Роман
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2019
Об авторе | Степан Гаврилов родился в г. Миассе Челябинской области в 1990 году. Работал строителем, разнорабочим, рекламным агентом, радиоведущим, библиотекарем, журналистом, редактором. В настоящее время живет в Челябинске и Санкт-Петербурге. Данная публикация — дебют автора в толстом журнале.
Журнальный вариант
time to get it
before you let it
get to you
Sonic Youth — Teen Age Riot
I
Ситуация такая: я сжимаю зубы. Только не так, как обычно, не так, как сжимают зубы все люди. Я сжимаю их в руках. Точнее, даже не сами зубы, а сумки с зубами. Я зубонос — сейчас это моя основная работа. Не ой как престижно, не денежно и, конечно, совсем не то, чем я хотел бы заниматься в жизни, но в целом — сойдет.
Каждый день я встаю в шесть утра и отправляюсь на Обводный канал, в зуботехническую лабораторию. Там меня встречает девушка с потухшим взглядом. Она отдаёт мне две китайские полиэтиленовые сумки с зубными протезами и адреса стоматологий в спальных районах Питера. До вечера я должен успеть разнести всё, иначе людям будет нечем жевать ужин. Если вы захотите вставить зубной протез в одной из стоматологий этого города — будьте уверены: ваш заказ доставлю либо я, либо мой глухонемой коллега, либо латинос Эстебан. Мы ребята опытные, не опаздываем, несём протезы аккуратно. Можно сказать, мы — элитные зубоносы.
Времени подумать у меня много. Я бы сказал даже, что слишком много. Вот и думаешь об чём угодно, только бы не видеть эти расчерченные тропами бесконечные дворы спальников, а кроме — бетон, бетон, асфальт.
И так, тихой сапой, повспоминав о том и о сём, подходишь к основам. К самому сокровенному, что ли. К началу. А оно там, в том моменте, когда стало впервые по-настоящему стыдно, — именно тогда всё и началось.
В первый раз это случилось лет в двенадцать. Вообще, я рос ребёнком послушным, но однажды-таки вляпался. На одном из уроков к нам в класс пришел бородатый, кругленький мужик с мощной копной рыжих волос. Он показывал фотографии своего террариума — неведомые ящерицы и прочие пресмыкающиеся обитатели далёких уголков планеты жили в больших стеклянных кубах. Рыжик пригласил нас на экскурсию завтра в десять утра. Я пришёл вовремя, меня завораживали весёлые существа, которых до этого я видел только на картинках в энциклопедии — очень хотелось познакомиться с тварями лично, да побыстрее. Дверь была закрыта, хозяин заведения ещё не пришёл. Зато пришла Лика — бледная костлявая одноклассница. Она всегда ходила с Бондарь — дородной лыжницей, своей подругой, но сегодня была одна. Никто из наших больше не явился — детей заводских рабочих не проймёшь такой фигнёй, как ящерицы, змеи и тритоны. Мы стали ждать с Ликой вдвоём, усевшись на ржавую «радугу» во дворе. Я тут же позабыл о рептилиях — мне очень нравились большие глаза одноклассницы и её худые бёдра. К тому же у Лики стали наклёвываться кое-какие формы. В газетах писали, что раннее созревание — это всё от продуктов ГМО. Но в то время в газетах чего только не писали, поэтому я ни о чём не думал, а просто как мог жадно созерцал.
Рыжик не шёл, и я предложил Лике прогуляться. В первом же ларьке на мелочь, которую мне оставила мама на обед, я купил мармеладных червей — вроде как компенсация за настоящих тварей, но Лика не стала их есть. Мы проходили мимо моего дома, и я предложил ей зайти.
За то, что было дальше, я не в ответе. Это всё раннее половое созревание, продукты ГМО и полное отсутствие эротической грамотности. Допив чай и доев последнего червя, я сказал Лике прямо, что она вызывает во мне известные чувства, и было бы неплохо — ну раз уж экскурсия сорвалась — заняться сексом. Её бледные щёки зачем-то загорелись, она неуверенно поинтересовалась, что это такое и почему мы должны заниматься этим. Мои долгие объяснения не прошли даром, она слушала внимательно, но в итоге почему-то решительно сказала «нет». Лика спешно спускалась по лестнице, а я махал ей в дверях, пытаясь встать таким образом, чтобы скрыть свой совсем ещё мальчишеский стояк.
В школе Лика больше не заговорила со мной ни разу. Зато потом… Но об этом позже, сейчас есть вещи поважнее.
Я почему-то неожиданно заинтересовал Ликину бабушку. На одном из вечеров собрались все родители, мы играли какие-то сценки из «Трёх мушкетёров». Я блистал. Особенно мне удавалось размахивать шпагой на «Пора-пора-порадуемся».
И вот после выступления бабуля Лики — добропорядочная старушка, единственная живая родственница моей желанной, отвела меня в сторону, сняла свои большие очки и вкрадчиво спросила: «А мама твоя что, не пришла? Мне бы надо с ней поговорить. О твоём поведении». Я опозорил честь мушкетёров — зассал как последний гугенот. Мама не пришла, и слава Франции! Я сгорал от стыда и ещё с месяц плохо спал, представляя, что бабушка Лики всё-таки расскажет моей матери «об моём поведении». Приходя вечером домой, я незаметно выключал телефон из сети, чтобы вечером не раздался роковой звонок.
С тех пор мне порой мерещится бледное, морщинистое лицо старой женщины, которая готова съесть меня за проявление весьма прекрасных чувств. Мне кажется, её старческий лик мог бы стать отличной эмблемой стыда вообще, стать логотипом общественного суда. Портреты этой благородной бабуси можно печатать на красных нарукавниках в белых кружочках и раздавать специально сформированным отрядам по борьбе с проявлением эроса.
У твоего подъезда ночью, в тусклом свете единственного фонаря, останавливается чёрный воронок. Тук-тук. «Это вы тут предложили вашей однокласснице потрахаться двадцать пятого февраля примерно в одиннадцать тридцать по местному времени? У нас ордер на ваш арест, одевайтесь».
С тех пор я не стыжусь как-то иначе. Любой мой стыд — всего лишь repeat, воспроизведение того щемящего унижения, которое чувствовал я тогда, стоя в коридоре школы в костюме Д’Артаньяна, потирая накладные усы. Это чувство хватает меня в самые неожиданные моменты жизни, в самые яркие и настоящие. Например, когда я, лучший мушкетёр за уральским хребтом, разгорячённый, спускаюсь в лучах славы со школьной сцены или когда стою на раскалённой трассе и ловлю попутку, когда хочу сказать то, что действительно важно. Грубая реальность с лицом благообразной бабуси хватает тебя за плечо в самые чистые минуты — она апеллирует к твоему стыду и хочет поговорить о твоём поведении. Поговорить о твоём поведении! Сиди смирно, хочется трахаться — подрочи, тебе всего двенадцать.
Всё, что мне нужно, — задушить это властное, лицемерное создание, поправляющее очки и всматривающееся в самый центр моего черепа. Нет, не совесть ограничивает меня, совесть — это ощущение внутренней целостности. Вот стыд — это стыдно. Это стыд чужой, овечий, его могут генерировать только старики духа — эмоциональные импотенты, у которых может эрегировать лишь один орган — перст указующий.
Меня завораживает полнота жизни тех, кто лишён этого стыда. Кто-то не прилагает никаких усилий к тому, чтобы сделать из своей жизни фееричное шоу, один сплошной хеппенинг на диких скоростях, — и всё потому, что стыда перст указующий всё время проскальзывает мимо них.
Первый человек подобного сорта — Ролан, живший по соседству в городе моего детства — маленьком уральском городке у подножья хребта. Ролан держал в страхе весь район. Знала его каждая псина в округе. Но меня он никогда не трогал, иногда только мог пошутить по поводу длинных волос. И всё-таки мы его боялись. На год постарше меня, он выглядел куда как солиднее любого мужика, уже лет с тринадцати брился — о себе давала знать армянская национальность его отца, пропавшего неизвестно когда и как.
После девятого класса Ролан пошёл в техникум. Появлялся он там, кажется, всего два раза — первый раз во время поступления. Второй раз он переступил порог альма-матер, когда возвращался с пьянки ночью. Его нашли под утро в дворницкой, вход в которую находился с чёрного хода. Его пытались разбудить, но это было невозможно. Дворничиха заботливо поставила возле храпящей стокилограммовой туши бутылку с водой и ушла по своим делам. В остальное время он мог ошиваться возле ворот учебного заведения разве что в конце месяца, когда студентам выдавали стипендию. Сам он её не получал по вполне понятным причинам, однако это не было для него поводом сидеть на голяке. Зачем получать стипендию, когда её получают другие? В общем, с деньгами в его группе оставались только те, кто пролезал в узкую форточку туалета на втором этаже — это был единственный способ не встретить Ролана у выхода.
Поражает меня в нём не столько это. Поражает то, насколько он мог обходить любые наказания — приводы к котам, все эти приходы участкового домой были ему что совой об сосну. Он как бы с самого начала, заблаговременно, со всем своим кавказским темпераментом искренне был уверен, что делает всё правильно. Разъяснительные беседы? На болту вертел. И ладно бы мелкий грабёж, тут и так понятно, но ведь его не останавливало ничто.
Например. Среди прочих, Ролан обчищал и тощего зубастика Витю Штакета, который никогда не мыл голову. В отличие от других, Витя расставался с казёнными бабками легко — ему хватало того, что он зарабатывал на продаже амвеевской химии старушкам. Получив в бухгалтерии степуху, Штакет скатывал купюры элегантной трубочкой и перетягивал это специальной резиночкой. Потом он выходил на крыльцо, поднимал солнцезащитные очки на сальное темечко и принимал непринуждённую позу. Его длинные волосы, спаянные в единый сальный колтун с немалой степенью элегантности вздрагивали, вызывая снегопад перхоти. Далее он проникновенно смотрел на Ролана, загадочно и томно улыбаясь, и, когда тот только собирался что-то спросить, Штакет доставал аккуратную трубочку.
Однажды, в конце очередного месяца, Штакет, традиционно вручив Ролану честно заработанное, пригласил его в пивную, угостил пивом и деликатно сказал визави, что тот низко летает. Что стипендии однокурсников и поездки в соседние города с целью поживиться телефонами малолеток — это всё западло. А вот настоящее дело для пацана его пошиба — это мошенничество с кредитными картами.
Штакет объяснил — тебе не нужно напрягаться. Просто дополни мой стартовый капитал, и я всё устрою. Тебе надо будет только раз в месяц ходить и снимать деньги в банке — сказка. Понадобятся левые сим-карты, может быть, пара паспортов, кое-какое компьютерное железо, да и вообще протекция разного характера. Если ты хочешь, это можно совмещать и с дойкой студентов — одно другому не мешает. Ролан почесал жбан, улыбнулся и хлопнул Штакета по плечу, обсыпанному жирной перхотью. Так начался дерзкий и опасный бизнес двух лучших преступников моего города. Темпераментное бесстрашие и ехидная прозорливость, грубая сила и деликатная хитрость объединились в одно.
