно.
Собеседник расцвёл. Лицо его, как до того уязвленным самолюбием, вспыхнуло ублаготворением. Оно у него, кстати, имело какую-то откровенную чиновничью складку: гладкое, хорошо проскоблённое бритвой, похожее на чисто очищенную и крепко сполоснутую водой картофелину. Неужели человеку с этим лицом он писал предисловие? Взгляд бывшего семинариста метнулся на стул, занятый портфелем, и Ал. понял, что тот хотел бы сесть, но портфель его смущает. И в самом деле портфель был нагружен как следует: к рукописям Ал. впихнул туда ещё большую буханку «Бородинского» из пекарни «Хлеб насущный» возле редакции, откуда возвращался, — надутый получился портфель, занял полсиденья — не устроишься как следует. Ал. снял портфель со стула и запихнул за спину себе, сдвинувшись на край сиденья сам. Ставить портфель на пол, под стол, он опасался — наверняка забудешь.
— Да-да, присаживайтесь, — сказал он. — Как ваши дела? Как жизнь? — В разговоре он надеялся вспомнить своего бывшего семинариста.
— Отлично жизнь. — Мужчина сел. Твёрдо, на всю глубину сиденья. То, что Ал. переместил портфель на свой стул, он воспринял как должное. — Я теперь в Госдуме, в аппарате, и платят там — нечего жаловаться, и видно оттуда всё вокруг: и что, и куда, и как.
— В аппарате… вот как, — пробормотал Ал. Нет, не вспоминался ему бывший семинарист, никаких зацепок, чтоб вспомнить.
Бывший семинарист смотрел на Ал. взглядом, исполненным непонятной отваги.
— Ну вы вообще не подумайте, что если я с ними, так я тоже, — сказал он. — Я их остановить не успел, а так я… Я для чего к вам… Хочу за них извиниться. Ну дураки, кто ещё.
— Простите, — Ал. пытался и не мог уразуметь, о чём он. — Извиниться? За них? За что?
— За зажигалку. За то, что они её бросили. Интересно им было, подадите вы её или нет. Ну, молодые, дураки.
Ал. увидел себя стоящим на площади спиной к «Макдоналдсу» в нескольких шагах от того, лёгкий стук рядом… Конечно, зажигалка не могла так далеко отлететь — если только её не бросить. И такой странный исследовательский взгляд девушки, как бы замерший в ожидании результата некоего опыта, и потом, получив зажигалку, никто из компании его не поблагодарил. Не поблагодарил — точно, что не поблагодарил. А когда он повернулся на их оклик к ним лицом, бывший семинарист узнал его.
— Благодарствую за разъяснение, — сказал своему бывшему семинаристу Ал. Компания, от которой тот пришёл, там, за своим столом, все развернулись в их сторону, жадно следили за ними, уши у компании, обладай этот человеческий орган такой способностью, увеличились бы у всех раза в три, чтобы услышать разговор Ал. с их приятелем. — Да я и не задумывался, нарочно её бросили, не нарочно, — продолжил он после секундной паузы. — Подал и подал. А вы бы что, не подали?
Мгновение бывший семинарист колебался, как ответить. Потом ответил — как, должно быть, и считал:
— С какой стати?
Теперь во взгляде его Ал. прочитал досаду: так подставиться! Оказывается, бывший наставник и не узнал его, и не догадался об истинной причине падения приземлившейся около него зажигалки, — зачем и было идти объясняться?..
Нового вопроса, который просился у Ал. с языка, задать ему не удалось. Похожая на воробья пёстро-бурая птица, продолжавшая до этой поры скакать по перилам, неожиданно вспорхнула в воздух, мгновение — и сидела уже на краю их стола.
— Дрозд! — воскликнул бывший семинарист, его картофельное чиновничье лицо в одно мгновение словно обдёрнулось вниз, обнажив под собой другое, — и Ал. тотчас узнал сидевшего перед ним мужчину. Да-да, вот этому десяток лет назад, а и больше, чем десяток, он писал предисловие, и хвалил, и справедливо, было за что.
— Дрозд? — переспросил Ал. — теперь его, своего бывшего семинариста, заново осознавая его присутствие рядом.