Ещё раз: избавляясь от этого мерзкого и тошнотворного контроля, который накладывает стыд, субъект становится свободным. Всё остальное — вкусовщина. Куда он денет эту энергию — на грабежи, изнасилования и поджоги или там вступит в партию национального спасения Камбоджи — дело десятое. Эта степень свободы никак не коррелирует с эрудицией, интеллектом, моральными принципами и другими вторичными качествами. Я сейчас про раскованность и отсутствие тормозов, а не про то, что такое хорошо и что такое плохо. У Ролана не было врагов, не было даже такой постановы — и поэтому любая битва была для него заранее выигранной.
Понятия не имею, сколько Ролану со Штакетом удалось поднять на этом деле. Факт есть факт: спустя год Ролан с маманей переехали за город и стали разводить перепёлок. На какие деньги они смогли купить себе небольшой дом с участком, все эти клетки и пару десятков особей, я не знаю. Одна мама, работающая бухгалтером в небольшой фирме по продаже запчастей для автомобилей «Урал», явно не потянула бы такое приобретение.
С мелкой преступностью мой бывший сосед не завязал, вроде бы, наоборот, даже расширил сферу деятельности. Студентов он оставил, зато теперь промышлял ворованными тачками. На своей фазенде Ролан перебивал номера и перекрашивал недорогие модели жигулей и старых иномарок, их пригоняли ему пацаны из соседнего города. Машинка выезжала из ворот дома как новенькая, оставалось только тормознуть возле речки и отмыть её от перепелиного говна.
Вообще, Ролан любил тачки всегда. Помню, как лет в пятнадцать мы с друзьями скинулись и купили запорожец. Старенький дед в гаражном кооперативе продал нам вполне ходовую машину за пятьсот рублей. Правда, легендарная тачка была без сидений — это нас не расстраивало, всё равно водить из нас никто не умел. Зато это было первое наше авто! Красивая, мускулистая, глазастая, коренастая, маленькая и юркая машинка. Своя! Настроение у всей компании было такое, будто мы приобрели космический шаттл. Тогда, в пятнадцать лет, действительно можно было улететь к звёздам на запорожце.
Мы перегоняли нашу ласточку по узким улочкам гаражных рядов, навалившись на неё всей гурьбой — благо, вес запора позволял вполне быстро гнать его с заглушённым мотором. Нам оставалась пара поворотов до бокса нашего друга, когда из одного гаража показался Ролан. Мне это сразу не понравилось. Он был хорошенько пьян, но оживился, увидев нас. Поздоровавшись, Ролан спросил, есть ли бенз, и, не дождавшись ответа, полез в машину. Осмотрев салон, он выругался, высунулся обратно и поспешил в гараж. Оттуда послышался грохот, лязг, а затем Ролан вышел из пыльного мрака с четырьмя маленькими табуретками в руках.
Смотрелся он в этом запоре гордо и основательно — огромный шестнадцатилетний дядька на табуретке. Ему приходилось слегка нагибать голову, он тупо не влезал. Мы, офигев от страха, уселись кто на табуреточки, кто на голую, ржавую жесть и помчались по лабиринтам бесконечных гаражей — они тянутся в городе моего детства на многие километры, образуя идеальный полигон для драк, грабежей, разбоя и вообще всего старого доброго ультранасилия.
Коты остановили нас, когда запор выруливал из одного кооператива и сворачивал в другой. «Ни прав, нихунта. Пьяный ещё, наверное?». Ролан весело смотрел на него. «Давайте, мужики, вылезаем», — скомандовал старлей лет пятидесяти и шлёпнул по капоту. Мы, и так вне себя от скоростной езды, на ватных ногах вылезли из нашего запорожца. «По-хорошему, — примирительно сказал гаишник, — идите домой, получите права, покатаетесь». Мы развернулись и поплелись вдоль гаражей, оставив нашу первую машину — одиссея закончилась, космические врата захлопнулись. Но Ролан не спешил. Он закурил, сунулся в салон, вытащил табуретки, сложил их стопочкой, закинул на плечо и, улыбаясь, пошёл вслед за нами. «Э! Как я тебе поеду?» — крикнул ему старлей. «Как хочешь», — спокойно ответил Ролан и эффектно сбил пепел ногтем указательного пальца.
Через пару минут мы тихонечко ехали по главной улице гаражного кооператива, а старлей провожал нас каким-то даже завистливым взглядом. «Сбрызнули отсюда быстро», — сказал он на прощание. Вывернув в соседние гаражи, на всякий случай глянув в зеркало заднего вида и убедившись, что старлей нас больше не пасёт, наш рулевой дал газу, и кирпичные стены уже привычно замельтешили за мутными стёклами запорожца.
Закончилось это абсурдное роадмуви чуть позже, после того, как мы взяли пива — Ролан тут же сделал нас должными, мол, без меня куковали бы сейчас на ноге, а то и вовсе в отделении. На одном длинном, пустом участке Ролан захотел проверить задний ход и с места вдавил педаль в пол. Запорожец сначала ехал ровно, потом на каком-то валуне его закрутило и резко увело вбок. Пейзаж за окном злобно дернулся. Раздался лязг. Нас всех бросило в заднее стекло машины и сверху придавило Роланом. Все в разлитом пиве, поту, ржавчине и грязи, мы выбрались из машины. Запорожец въехал жопой в ворота чьего-то гаража. Бодро навалившись, мы стали толкать тачку вперёд, но кромка двери, сделанной из тонкого листа железа, вошла в багажник машины почти до половины. Нас буквально насадило на дверь. «Как, сука, нож в масло», — сказал Серёга, сплёвывая кровь из разбитой губы.
Запорожец больше не заводился — сильно повредился мотор, расположенный у этого чуда отечественного автопрома известно где. Так мы дружно толкали машинку, а Ролан шёл сбоку и попивал остатки пива. Кто-то из нас снял куртку и накрыл искореженный металл. Быстро, что было мочи, мы вытолкали запорожец с улочки, аккуратно сбросили его в овраг и закидали крапивой. Благо, на этом участке нам не попался ни один автомобилист или прохожий.
Мы вернулись посмотреть нашу машину на следующий день. Её не было. Я отыскал Ролана и спросил, не знает ли он чего о пропаже. «Продал, братан, — ответил он просто, закуривая вишнёвый кэпитан блэк, — за косарь продал. Я его пока у себя оставлю? Отдам послезавтра, мне бабки нужны». Конечно, ни наших денег, ни тем более машины мы больше никогда не увидели.
Даже больше — у меня после этого никогда и не было не то что машины, а даже желания её иметь. Я легко расстался с этой мечтой.
Кстати, деньги и запорожец — не единственная вещь, которую должен мне Ролан. Один раз он встретил меня во дворе. Я шёл домой с диском модной тогда группы «System Of a Down».
— Чё это? — спросил Ролан и внимательно посмотрел на обложку диска.
Тут он помолчал, подумал, а потом задумчиво прибавил, показывая на гитариста группы:
— На моего двоюродного братана из Еревана похож!
— Ролан, они армяне, — объяснил я, — американские армяне.
Диск он мне так и не вернул.
Возвращаясь к истории про финансовые махинации. Кардерское дело — рискованное и непредсказуемое. Насколько я знаю, деньги такие ребята выводили у клиентов банков других стран, поэтому вероятность, что за тебя примутся коты, была очень небольшая. Но она была. Когда Ролана взяли приехавшие из области фээсбэшники, он долго сопротивлялся. Уходил в отказ и угрожал сотрудникам, что сейчас позвонит своему брату, «чья фамилия тоже заканчивается на -ян». Брат у него работал в ППС, поэтому мужики в костюмах добродушно переглядывались. Выйти на Штакета им не удавалось — тот использовал какую-то непростую систему шифрования айпи-адресов. Ролана же нашли легко: он каждый месяц появлялся в отделении банка, чтобы забрать со счёта тыренные у честных обывателей иностранных государств бабки.
Он молчал дня три. Потом к нему в камеру зашёл красивый, крепко сложенный человек в гражданском. Кажется, он был как минимум наполовину турок. Человек говорил ровно и чётко, но когда представился, то имя и должность назвал так, как и все эти люди — ничего не разберёшь. Турок взял оранжевое издание «Айвенго», которое принесла в камеру мать Ролана, раскрыл его, вытащил из нагрудного кармана неплохую ручку и начертил на внутренней стороне обложки пару табличек и пару столбиков цифр. Всё это представляло собой нехитрую юридическую арифметику. Выходило, что если Ролан рассказывает силовикам, с кем имел дело, то освобождается условно и возвращается к своим машинам и перепёлкам. Если нет — едет лет так на -дцать шить рукавицы. «Автосалон свой на замок закроешь, — улыбнулся идеальными зубами турок, — и никаких перепёлок». Ролан заговорил.
Штакета повязали в этот же день и доставили в Москву специальным самолётом. О том, как его задерживали, ходили целые легенды. Говорили, что был оцеплен весь район, а отряд спецназначения влетел к нему на канатах в окно. «Как в ГэТэА», — рассказывали пацаны на районе.
После суда, на котором нашего джигита защищал недешёвый адвокат из области, Ролан тоже не задержался в городе. Оказалось, что за пару месяцев до событий он стал оформлять себе путешествие по ворк-эн-тревел. Как он прошёл консула, как сдал экзамен на знание языка, как собрал все необходимые документы — загадка. Вся эта история с прикрытием лавочки никак не повлияла на его затею, вроде как даже наоборот, дала необходимый импульс.
В Штаты он улетел в начале июня. Однокурсники, которые полетели с ним, рассказывают, что он вообще не работал, сразу же пропал, а появлялся только на пляже, да и то редко — либо с похмелья, либо накуренный, либо и то и другое и исключительно в обществе шпаны негроидной расы. Когда группе студентов пришла пора улетать назад, его, ожидаемо, не нашли.
«Гбаные дали», — говорил он про чужие страны. В тот вечер, пока мы вели мятый запорожец по гаражам, он что-то рассуждал про вооруженный конфликт в Южной Осетии и постоянно говорил это: «Гбаные дали». По его рассуждениям выходило, что одни «гбаные дали» напали на другие «гбаные дали» — вот и вся геополитика.
Последние прилетевшие про него сведения были примерно такие. Сначала он открыл свою фирму — устраивал домашние и офисные переезды, неплохо поднялся, снял офис в деловой части города. Он даже нашёл себе упитанную американку и, видимо, готовился к получению гринкарты, потому что весь его профиль в известной американской соцсети был залеплен однообразными романтическими сэлфи с ней: нехитрая такая имитация высоких чувств. Но потом им заинтересовалась тамошняя миграционная служба. Пока его готовили к депортации, он сидел в тюрьме. Там связь с ним и оборвалась — кто-то говорил, что он сломал челюсть какому-то монголу. Тот пел ему «чебурашка-дружочек» каждый вечер, и вот однажды Ролан не выдержал.
Где он был и куда сгинул? Затерялся где-то в «гбаных далях». Может быть, его убили в американской тюрьме. Без стыда, гордо и по-своему феерично — думается мне, что если он умирал, то именно так. Десятки, сотни тощих, безусых монголов, поющих «чебурашка-дружочек, что ж ты сел в уголочек» налетали на него — армянского богатыря, родом из маленького южноуральского городка, — и он беспощадно швырял одного за другим об стены и пол, но орда всё наступала. И он отбивался до последнего. Уже в предсмертных судорогах, прежде чем испустить последний вздох, извиваясь от жутких болей на тюремном полу, он сломал позвоночник ещё двум потомкам Чингисхана.
Через какое-то время после пропажи Ролана его маман продала дом, перепёлок и пропала из города. Вероятно, она вышла замуж и уехала — эта немолодая женщина была весьма хороша собой. Но, я думаю, дело в другом. Не зря в последний раз её видели выходящей с вечерних курсов английского языка.
Просто сказать: Ролан делал всё, что хотел. Глупо, наверное, и выводить закон Вселенной из жизни гопника-армянина. И не то чтобы он для меня «герой», но определённо — «нашего времени». В том смысле, что срать он хотел на все условности: наличие законов, границ государств, морального долга. На инертность этого времени в том числе.
Он был и остаётся здесь и сейчас. А я, сколько себя помню, всегда рос в вечном ощущении, что «лучшее, конечно, позади». Мне внушали это с рождения и будто даже ставили в вину. Ещё из своей детской коляски я смотрел, как первое десятилетие постсоветской России несётся по улицам, поедая всё, что осталось от прошлого. Если кто-то задумает экскурсию по моему родному городу, то каждый рассказ будет начинаться с фразы «а вот тут раньше было». Не есть, не будет, а было. Скорбная ностальгия возведена в мазохистский принцип — это доминирующая, фоновая эмоция всех, кто хотя бы месяцем своей жизни застал неведомое лучшее прошлое.
Я называю это «объедки времени». Всё, что не доедено лангольерами, старательно оплакивается. И выигрывает в этой мазохистской игре тот, кто больше других просрал.
В Вечном возвращении нет ни капли ужаса, это было бы спасением для меня: ведь если есть Вечное возвращение, снова были бы эпохи, о которых я читал и грезил. Никакого напряга, если можно было бы вернуться, я бы расслабился. Но нет, у меня есть только объедки времени.
Именно поэтому меня нисколько не волнует, что я родился в тот год, когда стало понятно: Союз полностью развалился, адьос! Я никогда не видел в этом хоть какой-то значимости — именно потому, что на место этих событий может быть поставлено любое другое.
Первый и единственный раз отец дал мне по жопе в августе 91-го, когда по Москве шли танки. Он слушал радио, напряженно вслушивался в эфир, когда я, недавно научившийся ходить, вошел на кухню и стал лопотать. Разнервничавшийся папа шлепнул меня и отправил назад по коридору. Вот и всё, что я могу сказать о развале Союза. Всё остальное мне неинтересно. Ни споры либералов со сталинистами, ни бесконечные «Generation “P”», ни прочие «Всё идёт по плану», спетые на все мотивы и лады, ни особенно мерзкая ностальгия — ни о какой из этих вещей я не хочу высказаться.
Просто есть процессы более глобальные. Например, волнует меня больше всего то, что, когда я родился, кто-то из лучших умов планеты сказал, что постмодернизм умер. Незавидная доля — родиться в то время, когда констатировали смерть философского направления, рефлексировавшего над смертью всей культуры человечества. Это что получается, теперь невозможна даже ирония? Если представить постмодерн как пляску на костях культуры, то я не поспел даже на неё.
Вероятно, этой мыслью был охвачен один персонаж, встретившийся мне на днях в магазине. Я зашёл в обычный супермаркет и сразу заметил, что спокойствие в райке консьюмеризма подорвано. Работники магазина, преимущественно пожилые среднеазиатские женщины с большими лицами, встревоженно смотрели вглубь зала и короткими репликами переговаривались друг с другом. Я вынул наушник и услышал грохот. Скоро мне открылась причина всеобщего беспокойства: в центре помещения, у полок с книгами орудовал парень. Исхудалый вид, потёртая, поношенная одежда, футболка с логотипом макарон «Макфа», длинные волосы, прикреплённые к кромке большой лысины, — всё это выдавало в нём человека крайне неустроенного. Под его ногами вповалку были разбросаны книги. Парень сам же и сбросил их туда. Он крутил глазами и иногда застывал в нерешительной, неестественной позе, как будто бы ожидая ответа или пытаясь понять, где он. Потом выкрикивал «А вот так?!» и сбрасывал ещё пару книг на пол. Хватая очередную книжонку — в супермаркетах на этих местах расположены дешёвые романы с яркими обложками, — парень поднимал её над головой и кричал: «Я спрашиваю, это что, литература? Это? Да это дерьмо! Елейный яд!» С этими словами книга отлетала на пол или в соседнюю полку с памперсами.
Никто к нему не подходил. Узбечки продолжали перемигиваться и тревожно смотреть на буяна. За кассой невозмутимо обслуживала покупателей белёсая, бесформенная женщина неопределённых лет. Пенсионерки, слонявшиеся по залу, беспрестанно кудахтали: «Шалый, пьяный».
— Три года! Я полтора года писал, а потом ещё полтора года слушал этого мудилу-редактора! Посмотрите, это же говно, а не литература! Тираж? Сколько?
Бедолага не унимался, яростно открывал последнюю страницу романа какой-нибудь серии «Спецназ», выискивал выходные данные и почти шёпотом выдыхал в равнодушно-притихшее пространство супермаркета:
— Пять тысяч! Пять! — потом он яростной скороговоркой произносил: — Я договаривался на три! Всего-то на три… Да будет «Спецназ»!
И книга опять летела на пол. Сцена продолжалась максимум минут десять. Я был заворожен этим разрушительным шиваистским экстазом несчастного и не мог сдвинуться с места, просто стоял и сжимал в руках сумки с зубами (вообще-то я спешил). Тяжёлые, чёрные и проворные, будто молодые медведи, охранники молча вошли в двери, большими бесшумными тенями скользнули к парню и лёгкими движениями скрутили его пополам, а потом и вовсе втопили доходягу в мягкую массу растрёпанных книг под ногами. Щёлкнули наручники.
— Пять тысяч! Три года! Елейный яд! Что вы смотрите на меня?
Его вытолкали в двери и усадили в машину. На полу лежала большая куча карманных изданий. Этот сумасшедший оставил внушительный беспорядок. Общая атмосфера индифферентной настороженности, быстрота, с которой вся эта сцена закончилась, ещё больше удивили меня. Парнишка почти не наделал шума — вокруг него жизнь не замедлилась и не убыстрилась. Чего не хватает ему? Я думаю, системы. Сейчас это выглядит как нервный срыв сломавшегося человека, а ведь могло стать мощным проектом. Я вижу тысячи партизан, живущих под прикрытием в разных уголках страны и вылезающих на свет только для точечных акций. Одетые в футболки с логотипом «Макфа», эти герильи врываются в супермаркеты, торговые центры и переворачивают полки с китчем. Летят в последний полёт садовые гномы с лицами умственно отсталых пенсионеров, звенит их керамическое тело, разлетаясь на куски. Репродукции картин Кустодиева острыми углами прошивают коробки с наборами вышивания по цифрам. Самое веселье всегда в книжном, потому что результаты непредсказуемы. Один партизан и Набокова за китч почитает, а другой Коэльо не тронет. Это главное правило акций: что есть китч, определяется спонтанной интуицией. После погрома эти берсерки вкуса хором выкрикивают: «Елейный яд!» — и скрываются через чёрные ходы магазинов, как отважные военные крысы. Никакой политики, никакого пиара и никаких интервью либеральным изданиям, никаких заявок на международные гранты для художников — только действие. Бессмысленное, разрушительное, экстатическое — по нему мы и отличим своих воинов.
Только война. Проблема в том, что нет никакого вражеского войска — есть чёрная гуща, дьявольская тоска, липкая, как просроченный резиновый клей, как гудрон, который мы в детстве жевали (а я как-то вылепил из такого косулю и подарил её женщине, наградившей меня первым в жизни поцелуем). Я бы хотел повести отряды смертников против апатии и ангедонии. Я выберу лучших бойцов. Подрывателей: торговцев наркотиками, священников, трикстеров, садо-мазохистов, повёрнутых на сексе и оккультизме ублюдков. Авиацию: философов, поэтов, городских сумасшедших всех мастей, пассивных гомосексуалистов. Пехоту: музыкантов, художников-акционистов, очень плохих артистов стендапа, учителей труда. Я выряжу всех в такие же костюмы, как у дадаиста Хуго Балля, — это будет униформа нашего спецназа. Мы будем вырывать у апатии клочки смысла и складывать их в сумки, скатанные из верблюжьего ворса. Елейный яд! Это будет фантастическая мировая война. В неё будут втянуты все страны, все республики, и все будут воевать заодно. Каждому придётся стать солдатом. Никто не придёт с фронта целым: все лишатся на войне кожи — в новом мире она больше будет не нужна. В великом огне будет гореть эта кожа. А ещё у каждого на лбу останутся шрамы: символы всех религий, логотипы всех мировых брендов отпечатаются вечным клеймом. И только когда последний человек, участвовавший в этом сражении, умрёт, начнётся жизнь следующего поколения, где голос Ницше будет звучать как детская считалочка, а Евангелие станет одним большим граффити в пещере прошлого.
А пока — ежедневные тренировки, учебка. Я один — но я планирую провести агитработу в окрестных городах и убедить население встать на мою сторону. У меня строгая дисциплина. Я хожу в постоянном поиске сообщников. И я радуюсь, когда вижу киллеров повседневности — как тот писатель, — пусть и разбитых жизненными неудачами.
Любое боевое действие начинается с разведработы. Чтобы определиться, где я есть, нужно вспомнить, где я был. И когда, а то история получится обрывочной и скомканной. Начнем с начала. Ровно два года назад. За тысячи километров от этих серых питерских новостроек. Где-то на берегу Мирового Океана Уральского Озера. Поехали.
II
Нам остались только холодные кухни. Морозило везде: во сне, под горячим душем, после водки. Я проводил круглые сутки на кухне, где безостановочно курил и жёг все четыре конфорки сразу. Я вёл круговую оборону от холода, наивно полагая, что наша возьмёт. Август ещё не кончился, но уже наступила осень. «Ах, Осень, для меня ты вечный климат духа / Былых возлюбленных ладони твой ковёр».