— Дрозд, дрозд, — подтвердил бывший семинарист, всё с тем же другим — прежним, знакомым — лицом. — Самка чёрного дрозда. Он чёрный, а самка вот такая. Я в птицах разбираюсь. Ну, десятка-то три, во всяком случае, различу.
Дрозд между тем, похоже, просил еду. Клюнул стол раз, другой, повернул голову направо — как если бы посмотрел на Ал., повернул налево — как если бы посмотрел на бывшего семинариста. Ал., боясь вспугнуть птицу, осторожно завёл руку за спину, вытащил портфель, расстегнул, извлёк шуршащий бумажный пакет с «Бородинским», сунул внутрь руку и, всё так же осторожно, стараясь потише шелестеть пакетом, отломил от буханки краюшку. Дрозд терпеливо сидел где сел, не улетал и ждал. Ал. бросил ему первую оторванную крошку, не рассчитал — крошка замерла, едва перелетев середину стола, но дрозд быстро сунулся вперёд, схватил её, взлетел, опахнув движением воздуха от крыльев, развернулся и приземлился на своём прежнем месте.
— Поделитесь, — протянул руку за хлебом бывший семинарист.
Ал. разломил краюшку и отдал половину.
Некоторое время они отщипывали от своих кусков крошки и кидали их дрозду, потом Ал. положил несколько крошек на ладонь и, ещё осторожней, чем доставал пакет с хлебом и отламывал край, протянул руку к птице. Дрозд испуганно вобрал в себя голову, казалось — он попятился, хотя остался на месте, затем, будто решившись, метнулся к ладони, схватил одну из крошек и отскочил назад, помогши себе ретироваться крыльями. Вторую крошку и третью он склевал не ретируясь.
— Дайте-ка и мне, — с восторженной завистью протянул бывший семинарист, тут же и принимаясь продвигать руку в направлении дрозда. На раскрытой ладони у него лежал десяток крошек. Это он успел наготовить впрок, пока Ал. изображал из себя кормушку.
Но с его руки дрозд клевать отказался. Бывший семинарист тянул, тянул руку — и дрозд возносил себя в воздух, стриг его быстрыми галсами под потолком веранды и возвращался на свой угол, только когда рука бывшего семинариста убиралась восвояси. Бывший семинарист предпринимал новую попытку повторить опыт Ал. — и дрозд снова выстреливал себя в воздух.
— Давайте опять вы, — предложил бывший семинарист после очередной неудачной попытки.
Не суждено, однако, было вступить в прежнюю воду и Ал.: взлетевший под крышу дрозд вдруг развернулся, будто совершив кульбит, — прянул из-под крыши на вольный воздух, и вот уже исчез, куда-то унёсшись.
— Каков! — с тем же воодушевлением, что осветило его лицо, когда дрозд только сел к ним, ревниво проговорил бывший семинарист. — С моей руки не захотел.
— Наверное, домашний, и я похож на хозяина, — утешил его Ал.
— Откуда быть дрозду домашнему, — со знанием дела отозвался бывший семинарист. — У кого теперь домашний дрозд есть. Дикий. Но прикормленный, это наверняка. «Макдоналдс»! Кто не покормит. Все с удовольствием.
Будто некая тяжёлая чугунная заслонка, что-то вроде колодезного люка, отвалилась, загремев, в сторону. Бывший семинарист был настолько тот, знакомый Ал., понятный ему, которому писал предисловие, что Ал. захлестнуло невыносимым желанием пустить его туда, куда уже многие годы не пускал никого, и себя-то самого не пускал, если только поскользнёшься — и провалишься, но чтобы тут же с поспешностью выкарабкаться наружу.
— Хоть учреждай такой «Макдоналдс» для нашей профессии, — сказал Ал. — Нет, приходится вон, — показал он на портфель, — читать чужое. Читать и читать. За это хоть что-то платят.
— Да, — вмиг возжёгшись, со страстью отозвался бывший семинарист, — не платят! Совсем ничего не платят, даже на хлеб с водой нашим трудом бабок не насбиваешь.
«Бабок не насбиваешь» — это Ал. покоробило, но он уже не мог остановить себя.