Раз в неделю я выбирался за сигаретами. И вот, стоя в очереди, высунувшись из-под козырька палатки, я мимоходом посмотрел в пустое, разудалое небо, финальный красочный аккорд перед бесконечностью межсезонья.
Знакомый жигулёнок, побитый, но живой, ржаво-баклажановый, как синяки на пятый день, поджидал меня возле подъезда. В треугольном оконце машины улыбался сквозь бороду Гера — красавец и здоровяк, «хартбрейкер», как его называли. Он вышел, хлопнул дверью, радостно стукнул меня по спине своей огромной ладонью, без слов пошёл к багажнику, согнулся в три погибели и высунулся с трёхлитровой банкой, наполненной чем-то маслянистым и диким.
— М-м? — продолжая улыбаться и смачно тянуть папиросу, спросил он.
Я откупорил банку и посмотрел в трёхлитровую бездну. Тетрагидроканнабиноловые сливки пахли августовским солнцем, полями, летом, нашим озером, рейвами, мутными туманами, проводами, вечно не спаянными, запутавшимися в рюкзаке, безденежьем, безденежьем, первым альбомом «The Doors», похмельями, загаром её груди.
— Так м-м, или не? — выплюнув хабарик, повторил Гера.
Я сделал четыре глотка. Гера махнул мне и прыгнул за руль. Позади сидел Дэн — маленький, похожий на Элайджа Вуда сын майора ФСКН, на переднем сиденье улыбалась девушка с глазами, как у дракона, до того они были яркими и опасными. На коленях у неё стоял загадочный предмет — такая большая квадратная доска, на которую было водружено круглое, накрытое льняным полотенцем. Гера протянул им волшебную банку, Дэн и девушка прикоснулись губами к берегу этого моря, и мы двинулись к выезду из города, в темноту. Будто эквалайзер, прыгали справа кромки гор. Очень скоро нам сделалось жарко — я впервые за эту осень почувствовал тепло. Дэн онемело прислонился к окну — луна своим гипнотическим светом что-то шептала ему.
— Там не дороги, а целый лабиринт по лесу. Там, куда мы едем, — вдруг сказал Дэн.
— Ха, — ответил Гера.
— С минотавром, — почему-то произнёс я.
Все рассмеялись отчего-то: тонкими, искристыми смехами. Невыразимое подкралось. Сказочное и волшебно-дикое, лунно-прозрачное. Надо бы сказать об этом, произнести его, артикулировать.
— У меня тут есть, — выходя из транса, отозвался Денис, вываливая из рюкзака маленький барабан бонго. Как бы проверяя, действительно ли барабаны существуют, он ударил: пару раз в тот, что побольше, и разок в тот, что поменьше. Мы свернули с основной трассы на какой-то придаток. Луна поменяла своё положение, теперь она была прямо перед нами.
— А вы знаете, что маленький барабан традиционно считается мужским, а тот, что побольше, — женским? — Дэн легонечко стучал то по одному, то по другому.
Луна ушла налево.
— Во! — громко сказал Гера, потом выкрутил руль и съехал с дороги в кромешность влажного воздуха.
Осень всегда приходила ко мне бабушкой-татаркой. Эти тихие бабушки на национальных праздниках. Они улыбаются золотыми зубами, будто что-то знают, улыбаются много и часто, блестят их черные, хитрые глаза. Стелются золотым, алым и атласно-малахитовым многочисленные юбки, расшитые узорами кафтаны и платки. И звучит песня — на татарском, конечно — какая-то грустная, где множество гортанных звуков, шипящих, где много неистовых «а» и «э». Ещё в середине лета я боялся осени. Боялся её холодов, боялся, что она заберёт меня раз и навсегда, боялся, что эта дикая песня её станет звучать громче, громче, и вот я уже утону в этих безграничных «а» и «э» под грудой «ш» и «х», без тебя, буду жечь газ и электричество на дне всех зим. Но сейчас бабушка-татарка светится своими юбками в свете луны, блестит своими глазами. Большими, громадными ягодами смородины светится в свете луны.
Дорога впереди закончилась уже давно. Так же точно могло закончиться всё: вдруг могла закончиться осень, могла наступить зима — настоящая, с летящими напролом снежинками размером с человеческую голову, с вихрями — Гера бы гнал свою колымагу. И вот мы оказались бы за пределами всего, что было создано когда-то людьми, одни, без тормозов и планов.
Запах осеннего леса — такой прохладный, тяжёлый, переспелый, перегнойный, дождливый, грибной — пробирался ото всюду. Запах плоти, не запах спелых комариных укусов — запах укусов расчёсанных, содранных и заново искусанных. Запах опят, подосиновиков, подберёзовиков — всего вот этого запах сейчас сочился к нам в двери.
— Ишь чё! — прорычал Гера.
Мы, очевидно, встали.
Запах болота. В таких условиях человек и начал свой путь в процессе эволюции от какой-нибудь инфузории-туфельки. Сырость, слякоть, дожди — так выглядит осень. Ты как будто варишься в первичном бульоне, перебираешь жгутиками, набиваешь каждый день свою вакуоль.
Арина стояла в лесу и одной рукой обнимала Дэна: он вжался в неё всем своим худеньким телом. Он посасывал из маленького бутылька воду, как новорождённый телёнок льнёт к вымени, пытаясь получить то унизительно-малое, что осталось ему от абсолютной безопасности материнской утробы.
— Если меня отвезут отсюда на неотложке, отец убьёт. Я ведь почти окончил юрфак! — всхлипывая, мямлил он. — Почти окончил. Ю’р фак!
Я всё толкал машину. Первичный бульон разверзся, и жигулёнок вылетел на дорогу. Гера заглушил мотор, вышел из машины, празднично закурил, почесал бороду и оглядел меня — заляпанного, в сгустках, ошмётках леса, почвы, грунта, плаценты, сгнившей листвы.
Тысячи глаз смотрели на то, как мы продолжаем пробираться к центру лабиринта. Рыжими фарами мы резали густо-ультрафиолетовое пространство бескрайних пространств.
Мы были заворожены тишиной до боли в желудках. Я плыву через Вселенную, и порой планеты налипают мне на лоб. Те, что побольше, будто дробь, впиваются в мою кожу. Мелкие, как песок, попадают в глаза. Сколько их, неосторожных планет, разбилось о мой лоб? Сколько спутников запуталось в моих волосах — сколько Фобосов, Деймосов, Лун. От Млечного Пути засалились волосы, от сил притяжения галактик — наэлектризовались брови. Больнее всего налетать на черные дыры — от маленьких, крошечных сингулярностей остаются ожоги.
Внезапный сноп света заставил Геру нажать на тормоз. Мы все это видели. Оно появилось на небольшом пригорке. В свете золотых огней оно озарялось, ликовало в своей торжественности, благоухало первичным бульоном. Медные рога горели, из огромных ноздрей выплёвывалось полымя и дым. Оно всматривалось в нас — громадное чудище, хозяин этого лабиринта. Существо.
— Минотавр, — шёпотом произнёс Дэн и зачем-то ударил в бонго.
Минотавр двигался, рвал, блевал непереваренными останками загубленных душ. Он проскочил вдоль снопа света и, ломая деревья своими огромными руками в татуировках, скрылся в лесу. Я успел запомнить: минотавр носит на правой руке электронные часы монтана.
Эта ночь уже сшила мне лиловый мундир, но хранителем времени камней я так и не стал. Мы вышли из машины и долго вслушивались в грохот барабанов и шум воды, пытаясь разобрать, с какой стороны идёт звук. Мы двинулись в лес, прислушиваясь, не идёт ли за нами Минотавр, и вскоре вышли к песчаному пляжу на самом краю суши. Дальше начинался Мировой Океан Уральского Озера. Горели костры, и колыхались на лёгком ветру оленьи шкуры на вигвамах, играла со сцены музыка, и двигались фигуры, зачинались и рождались дети новых дней, умирали старики и тут же оживали в образах и фантазиях. Женщины пели гимны и ламентации. Все они двигались в такт огню, смеялись и хаотично взаимодополняли ночь.
Два рыжих парня, завидев нас, закричали:
— Цёркл у нас!
— Иоанн! Идём к отшельнику! — послышалось со всех сторон.
— Уо! — громче всех кричал Гера.
Кто-то выносил факелы, кто-то — дешёвые фонарики из магазина «все по 37», кто-то взял в руки хоругви с эмблемами футбольных клубов, из теней возникали и возникали люди. Они собрались в небольшой отряд и двинулись вглубь леса. Между деревьями впереди мигало ожерелье огней на шее горы. Мы шли вдоль забора садово-огородного хозяйства, лаяли псы, и косились на нас окна дачников.
— Сюда! — кричал кто-то.
Шествие рассыпалось вокруг большой вагон-цистерны, какие ходят по железной дороге, — огромная бочка из-под нефти. Штуковина была наполовину зарыта в грунт. На боках читались стёртые логотипы «УралВагонЗавод».
— Выходи! Мы ждём тебя! Ждём! — вибрировала толпа.
Я не сразу понял, что вагон-цистерна служит кому-то землянкой. Несколько человек возились возле двери, та была расположена с торца этой огромной ржавой пилюли. «Тяни, — говорили они сквозь зубы, — нет, дай мне попробовать!» Двое рыжих ребят безостановочно дёргали ручку. Я подошёл к толпе, попросил разрешения и легонько толкнул дверь. Она медленно открылась, и меня обдало сырым запахом.
В свете факелов и фонариков возникла длинная и глубокая утроба землянки. Какие-то предметы высветили неровные лучи: гусиные перья на вешалке, печка-буржуйка, вымпел «Участникам соревнований Голубой огонь — 1984. Лучший кузнец», помойное ведро, газовая горелка, водный бульбулятор, календарь на 2009 год с лицом бывшего мэра, розовый керамический сувенир-кот с опускающейся и поднимающейся правой лапой, большой телескоп, ловец снов с налипшими на него мухами, ситар, китайский мафон. Посередине комнаты стоял маленький мужичок в брезентовой робе сварщика и японских сандалиях гэта. Его голова была снабжена копной жёстких кудрей. На меня смотрело какое-то совсем простое, рабоче-крестьянское лицо. Обитатель бочки из-под нефти сделал загадочный пасс, закрыл глаза и опустил голову, мол, сейчас выйду. Кто-то позади меня полыхнул огнём изо рта, и лес на секунду стал виднее.
Толпа стояла возле землянки и жаждала чего-то. Из утробы показалась огненная точка, затем бесшумно вышел отшельник, неся перед собой керосиновый фонарь. По деревянной лестничке, приставленной сбоку, он, гремя деревянными сандалиями, поднялся на крышу цистерны, поставил фонарь у ног и яростно дунул в потёртый пионерский горн. Лес огласили три невразумительные ноты. Затем мужичок возвёл руки к небу, блаженно улыбнулся и высоким хриплым голосом начал:
— О теле электрическом я пою в караоке, и если нет у них в базе этой песни — удаляюсь с праздника!
Народ загудел, он прокашлялся и продолжил.
— Супрематические пролетарии! Гедонисты остывающей Вселенной! Мужи братия!
В образовавшейся паузе было слышно, как за пригорком колышутся волны Мирового Океана Уральского Озера.
— Ведите тела свои за сердцем и избегайте соблазнов плоти! Стойко стойте при ветрах, в похмелии и просто потому, что не можете одуплиться! Бракосочетайтесь с небом и звезда́ми, ограждайтесь от прибавления смысла и меньше продуцируйте себя в профанный эфир. Ибо суета сует сие, и истины страждущий духом там не сыщет! Уезжайте прочь из отчих домов и блуждайте впотьмах, ибо тьма фальшива и есть свет, таящий себя самое даже там, где его не обнаруживают даже высокоточные приборы. Приводите в чувство друга, павшего в борьбе со здравым смыслом! Не бойтесь раздора и смятения. Ибо они и есть пища для Духа, а не спокойствие макабрическое, которое будут продавать вам учебники по мотивации и понаоткрывавшиеся тут и там сраные йога-центры!
Вас, о страждущие, будут презирать и гнать как фриков позорных из всех тусовок и городов древних! Стойко переносите все эти обломы, ибо не ведают и ведать не хотят эти позёры! Растворяйтесь в потоке жизни и шлите лесом тех, кто советует вам делать это. Пишите плохие стихи и никогда — хорошие, ибо писать хорошие стихи — есть ремесло куда более постыдное, чем раздавать на улице флаеры с телефонами блудниц. Ибо только прощелыги и недостойные не имеют в телефонной книге телефона блудниц. Соединяйтесь в одно, но не теряйте данного вам, качайте на торрентах и обходите блокировки роскомнадзора! Скачайте и послушайте, наконец, всё, что выпущено было на британском лейбле Warp! Помните, дух дышит там, где хочет!
На этих словах два лысых парня поднесли к нему водный, он прижал губами горлышко пластиковой бутылки, утопил её донизу, потом посмотрел куда-то вверх, выдохнул и продолжил:
— И главное: ревнуйте о том, чтобы иметь свой собственный голос! Вы, усталые дети нового дня, никому не нужные, принимаемые за отходы человеческой массы, презираемые как примитивный народ, как тупиковая ветвь эволюции, хотя я в неё не верю, потому что херня собачья ваш Дарвин! Вы, священные люмпены без нужд и причин, сор земли, вы, жадно наливающие себя веществом существования, странники в ночи, дон кихоты и вечные жиды, негры, татары, коми-пермяки, аламуты и арии! И да придёт тот день, когда заговорите вы своим голосом! Не верьте никому, никогда не голосуйте на выборах — ни за левых, ни за правых, ибо всё есть симуляция третьего уровня. Бойтесь бифуркации, ищите целостности и будьте едины. Не пытайтесь познать всех чудес природы, но и не отгораживайтесь от великого знания силы. Ошибайтесь, но не забывайте про ука эрэф, ибо суки эти внатуре задолбали уже меня. Ищите и, может быть, обрящете, — тут он немного задумался, — нет, точно вам говорю, обрящете! На свете счастья нет, но есть покой и воля, и ничего общего с волей как представлением это не имеет.
К нему поднесли знакомый мне предмет — квадратную доску, накрытую серым льняным полотенцем. Он снял полотенце, под ним оказался большой, круглый торт зелёного цвета.
— О-о-о! — протянула толпа и затрясла факелами, хоругвями и фонариками.
Мужичок спустился по лестнице и своими жилистыми пальцами принялся ломать торт. Люди, стоящие возле, передавали липкие кусочки друг другу и тут же жадно засовывали их во рты.
— В зачаровывающей, отчаянной рефлексии да не уто́нете! — прокричал Отшельник.
Кто-то дал мне небольшой кусок крепкого теста, пахнущего сладким лесным перегноем.
— И да, — сказал отшельник жующей толпе, — уберите завтра за собой!
Пружинами отозвалось всё, реверберацией зазвучали цвета. Дэн достал бонго и стал играть риддим этой ночи, вместе с человеком-кустом, играющим на гитаре. Звучала ночь Наябинги. Как любовь парижской весной 68-го, как движение камеры в финальной сцене «Профессии репортёр», как чужие фотографии из Крыма, как длинный проигрыш в «Light My Fire» — все сломалось и танцует. Первичный бульон, чайки, плески воды. Прекрасные зигзаги осени, эквалайзер гор.
Растворялась тьма. Манящее к соитию, беспризорное небо, вымирающее, беззаветное небо Нового Адама показалось вверху. Небо, в которое нам предстояло войти. Войти, как Гагарин, смеющийся над позитивизмом Атомного века. Кем мы были? Безногими существами, выброшенными на берег возле Мирового Океана. Океан принимал рассвет — чистил рассвет водную гладь, как столяр рубанком — свежее полено. Плескали стружки-волны. В полумраке я встал и пробрался через лежащих на коврах и спальниках. Я вышел в лишённое рассудка утро этой сумасбродной осени к самой кромке воды, к концу суши, за которой начинался бескрайний Мировой Океан Уральского Озера. «Нет такой птицы, чтобы своим крылом излишне воспарила».
Мы уселись с Ариной возле костра, она достала сандаловую коробочку — маленькую, помещающуюся у неё в ладони, открыла и повернулась к парню в очках, читающему книгу. Я разглядывал турецкие психоделические огурцы на его рубашке, эти узоры меня очень занимали. Молчаливым жестом Арина попросила у него книгу.
— Меня зовут Андрэ. Если вам будет угодно.
Он протянул ей книгу — карманное издание сартровской «Тошноты». Из своей сандаловой коробочки Арина вынула пакетик с белым порошком и сделала на обложке две тонкие, как волосинки, длинные белые нити.
— Вы случайно не в курсе, что там в лесу вчера происходило? Я слышал, звали трубы, — прогундосил парень.
Ещё пока мой взгляд был опущен вниз, я заметил краем глаза знакомую фигуру. Она стремительно скользнула где-то в глубине ещё не промытого солнечными лучами леса. Это был Минотавр, мой старый знакомый. От его шагов земля сотрясалась. Он шёл к нам. Он волок за собой труп убитого героя и намеревался растерзать меня. Я отдал Арине книгу и, шмыгая носом, вышел навстречу чудовищу.
Если увидеть Землю из космоса, всю Землю увидеть перед собой, то единственная вещь, которую останется сделать, — рассмеяться. Не злым от страха смехом, не от обманутых ожиданий, не от разочарования. От счастья. От невероятного, неземного счастья, космического, транспланетного счастья. Космонавты переживают мистические опыты. Гагарин смеялся, когда взглянул на Землю из космоса, смеялся от мелочности атеизма и от несравнимого ни с чем чувства единения с каждым живущим. Когда он приземлился, то увидел тысячи счастливых лиц — лиц огромной страны, ждущей его. Он хотел было сказать что-то простое, что-то понятное каждому ещё до рождения. Но разве мог он сказать это во всеуслышание? Он ведь был всего лишь космонавтом, а не проповедником. Они что-то заподозрили. Они спросили его: «Какие у тебя отношения с Богом?», и он, смутившись, ответил: «В космосе был, Бога не видел». Ответ понравился всем. Но никто не обратил внимания на тень от той запредельной улыбки — большой гагаринской лыбы, — которой он улыбался на орбите.
И мы смеялись. Смеялись почти тем смехом, каким смеялся большой Гагарин в Небе над нами. Мы рассмеялись сразу же, после того, как фигура Минотавра растворилась прямо возле костра, и из снопа света вышел Шура Спирит, наша городская легенда. Одной рукой он тащил охапку дров, другой волок по земле длинную, толстую ветку. На его голове была индейская шапка с перьями и рогами.
Я думал, Спирит — это существо без цели и без рода. Свободная сущность, всегда блуждающая по лесам, не нашедший себе пристанище на стройке Вавилонской башни. Рожденный на Крите и бежавший, не в силах больше сторожить лабиринт, он мог прийти с севера, с востока, с запада. Он мог оказаться викингом, воинственным и суровым, мог быть дипломатичным, холёным иудеем, источающим устами сладость псалмов и продающим тебе речной жемчуг, кошельки и сборники бит-поэзии в мягком переплёте. Мог статься европейцем, самоуверенным и наглым. Мог быть негром, чукчей, монголом, узбеком, мог быть дочерью скво или сыном ацтекского вождя. Он мог быть кем угодно. Он всегда ходил где-то по темноте с охапкой дров, притворяясь Минотавром, готовым разодрать насмерть каждого.
— Я Минотавр, который ищет лабиринт, — смеялся он, когда узнал, за кого мы его приняли.
Спирит снова ушел в лес за дровами, перед этим угостившись ниточками Арины. Потом мы что-то жарили на костре, что-то говорили. Кто-то клокотал над нами безостановочно. Новый день осени, единственной осени в мире. Совершенное узнавание себя — истинного, из плоти и крови, источающего запах сгорающих сухих дров. Андрэ, парень в длинной рубахе с турецкими фрактальными огурцами, ходил между воинов этой субботы, лежавших тут и там, между вигвамов и лодок, и читал им что-то из книги. Остановившись перед нами, он сказал:
— Минотавр ищет лабиринт.
И опять ушёл читать невоскресшим воинам лекарственные строки.
Двести тысяч лет, или около того, я наблюдал, как один за другим участники всего этого ритуала взбираются на скалу дальше по берегу и, как следует разбегаясь, пролетают какое-то расстояние, но в итоге всё же достигают воды. Время замедлялось, растягивалось и опять ускорялось, а молодые мужчины и женщины оставляли за собой длинные шлейфы. Всплески воды разбивали остатки последних за это лето звёзд. Рычание, гудение и свист послышались из глубины скудного леса, покрывавшего скалистый утёс. Когда последний человек вынырнул из воды, из-за деревьев вылетел жигулёнок Геры с самим озарённым и озорным Герой за рулём. Машинка преодолела короткое расстояние до кромки обрыва, успев набрать хорошую скорость. В бесшумном вакууме, казалось, проходило вековое падение этого чудесного авто. Пролетев по изящной дуге, жигулёнок врезался в светящуюся гладь Мирового Океана Уральского Озера. Когда, радостно булькая, машинка стала уходить на дно, из-под клокочущей пены вынырнул герой этого акта — наш Гера.
Наши лица плавились в скоропостижном рассвете начинающегося сентября. Жертвы жарких волн, жестоких катаклизмов восприятия жизни. Только сейчас я заметил, как много слюды и бисера сияло в красных волосах Арины, я увидел, как вянет на её губах нераспустившаяся каватина. Действительно ли то было? Был ли трип этот через бесконечные ряды сосен? Был ли я? Я знаю, что я беден достаточно и готов делиться этим.