— Представляете, — сказал он, — ходил сейчас стричься. «Салон» называются, а стригут — ни к чёрту.
— Личного мастера надо иметь, — перебил его бывший семинарист. Это у него прозвучало не без поучительности.
— Не могу себе позволить. — Ал. приправил своё позорное признание ироническим смешком. — Студентом, представляете, позволял. Студентом! Тогда, знаете, во всей Москве только в трёх местах хорошо стригли: на Новом Арбате, проспект Калинина назывался, проспекте Мира, напротив метро «Алексеевская», «Щербаковской» оно тогда было, и в первой парикмахерской, это угол нынешней Тверской и Камергерского. Я особенно в первую парикмахерскую любил ходить. Но и на Арбате у меня мастер был, и на «Щербаковской».
— Да, говорят, в ваши времена писателям платили — как сыр в масле катались. — Бывшему семинаристу, пока Ал. раскатывал свою тираду, до безумия, было так и видно, не терпелось вставиться с собственной репликой, и вот он нашёл возможность.
— Это кто как, — вынужден был прервать свои воспоминания Ал. — Такого, чтобы у всех жемчуг крупный, никогда не бывает. — Впрочем, он был благодарен своему бывшему семинаристу, что тот не позволил ему уж слишком увлечься. Кому нужны эти воспоминания, кроме тебя самого. — Как жизнь, вы не сказали, — решил он вернуть бывшего семинариста к началу их разговора. — Госдума — хорошо, это заработок, а как писательские дела? Пишите что? Где печатаетесь?
Он не ожидал, что с лицом бывшего семинариста сотворится такое. Как оно всё будто обдёрнулось вниз, открыв вот это, нынешнее, знакомое Ал. и понятное, так тут всё произошло обратным порядком, — и вот перед Ал. снова сидел незнакомый человек с комкастым картофельным лицом, который, однако, Ал. это теперь точно знал, был его бывшим семинаристом.
— Да опять меня в список во Франкфурт на ярмарку не включили, — зло проговорил он. — Кого только не взяли — меня нет.
— При чём здесь ярмарка? — Ал. удивился. — Я вас о делах спрашиваю. Что пишете, где печатаетесь.
— А это не дела? — Бывший семинарист смотрел на него со злым недоумением: он так же не понимал Ал., как не понимал его тот. — Все поедут, а меня опять из списков, это как?
— Да Бога ради, что вы о ярмарке, — осадил бывшего семинариста Ал. — Я вот тоже не еду. И что?
Но осадить того оказалось совсем непросто.
— Так вы-то уже сколько раз были на всяких! — воскликнул бывший семинарист.
— Да всего один.
— Да бросьте, — отмахнулся от его слов бывший семинарист.
— Один, один, — подтвердил Ал. — Десять лет назад. Нет, одиннадцать. А вы сколько раз?
— Ну… — без всякого желания отвечать протянул бывший семинарист.
— Ну, ну? — понукнул его Ал.
— Да пару раз ездил, — ответил бывший семинарист. Что могло означать и три, и четыре раза. — Но надо же всё время ездить! — с прежней злостью быстро сказал он затем. — Чтобы издатели тебя видели… чтобы литературные агенты… заводить связи!
— А писать? — вырвалось у Ал.
— Что писать, какой смысл?! — Бывший семинарист смотрел на него уже враждебно. О, как жалел он, что подошел к Ал. Тот и не узнал его, и не догадался о причине падения у ног зажигалки, и ещё с ним невозможно оказалось поговорить о своей боли. — Какой смысл писать, если не платят?
— Это верно, — сказал Ал., стряхивая на поднос с одиноким стаканом молочного коктейля остатки крошек с ладоней, беря с коленей пакет с «Бородинским» и заталкивая тот обратно к рукописям. — Если не платят, то зачем? — Переметнул вывернутый изнанкой наружу клапан портфеля с задней стенки на переднюю и прощёлкал замками. — Правда, тогда возникает вопрос: а зачем ездить на ярмарки?
Он больше не мог длить здесь своё пребывание. И на мгновение бы его не хватило, чтобы остаться здесь.