О, как же скоро мы разденем бытие, мы увидим его нагие грани, его швы. Я больше не буду бояться неба. Не буду бояться неба, ей-Богу. И пусть мысли не идут дальше простейших языковых конструкций. Ночи станут гуще так скоро. Клиповый монтаж снов. Концентрированная тишина. Что есть абсолютный свет? Дети нового дня приветствуют реальность. Тверди твой день в разнотравии, учи теорию цветов, познавай физиологию растений. Мы тусовщики рассветов, мы народы моря. Мы вышли из первичного бульона, мы голы. Я демиург в мире бесконечного воображения.
Я хочу раздеться догола и бегать по свежей земле, как Уолт Уитмен, как строптивый пророк. Как Алеша Карамазов после смерти Зосимы, хочу целовать землю. Целовать всепринимающий лик этой терра нова. Благослови их, Господи, этих молодых людей, какими мы когда-то были. Их дырявые джинсы, их промокшие от росы кеды, их зелёные и красные пряди волос, водорослями струящиеся в небо. Благослови их изменённые состояния сознания, благослови музыку из их колонок, музыку этого полдня. Лес, что ещё вчера казался стоногим чудищем, провожал нас, провожал домой: к нашим неонам и жирным точкам фонарей, что помнят наши контуры, и что вспыхнут сразу же, как только мы проедем табличку с названием города.
— И нет никакого лабиринта, — сказал озарённый Дэн.
Выбравшись из чащи и сев в первый автобус с радостными утренними дачниками, мы поехали туда, где конфорки заставят стёкла потеть, там марихуана за четыреста, алкоголь бесплатен, потому что есть те, кто приходит в гости. Там будят ночью, чтобы ты не смел быть трезвым. Холодные кухни нас ждут. И не будет никакой войны.
III
На самом деле я хорошо понимаю того парня в торговом центре, у меня тоже случаются иногда приступы неконтролируемого гнева и какие-то неадекватные, нервные попытки всё поменять. Внешне это не так заметно: окружающие просто видят задумчивого чувака, который, напялив капюшон, пересекает пустырь в спальном районе Петербурга, сжимая в руках большие сумки.
Моё положение не назовёшь завидным, и всё-таки я рад. Я бы не смог оставаться там, где мне было суждено родиться. Той осенью стало очевидно — так жить просто невозможно — мистерии в сырых лесах не длятся вечно. И я пошёл искать работу. Только где её найдёшь в окружённом горами и озёрами городке на отшибе, в котором живёт чуть больше сотни тысяч человек?
Да, малая родина — это, конечно, всегда Земля Обетованная, где ходят живые библейские пророки вроде Спирита и персонажи местного эпоса типа гопника Ролана, но не словом единым жив человек. Пришлось собирать манатки, прощаться с фантастической эйсид-осенью и переезжать в большой, красивый и ужасный, пропахший формальдегидом город-миллионник с бесконечным количеством дорог, машин, женских ног и заводов. Благо, в первое время было где вписаться. Опять грянул очередной финансовый кризис, и с работой и там был напряг. Меня не брали сортировщиком печенья, монтажником биотуалетов, грузчиком на склад рыбьего корма. В итоге я устроился журналистом в маленькую конторку, которая в поте лица своего искала новости для федеральных каналов.
Платили копейки, но через какое-то время я смог снять небольшую квартирку и даже завести себе огромного чёрного крыса по кличке Серёга.
Скучать времени не было. По долгу службы мне доводилось заглядывать на покровы того, что называется официальным ходом истории и привычным положением вещей, — это были самые лучшие и самые страшные моменты моей недолгой карьеры в медиа.
Главная моя любовь — городские легенды. Я полюбил их сразу, эти милые моему сердцу сгустки коллективного бессознательного. Например, вот. Не так давно стали известны новые подробности истории туристов, пропавших в 59-м году на перевале Дятлова. Попсовая эта байка вывела меня и моих коллег на случай в поселке Малые Махры под Екатеринбургом. Оказывается, в семьдесят третьем там произошла настоящая катастрофа: приличное количество биоматериала, содержащего споры сибирской язвы, попало в атмосферу — сломалась вентиляция в одной из секретных лабораторий, только и всего. Погибло более пятидесяти человек, ещё сотни две были на грани смерти. Кто бы знал, чем всё это обернется, если бы не вакцина от болезни, которую изобрели буквально двумя годами ранее в лаборатории под Обнинском. Случай благополучно «забыли», вернулась память ко всем совсем недавно.
Работая над материалами в архивах, я не раз сталкивался с фамилией Кабанов. Мне удалось выяснить, что носил её русский полковник КГБ, ныне, по прошествии тридцати лет после увольнения, рассекреченный специалист. Жил он в маленьком городе-заводе на Южном Урале. Ничем этот город не примечателен, обывателю вовсе не известен, мелькал только пару раз в передачах про инопланетян — однажды там нашли гуманоида по кличке Андрюшенька. В принципе, любой россиянин сможет вспомнить: по телеку одно время показывали маленькое, скукоженное, похожее на карпаччо тельце этого несчастного рептилоида. Вот в этом городке я и встречался с полковником несколько раз, он мне давал небольшие комментарии. Ладно бы перевал Дятлова, про него уже многое написано, но старик рассказал мне кое-что поважнее. Правда, не сразу, а встречу на четвёртую, когда я пришёл к нему без съёмочной группы, чтобы сделать интервью для жёлтого столичного таблоида.
Сначала Кабанов рассказал мне историю испытания ядерного оружия, по причине которого туристы и не вернулись с горы домой, а потом его стало уводить куда-то в сторону. Поэтому придётся мне приводить краткий пересказ.
Как дело было. Остатки советских спецслужб, отправленные в отставку, как следует покумекали и поняли, что гнилой Запад, что называется, fucked us in the ass. Началось всё, понятное дело, в шестидесятых, с «Битлз» и психоделической революции, потом легитимировали Ленинградский рок-клуб, а потом и целую страну развалили. Надо было что-то предпринимать. Какой-то реванш должен был состояться. Но это, так сказать, историческая предпосылка.
Кабанов после службы в армии был завербован гэбистами, быстро поднялся по карьерной лестнице, выучил языки, работал в Москве, отличился при Карибском кризисе, не раз посылался как специалист по мелиорации под прикрытием в Штаты. Так вот, после развала СССР дослужившийся до подполковника Кабанов, к тому моменту уже матёрый, под стать фамилии, функционер, собрал своих коллег — тех, кому было за державу обидно, и рассказал, что у него есть в Штатах сынок, непреднамеренно получившийся спустя девять месяцев после каникул Кабанова в Калифорнии и его случайной связи с мисс Молли, благочестивой девушкой родом из Сиэтла. Подполковник говорил, что мальчик, хилый, безразличный ко всему с детства, стал Кабанову неприятен и даже противен. Не то чтобы он часто виделся со своим отпрыском: лишь раз после всего случившегося. Но пару фоток, нерезких, но цветных зато, имел.
Короче, пацан не пробуждал тёплых чувств в чёрствой душе Кабанова. Но, заметил экс-чекист, у бастарда-де есть талант: засранец неплохо играет на гитаре и барабанах. Так созрел коварный план мести за просранную страну.
Первым делом началась идеологическая обработка сыночка — разного рода засланные казачки, профессиональные вербовщики и прочая шваль, оставшиеся после крушения империи в лоне врага, присаживались на уши отроку и вещали ему про общество потребления и социальную несправедливость. Пробовали даже подсовывать кое-какую литературу идеологического характера — красную книгу Мао там и прочую классику левого толка, но сучоныш не делил мир на левых и правых — ненавидел вообще всех. Потом в него стали и деньги вкладывать. Бабки были вбуханы немалые: у экс-гэбистов оставались кое-какие непересыхающие денежные потоки, не зафиксированные ни в одном официальном документе: тут доля в добыче чёрных алмазов в какой-то затерянной кимберлитовой трубке в Африке, там бочка проданного биооружия радикальным исламистам. Короче, были деньги. Новая ударная установка, пара усилителей и возможность не работать на обычной работе — это только на первых порах, дальше расходы были серьёзней.
— К чему ты всё это? — спрашивал я у старого, жирного, заплесневелого Кабанова. Тот, откашлявшись, замолкал, а потом продолжал свой рассказ.
«Мисс Молли, — скрипел после многозначительной паузы полковник, — назвала своего гадёныша в честь любимого писателя — Воннегута.
На героин Курту, шмотки (которые он тут же, сука, рвал), на авторские гитары (знаменитый гибрид «Мустанга» и «Ягуара», эскиз которого, вопреки легенде, нарисовал не сама звезда, а советские конструкторы, братья Дуболомовы, известные также как авторы гитар «Урал» и «Орфей») ушли дивиденды, которые должны были пойти на трансплантацию волос для отправившегося в отставку Михаила Сергеевича Горбачёва и пластическую хирургию его небезызвестной метины. Нехило отломили и американскому Эм Ти Ви, чтобы те включили его мудацкие клипы в эфирную сетку.
Героиновому мальчику Кабанову, восходящей звезде, была оказана солидная материальная помощь. Именно в результате её он и стал символом американского поколения начала нулевых. «Заметь, — скрипел и булькал полковник, — не «Соник Юз» с их интеллектуальным шумом, ни «Диносаур Джуниор» с их молотящим драйвом, даже не «Пиксиз», а именно середнячковая «Нирвана» прорвалась сквозь диско-бит восьмидесятых и обнаружила собой начало новой эпохи последнего поколения миллениума. Деньги на заре века ещё решали всё. Кстати, имя для группы я придумал. Это всего лишь прочитанное наоборот название села неподалёку отсюда — Анаврино. Мы там в семидесятых с помощью токсической сыворотки выводили ядовитых куриц. Букву “О” только пришлось убрать».
Я знал, что профессия журналиста — мерзкое занятие, но что меня так круто когда-нибудь занесёт во владения старого маразматика, предположить не мог. Тот невозмутимо продолжал свой абсурдный и зловещий рассказ.
«Кобейн воплощал собой упадок западной цивилизации. “I hate myself and want to die”, — вдумайтесь, ведь это не просто поза. Даже сам старик Уильям Берроуз, ас саморазрушения, которого в своё время пытался завербовать Моссад (но он выбрал гомосексуализм), офигел от прямоты Кобейна. Тут стоит ещё раз отметить, что Курт был ни при чём. Мальчик среднего таланта, воспитанный матерью-одиночкой, сидевшей на валиуме и страдавшей от неврозов, не мог сам по себе явить волю целого поколения — таких «символов поколения» в начале девяностых было как говна за баней. Ему помогли наши спецслужбы. Поверьте, мы могли сделать так, чтобы вы крикнули в пустоту: “Я ненавижу себя и хочу умереть”. Колыму вспомните, Шаламова. Что там творилось в застенках Лубянки — один дьявол знает. Но не об этом разговор. Разговор о том, что тысячи, сотни, миллионы подростков приняли идею саморазрушения на веру и возвели его в категорический, мать его, императив».