— А вы сами-то что-нибудь пишете? — не считая больше необходимым прятать свою вспыхнувшую к Ал. враждебность, беспощадно спросил бывший семинарист.
— А вы что-нибудь читаете? — вопросом ответил Ал.
— Читаю, — с этой же беспощадностью произнёс бывший семинарист. — Вот вчера как раз заходил в книжный магазин. Ваших книжек не видел.
С соседнего стола, где располагалась его компания, смотрели на них с жадным напряжённым интересом, словно готовились увидеть захватывающее театральное действо. У девушки, что сидела около перил и, похоже, изобрела сюжет с брошенной зажигалкой, была в предвкушении развития наинтригованного ею сюжета азартно закушена нижняя губа.
— Зайдите ещё. — Ал. встал, забросил портфель на плечо. Бывший семинарист тоже поднялся. — Покопайтесь как следует.
— В задних рядах, — как продолжил его фразу бывший семинарист.
В задних, в задних, согласился с ним Ал. Невозможно было не согласиться с очевидным. Вслух, однако, он этого не произнёс. Вслух он задал вопрос, который не сумел задать в самом начале, когда их разговор с бывшим семинаристом только начался, — помешал севший на стол дрозд:
— Вы сказали, что не стали бы на моём месте подавать зажигалку. Почему, можете объяснить?
— Что тут объяснять? — в голосе бывшего семинариста было скорее не удивление, а возмущение. — Их проблема. Их зажигалка, пусть и поднимают. Не с десятого этажа спуститься.
Лишённый невинности белый стакан с коктейлем стоял посередине подноса на пустынном столе, вознося кверху полосчатый фиолетово-сине-розовый пест соломинки, напоминанием о том, ради чего Ал. появился здесь. Ал. потянулся к стакану, взял его сделать на прощание хотя бы глоток — и опустил обратно на поднос. Не хотелось ему никакого коктейля. Даже если бы он не был столь ледяным. Надо было додуматься до такой глупости — отмечать трамвайную трель. Глупость, глупость!
Около них с бывшим семинаристом уже топталась пара, жаждавшая занять их места.
— Вы уходите? — спросил молодой человек, подталкивая их поскорее принять решение.
— Идите к своим друзьям, — не подавая руки бывшему семинаристу, кивнул Ал. на его компанию, по-прежнему продолжавшую снедать их глазами, но, кажется, разочарованную, что обещавший остроту действия сюжет обманул.
Бывший семинарист тоже не предпринял попытки попрощаться за руку.
Спускаться в метро, чтобы проехать одну остановку и сесть там на свой автобус, который уже довёз бы его до дома, Ал. не стал. Нужно было зашагать этот разговор с бывшим семинаристом, затолочь, растворить его в ходьбе, замять в мышечном усилии: пусть исчезнет, выпарится, растворится — как его и не было.
Он шёл по тротуару вдоль ревущего автомобильного потока, портфель с чужими рукописями висел на плече, съезжая вниз, пудовой гирей, и на каждый шаг, словно отскакивая от асфальта звонким мячом, в нём звучало брошенное уверенным голосом беспощадное заключение его бывшего семинариста: «В задних рядах». В задних, в задних, отзывалось, резонировало в Ал. В задних, в задних!.. А небо над головой было такой невероятной, глубокой синевы. Так ликовало, наполняя своими фотонами разогретый до летнего жара воздух, клонящееся к невидимому горизонту солнце. И так этот воздух, несмотря на рычание сотен выхлопных труб вокруг, был чист, ясен, прозрачен.
…Она появилась, когда он уже почти прошёл всё расстояние до своей автобусной остановки. Он спускался по лестнице подземного перехода, чтобы выйти с другой стороны проспекта, около нужного автобуса, и вдруг обнаружил, что кто-то спускается с ним рядом — не обгоняя, не отставая и не на приличествующем тому расстоянии, а совсем рядом, впритирку, как если бы то была жена или, предположим, спутник, с которым с самого начала шли вместе. Ал. невольно сделал шаг в сторону, отстраняясь от неизвестного, но одновременно и посмотрел, кто это может быть. И обнаружил, что это она.
За годы, что не видел её въяве, она не так уж сильно изменилась — он узнал её с первого взгляда, но всё же время над ней, как и над ним, поработало: во всём её потасканном гулящем облике появилась некая неуловимая, но явственная унылость, губы поджались и поблекли, от носа пошли складки, веки набрякли. Как и обычно, она курила, даже вот и на ходу, и сейчас, когда Ал. её увидел, прекрасно зная, что он не переносит запаха дыма, со смешком, быстро подавшись к нему, выдохнула сизую струйку из губ ему прямо в лицо.
— Не ожидал? — всё с этим же смешком, хрипло выговорила она. В прежнее её явление (четверть уже века назад, рассказ «Муза») голос у неё был всего лишь с хрипотцой.
— Чёрт! — вырвалось у него.
— Не чёрт, а твоя муза, — проговорила она. — Я похожа на чёрта?
— Нет, нет, — сказал он. — Конечно же, не похожа. Но так неожиданно.
— Люблю неожиданности, — сказала она.
Тем временем они пересекли переход, поднялись наверх и, перебрасываясь так отдельными короткими фразами, причём она всё время посмеивалась над ним, дошли до остановки автобуса.
В автобусе она устроилась было на сиденье рядом с ним, но народу было много, на неё сели, и она, недовольно морщась и сквернословя, перебралась к нему на колени. Её никто не видел, кроме него. Да и он — видел её, но была она бесплотна, и веса её, когда она устроилась у него на коленях, он не почувствовал. Хотя в отличие от всех других осязал её тело, чувствовал её невесомую плоть, её мышцы, кости — костлява она была изрядно.
— Ты совсем поседел, — сказала она, играя пальчиком в его бороде.
— Поседеешь с тобой, — сказал он.
— О, только не надо! — Она вскинула руку запрещающим жестом. — Я могу опьянять, это верно, но седина — не по моей части.
Чтоб она признала за собой хоть самую малую вину! За годы, проведённые с нею, Ал. убедился, что этим достоинством она напрочь не обладала.
— Вы что это, с кем это вы? — настороженно оглядывая Ал. и отодвигаясь, насколько позволял стоящий в проходе народ, спросила женщина, сидевшая рядом с ним. Это из-за неё музе пришлось перебраться к Ал. на колени.
— Сказал бы, что сам с собой, — ответил Ал., — но на самом деле не сам с собой.
— А с кем же? — пытаясь отодвинуться ещё дальше, вопросила женщина.
— Вот с нею, — похлопал Ал. свою гостью по плечу.
Гостья его хрипло хихикнула:
— Сейчас бедная баба тронется умом.
Бедная баба, не отрывая испуганного взгляда от Ал., заёрзала-заёрзала на сиденье и принялась выпихиваться с него в толкучку прохода. Выпихнулась и пошла пропихиваться глубже, глубже в нутро салона — дальше, дальше от страшного места. Больной, услышал Ал., заперепархивало по автобусу слово. Сдвинутый…
Никто больше рядом с Ал. не сел. Тайно взглядывали на него, но только он мог встретиться взглядом — тут же торопливо отводили глаза. Гостья его обрадованно соскользнула с его колен и села рядом на освободившееся место.
— Я тебе всё же не любовница, чтобы сидеть у тебя на коленях, — удовлетворённо пустила она свой характерный хриплый смешок.
Она доехала до его остановки и пошла вместе с ним к дому. Около подъезда, перед тем как набрать код, он остановился.
— И что дальше?
— Как что дальше? — изобразила она изумление. — Неужели ты собираешься оставить даму на пороге?
— Дама может сама пройти через любой порог.
— Вот именно, — ответствовала она.
И после весь вечер она не оставляла его — что бы он ни делал, чем бы ни занимался. Втиснулась даже вместе с ним в туалет и, наблюдая за его действиями, опять похихикивала:
— Интересное устройство у вас, у людей. Нет, ну умора. Я смеюсь, извини, но без смеха смотреть невозможно.