Курт, по их прогнозам, должен был застрелиться чуть позже. Новость, пришедшая из-за океана 5 апреля 94-го для всех была неожиданностью. Но он сделал то, что сделал. «Знаете ли вы статистику по самоубийствам в США после гибели Кобейна? Нет, и никогда не узнаете. Это хранится в строжайшем секрете: проект “Реванш Кабанова” достаточно быстро после всего случившегося рассекретила американская контрразведка. Были даже какие-то публикации в газетах и журналах. Но тогда никто не обратил на это внимания: мало ли что там пишут журналисты».
Но, по агентурным данным, около полумиллиона пубертатов за полгода после смерти Кобейна умерло от асфиксии, вызванной разными механическими методами, от передозировки барбитурой, от огнестрельных ранений в голову и по другим причинам. Есть основания полагать, что всё это — самоубийства. Эффект Вертера: салаги подражают примеру своего кумира безоговорочно. «Согласитесь, геноцид молодого поколения — изощрённая плата наших спецслужб Штатам за развал страны».
Тут я попытался встать и уйти, было во всём происходящем нечто омерзительно-притягательное: рассказ длился примерно час, но я никак не мог оторваться. Старый маразматик схватил меня за руку и, глядя своими мутными зраками, другой рукой стал нащупывать ручку ящика в столе. Мне показалось, что сейчас он достанет нож и утыкает меня всласть. Но старику пришлось выпустить мою руку. Он немного порылся в ящике и бросил на стол несколько глянцевых фотокарточек. На первой в расфокусе на меня смотрел красивый ребёнок. На второй мужчина средних лет держал этого ребёнка на коленях. В мужчине я узнал молодого Кабанова, а в ребенке — … Об этом было мерзко думать! Следующая фотография заставила меня сесть обратно в кресло. Кобейн с фиолетовыми волосами — после я наводил справки, такая причёска была у него аккурат после выпуска «Nevermind» в 1991 году, — обнимал одной рукой моего визави, только чуть помоложе.
Через год после этой истории возле моего дома поставили уличный лоток с рыбой. Я купил себе немного мойвы и разговорился с продавцом. Оказалось, мужик сам же и коптит продукцию, покупая сырьё у заводчиков. Продавец сказал, что он «с области», и завернул мне рыбу в газету. Дома я развернул мойву и жадно стал поедать её. Мой взгляд побежал по газете, которая называлась «Кыштымская новь». «Скончался добрый друг, преданный защитник родины, полковник…» — гласил некролог. Я отогнул страницу. Из-под пятен жира на меня смотрел моложавый, крепкий военный Кабанов времён альбома «Nevermind». «Прощание состоится… в 12.00 по адресу…» — значилось в нижней части некролога.
Я вспомнил, что не кормил крыса, и бросил ему небольшую мойву.
Это было довольно странное время. Мне скоро надоели городские сумасшедшие, униженные и оскорблённые — все те, из кого состоит контент федеральных телепрограмм и жёлтых газет. Я ушёл с работы и стал жить чуть веселее. Иногда, как галлюцинации, всплывали люди из какого-то далёкого прошлого, из подсознания моей жизни. Встреч и событий хватало.
Когда мне надоело в том числе и веселье, на пороге внезапно возникла моя старая знакомая Саша, дредастая путешественница и знатная любительница каннабиноидов. Стоял стылый март, и Саша вдруг предложила мне всё бросить и рвануть на попутках в Питер. Сначала я отмахнулся от этого предложения как от какого-то бреда, а потом вдруг понял, что Саша напомнила мне о чём-то важном.
Тогда, в мои двенадцать, почти сразу после эпичного отказа Лики, в один из тёплых дней я вышел в лес и увидел прозрачное, не имеющее веса — но громадное, спелое мартовское небо. Следы от самолётов, в которых я никогда не был, резали его на неравные доли. Молчаливые, едва заметные, они царапали идеальную лазурную поверхность и растворялись в эфире.
С тех пор я и начал идти, и эти неумелые буквы, которые мне приходится выводить в текстовом редакторе, — что-то вроде путевых заметок. Вероятно, в первозданном виде их не прочитает никто из ныне живущих — первый попавшийся дождь размоет химический карандаш на цифровой рукописи и сотрёт некоторые примечания. Навсегда уничтожится часть текста. Сбивчивость повествования — всегдашний атрибут этого письма.
Гулкое небо всегда над моей головой. Серебристые плавные изгибы, которые рисует проворная полупрозрачная точка пассажирского самолёта, — тоже. И всё так же неизменно: неизъяснимое, наэлектризованное и пронзающее всё живое и неживое — как оргазм, скорость которого замедлена в сотню раз. Есть основания полагать, что я так никуда и не сдвинулся, просто пространство слегка исказилось. Чуть-чуть.
Я терял это небо. Я обретал себя земного и мало смотрел вверх — всё это было слишком сумбурно и суетно. Вновь мне встретилось оно только накануне моего двадцатилетия. Мы стояли под Уфой на трассе М5 вместе с Сашей — возвращались домой после нашего первого путешествия на попутках. Предыдущие три дня мы жили без крыши над головой, ели один только узбекский лаваш, пили только воду и спирт с дальнобойщиками. Нам уже удалось преодолеть половину пути. Настало утро, начинало греть солнце. Не спавшие и голодные, мы были уверены, что нам быстро удастся поймать машину, немного покемарить и под вечер, преодолев Уральский хребет, въехать в родной город. Но солнце поднималось всё выше, начинало печь всё жарче. Спустя два часа мы изнемогали от жары. Вода быстро закончилась. Молча мы слушали издевательский свист проносящихся мимо машин, вглядывались в пыльный пейзаж и молились о скором спасении. И снова проезжала машина. Эффект Доплера. Можно ли ненавидеть конкретное физическое явление? Я возненавидел эффект Доплера.
Прошло ещё сколько-то времени, после того как наша вода закончилась — вокруг не было ни одного магазина, ни одной колонки, ни одной стоянки — только мягкий асфальт и плавящаяся, потная сталь виадуков на кромке горизонта. Мы встали около единственного на много километров кустарника, надеялись хоть на какую-то тень, но жидкие заросли не помогали.
Всё вокруг молчало. Замолчали даже машины, мелькавшие мимо. Не было никакого момента, включившего вдруг новую фазу нашего отчаяния, всё это явилось так же естественно, как естественно дыхание. Я просто почувствовал, что выхожу — физически выхожу из тела. Я увидел себя, бессильно поднимающего руку, увидел свои почти запёкшиеся глаза, увидел Сашу рядом с собой — маленькую, смуглую, большеглазую, в смешной панамке, с этими нелепыми какашками-дредами на голове. Она до того была родной, и меня пронзила трогательная нежность при взгляде на неё. Я парил где-то метрах в трёх от трассы. Вдруг мне стало совестно. Если сейчас я уйду, то что будет делать она? Останется с моим телом одна, в полтысяче километров от дома, и никто её не подберёт — бедную, маленькую, одинокую девочку в компании трупа. Она навечно останется здесь одна с моим телом. Я парил в нерешительности, в точке без времени. В этой точке всё застыло, всё собралось. Я вернулся, потому что так решил. Вернулся назад и протёр глаза, зудевшие от пыли, долгого времени без сна и жары. И тогда я вновь — нет — впервые увидел небо — бесприютное небо. Оно ничем не отличалось от того, мартовского неба в моём детстве. Всё так же громогласно-тихо было, всё так же молчаливо о чём-то спрашивало.
Спустя ещё несколько лет меня нашли книги про заброшенность, про бесконечную тоску по миру Горнему, и мне стало всё более-менее ясно. Смысл был обретён. А нужно было только его потерять в гуще первых наркотических и алкогольных опытов, в череде бесконечного онанизма и каких-то загадочных преломлений. Всего лишь нужно было найти прозрачную лазурь исчерченного шлейфами неба. Я всегда здесь, я никуда не ушёл, хоть за спиной и миллионы шагов. Всё не имеет значения, когда есть опыты бесприютного неба.
Короче, когда город по весне оттаял, я не сразу принял предложение Саши. Находил какие-то причины.
— Город держит, — говорил я ей, подумав.
— За что он тебя держит? — интересовалась Саша.
В начале апреля мы-таки вышли на трассу.
IV
Как там принято говорить? Так началась новая глава в моей жизни. Но перед этим мне надо было перелистнуть старые страницы. Это я про Шульгу и заварушку с ним.
Я бы не обратился к Шульге никогда, даже если бы мне угрожала голодная смерть. Шульга занимал в моей жизни особое место: навязчивый донельзя, всегда впереди планеты всей, он меня невыносимо раздражал.
С ним мы были знакомы с самого детства, учились вместе с первого класса. Он почти не изменился с того времени: весь как бы узловатый, жилистый, он был лёгок и порывист, как ящерица. Он всегда как-то искусственно держал осанку, что придавало ему некоторой чрезмерной, даже бабской, манерности. Да и мужественности особой в нём не наблюдалось. В беседах, в делах с ним, которых нам судьбой было предначертано достаточно, всегда было нечто двудонное. «Хер проссышь», — говорят про таких людей. Исключительной чертой Шульги были его кисти с длиннющими, цепкими, проворными пальцами. Этими кистями он во время разговора активно и очень выразительно жестикулировал, а когда не жестикулировал, то хранил их в области груди. Такая поза делала его похожим на ханурого тираннозавра рекса, придавала ему жуликовато-хищный вид.
Сколько его помню, он всегда куда-то бегал и кого-то пас. А ещё он постоянно что-то ковырял, мастерил. Однажды он соорудил самострел из пластиковой ручки, пружинки и жвачки. Эта приспособа могла пулять спички почти на десять метров вперёд. Зависть! Я знал, что за такой подгон Шульгу накажут высшие силы. Так и произошло: однажды он случайно поджёг с помощью этого самострела склад лыжной секции. Стенки склада вспыхнули, как бензином облитые.
Тогда в Шульге ещё бытовал некий страх, принимаемый им за остатки совести, поэтому он не кинулся бежать, а решил спасти склад и стал как мог тушить пожар: принялся закидывать пламя снегом.
На место прибежали лыжники. Самоотверженный Шульга остервенело кидал снег в огонь и от дикого страха намочил в штаны. Однако, когда пламя было потушено, к Шульге подошёл пожилой усатый тренер секции и пожал ему руку.