Дома он с ней уже не разговаривал, оставляя её трескотню без внимания. Это в автобусе, среди незнакомых людей Ал. мог позволить себе предстать больным и двинувшимся, но дома, в семье, следовало быть самой трезвостью, воплощением здравомыслия, изображать из себя главу, хозяина. Его же гостья между тем ещё и пошаливала: моментами запах её сигареты, которую она почти не выпускала изо рта, становился вдруг слышен всем, и жена Ал., единственная в доме курившая, но выходившая для этого на балкон, принималась со смущением озираться: «Я же сейчас не курю. Откуда запах?» — «Почудилось тебе», — приходилось убеждать её Ал. Кулаком исподтишка, чтобы никто не видел, он грозил своей гостье: да перестань же! И только глубоким вечером, ночью, собственно, когда весь дом уже лёг и он остался один в своём кабинетике, Ал., плотно затворив дверь, заговорил с нею снова:
— Чем вообще обязан? Что за причина?
— Бедненький, — гостья ласково провела рукой по его щеке. Она была рада, что он снова говорит с нею. — Ты совсем сносился. На тебя жалко смотреть. Надо тебя поддержать.
Ал. не удержался.
— Посмотрела бы на себя. Не могу сказать, что похорошела.
— Так ведь я же твоя. — Его гостья неожиданно посерьёзнела. Даже так: построжела. — Что тебе, то и мне.
Ал. внутренне поёжился: такой печалью повеяло от её слов, такой отрешённой готовностью принять всё, что произойдёт — чему быть, того не миновать, что-то вот подобное этой мудрости она сказала, не произнеся её.
— И как ты собираешься поддерживать? — спросил он.
— Подставлю своё вот это. — Она быстро несколько раз подняла и опустила костистое худое плечо. Её обыкновенная насмешливая весёлость возвращалась к ней. — Обопрёшься, бедненький.
— И удержишь? — насмешливо, в свою очередь, поинтересовался он.
— Куда ж денусь, — в пандан ему отозвалась она. После чего потребовала: — Ну-ка включи компьютер. То, что сейчас сочиняешь.
— А то ты не знаешь что, — попробовал он воспротивиться ей.
— Знаю, знаю, — согласилась она. — Но ты включи.
Невозможно было отказать ей. Он мог сопротивляться любым её требованиям, прихотям, капризам, но знал, что всякий раз закончится одним: тем, что уступит. Всегда, всю жизнь уступал. Даже и не желая того. Власть её над ним была абсолютна.
Экран зажёгся, Ал. дождался, когда заработают все программы, и открыл текст, который хотела увидеть его гостья.
— Да-да, вот этот, — удовлетворённо проговорила она. Взялась поверх его руки за мышку и, зацепив бегунок сбоку окна, прокрутила весь текст до конца. — И это ты нацарапал за полтора года?! — возмущённо вопросила она следом, бешено накручивая стрелкой вокруг номера страницы яростный круг. — Прежде за такое время тебе удавалось написать целый роман!
— А теперь вот нет, — устало ответил Ал.
— Теперь вот нет, — эхом отозвалась она. Сочувствие было в её голосе. Без всякой издёвки. — Бедненький. Сносился. Совсем ты сносился.
Ал. решил больше не отвечать ей. Он закрыл окно с текстом, щёлкнул на иконку включения-выключения компьютера, нажал на кнопку завершения работы. Прошла минута, экран погас, и он опустил крышку ноутбука. Не обращать на неё внимания, пришла — пусть что хочет, то и делает, звучало в нём.
Он прочитал, как делал уже целый десяток лет, вечерние молитвы, разделся, лёг в постель, и она, всё это время тихонько и даже как бы незримо ютившаяся в уголке на стоявшем там стуле, с ловкой стремительностью нырнула к нему под одеяло. Он воспротивился её намерению обосноваться у него в постели: «Ты будешь тут ещё со мной ночью!» — и попытался вытолкнуть её, но мышцы у неё неожиданно для него оказались железные, он не смог совладать с ней, как ни старался.
— Везде буду с тобой, везде, — со своим всегдашним смешком продышала она ему в ухо. — Не отвертишься от меня. Буду с тобой до смертного одра, не отделаешься.
Он лежал, спелёнутый её силой, как цепями, и засыпал.
— Никто никогда от меня не мог отделаться, — услышал он ещё напоследок её голос, прежде чем уснул.
2014–2018 гг.