Через пару дней к нам на урок пришёл этот усач и от имени всей секции, между прочим, воспитавшей ещё в СССР пару чемпионов, поблагодарил Шульгу. Этому козлу вручили грамоту и два тома допотопного издания «Бравого солдата Швейка». «За отважное тушение пожара», — красовалось рукописными буквами на спортивной грамоте, отпечатанной ещё, наверное, при Сталине. Тут Шульга чуть не обоссался во второй раз, но уже от смеха. Всё руководство школы было уверено, что под их крылом вырос достойный член общества, настоящий герой, который в отличие от нас, обывателей, всегда найдёт место для подвига даже в обычной жизни.
Но Шульге такой расклад не понравился. Смеялся он примерно день, а на следующее утро вдруг понял, что его надули. Он, значит, отважно тушил пожар, а они ему всучили замоханную грамоту и рыхлые книги про какого-то дебильного Швейка. Уже вечером он ошивался возле полусгоревшего склада с явно недобрыми намерениями. На самом деле, всем было похер на содержимое сарайки — там хранили отжившие своё лыжи, амуницию, крысиные яды, ненужные книги, которые надо было снести в макулатуру (оттуда-то Швейка и достали). Так как о сохранности барахла не сильно беспокоились, стену просто для виду прикрыли какими-то досками.
Весь этот мусор никому не был нужен, а вот герой, видимо, очень — поэтому Шульгин и был приставлен к награде. Только ему всего этого было мало! Если есть на свете герой, недовольный своей наградой, то это он — Шульга.
Аккуратно отодвинув доски, мой приятель стаскал всё содержимое склада к бате в гараж. На следующей неделе началось то, что можно было бы назвать «гаражная распродажа». Лыжи Шульга впарил толкинистам: из них получались идеальные мечи, прям как у эльфов. Местные скейтеры выкупили у него амуницию — в основном защиту и налокотники. Крысиные яды забрал худой господин в потёртом пиджаке. Оставались только книги. Они были вообще никому не нужны. Даже макулатуру у нас в городе нигде уже лет десять не принимали.
— Забирай за двести всё. На следующей неделе дороже будет! — предлагал он мне каждый день. Шульга крепко садился на ухо, потому что в его окружении люди не читали книжек вообще — рынка сбыта не было.
Целый месяц каждый день я слышал одно и то же. Но запрашиваемая сумма, вопреки предостережениям, снижалась.
— Отдам за сто двадцать. Не жмись, у тебя недавно днюха была, тебе бабла подарили. Другой вон уже предлагает две сотки. Решайся.
Я спокойно пожимал плечами. Я ждал. Я знал, что это верная стратегия — его батя должен был вернуться с вахты совсем скоро. И если бы он увидел книги, то начались бы лишние и ненужные вопросы.
В общем, через месяц он сдался.
— Давай перетащим их к тебе. Заплачу. Выручай.
Куча книг переехала ко мне домой. Я долго не упускал возможности подкузьмить Шульгу.
— Меня заела совесть, — сказал я ему серьёзно через пару месяцев, — завтра сдаю книги котам. Не могу больше жить с мыслью, что держу дома ворованное.
Он бледнел, потом краснел и что-то мямлил. Срабатывало пару раз, потом мне это надоело.
— Они приходили вчера, я ничего им не сказал, — процедил я ему как-то в телефонную трубку.
Он звонил поинтересоваться, почему меня не было в школе. На самом деле я просто приболел.
— Пойдём на улицу, всё расскажешь, — отвечал он сдавленным голосом. В этот момент я прям слышал, как его язык прилип к мгновенно пересохшему нёбу.
— Не могу, я под подпиской о невыезде, — отвечал я как можно тише.
— Они что-нибудь нашли? — выдавливал Шульга обречённо.
— Я не пустил их. У них не было ордера на обыск.
Не знаю, почему его мучили страхи. То, что гордо именовалось «ворованным», на деле было стопкой книг из типичной советской библиотеки. Вспухшие, измазанные в лыжной мази и перепачканные краской, эти книжонки не представляли интереса ни для кого. Но Шульга ссал, и мне приятно было думать об этом.
Я очень завидовал ему. И очень радовался, когда жизнь его наказывала. К моему счастью, это иногда происходило.
Однофамилец прославленного химика, Шульгин, однако, никогда не пробовал никаких наркотиков. Никогда. Он их боялся. Страх, я уверен, взялся после того, как Шульга пролистнул антинаркотические брошюры. В моём детстве ими были просто завалены школы — каждый депутат, избиравшийся в местную администрацию, считал своим долгом сделать такой проспект во благо подрастающего поколения. В плохо напечатанных проспектах красовались картинки с мальчиками и девочками, изображавшими жертвы наркотической зависимости. Значились длинные списки недугов, которые вызывает наркомания. Как-то наша классная принесла стопку таких брошюр, Шульга схватил одну, пролистнул и сам стал похож на человека под хмурым. Классная отобрала у него книжицу и попросила Шульгу больше не трогать её.
Лет в восемнадцать он узнал про ЗОЖ и решил встать на путь этой нехитрой идеологии. Тогда Шульга работал в копицентре, но как-то умудрился открыть в той самой лыжной секции небольшую группу по фитнесу. Он показывал домохозяйкам, как правильно приседать, и рассказывал, чем нужно питаться, чтобы с боков не свисало. За это ему платили. Вскоре Шульга уволился из копицентра и стал говорить направо и налево, что теперь работает на себя. На деле он еле сводил концы с концами, потому что снимал квартиру и постоянно покупал недешёвые шмотки. Нужно было искать какой-то другой способ заработка. Тогда ему пришёл в голову изумительный план.
На стыке первого и второго десятилетий нового века улицы захлестнули спайсы. Барыги больше не прятались, кайф стал доступен каждому. Я помню, как мы покупали пакетики на центральной площади города, в обычном, бывшем хлебном, ларьке. Вот тогда на тихих площадках, на отшибах и далёких пустырях действительно можно было отыскать ребят, очень подходящих для иллюстраций в тех антинаркотических брошюрах — без преувеличения.
Лавочку быстро прикрыли, да и все интеллигентные люди поняли, что синтетика — это слишком мерзко, но барыги не то чтобы попрятались, наоборот, стали виднее. Теперь и это время ушло, только и сегодня на стенах домов в городах России можно заметить номера телефонов, написанные баллончиком. А ещё совсем недавно не заметить такие надписи было просто невозможно.
Вырубить было легче лёгкого: просто пиши по указанному телефону. Тебе присылали всю имеющуюся номенклатуру. Далее через анонимный электронный кошелёк ты закидывал деньги и ждал эсэмэс с координатами клада в городе. Потом надо было пройти небольшой квест, отыскать препарат и уйти в страну синтетических грёз. Такие вот «казаки-разбойники».
И хотя города были набиты наркотой, кайф, подчеркну особо, от всего этого был самый низкопробный. Люди травились с этих веществ, отправлялись на тот свет, однако же упорно продолжали бахаться несусветной дьявольской мутью. Это было нечто вроде эпидемии — настоящая чума.
И вот Шульга, зожник-то, раздобыв палёных сим-карт и баллончик, под покровом ночи расписал стены в своём районе. На следующий день произошло нечто. Шульге приходило в день эсэмэсок по тридцать — стояла безмазовая зима, народ жаждал покинуть родной неуютный город и навестить родной и неведомый Икстлан. Шульга нащупал потребителя. Получив сообщение, он смело высылал в ответ прайс-лист, и уже через время его счёт пополнялся.
Пока молодёжь сжигала свои лёгкие злыми зельями, пока убивала себя адской химией, Шульга всё здоровел и наконец-то богател.
Стоит ли уточнять, что наркотиков у него и в помине не было?
Маленький район кормил его примерно месяц, но дальше — больше. Шульга переместился в соседний микраш и там совершил подобную операцию, а после, когда страждущие из этой локации перестали покупаться на примитивный до ужаса развод, мой приятель поехал в областной наш центр.
Я точно знаю, что всякая стрёмная система схлопывается под действием собственных же сил. Это такой постулат метафизического сопромата. Восстав против тупого, слепого кайфожорства, Шульга не придумал ничего лучше, чем бить своего идейного врага его же перчаткой — это его в дальнейшем и сгубило. Короче, если ты задумал доставать деньги из воздуха — ты уж будь так добр, сумей вовремя уйти, не нервируй порядок вещей и мировую гармонию. Халява не бесконечна — это нужно знать всем халявщикам.
С чего я начал про Шульгу? С того, что я бы не обратился к нему даже под страхом голодной смерти. Я и не обращался, это он ко мне пришёл. Так что под страхом голодной смерти я просто принял его предложение.
Это было в период золотого Шульгина, как я это называю. Он приехал в мегаполис, где я уже давно жил, перебиваясь журналистскими гонорарами и рисуя статейки про поехавших головой полкашей. Шульгин предложил мне неплохо заработать. Надо было ночью бегать с баллоном и писать на стенах номера телефонов и пару-тройку волшебных слов, вроде: «соль», «спайс», «быстрый». Согласился ли я? Да. Думал ли я, что делаю плохо? Нет. По этому номеру телефона никто никогда не достал бы ничего, а значит, и не умер бы. Может, и наоборот, здоровей бы стал.
Так продолжалось пару месяцев. А потом я вызвонил Сашу, сдал квартиру хозяевам, и мы двинули в Питер на попутках. Под Тольятти нас поймал дальнобой Виталя на большом и мощном фредлайнере, кузов которого был набит десятками тонн крабовых палочек. Так что в Питер я приехал, можно сказать, на рыбном обозе.
Когда я сказал Шульге, что выхожу, он заплатил мне оставшуюся долю и сказал сквозь зубы:
— Ты дебил, ты отказываешься от больших денег.
— Шульгин, ты ограниченный мудак. Книжки бы хоть какие почитал.
Глупо я ответил, признаю.
— Если бы я книжки твои читал, я бы сейчас не платил тебе деньги, дебил. Почему ты всё время ищешь тяжёлые пути? Как терпила, выбираешь самое обломное и стрёмное. Журналистика эта твоя нищенская. На попутках вот собрался. У тебя ж бабки есть, сядь на самолёт или поезд.
И всё в таком духе. Иногда я, конечно, говорил ему, что так нельзя. Что когда-нибудь… Но что я мог ему предъявить? У меня была полнейшая напряжёнка с финансами, а он мне платил. По всем законам этого жестокого мира он был умнее, проворнее и вообще во всех отношениях лучше.
Но мой способ жить и радоваться Шульга не котировал. Автостоп, например, он расценивал как попрошайничество, недостойное белого человека. Вот если бы я кинул кого-то из водителей, Шульга проникся бы ко мне уважением.
О том, что его бизнес свернулся, я узнал уже здесь, в Питере. Закончилось всё довольно бодро и предсказуемо. После очередной акции в мегаполисе аккаунт его анонимного кошелька просто разрывает. Обычно для вывода денег он пользовался каким-то хитрым способом, закрывающим все лазейки для котов. Средства он тут же уводил на счёт своего спортзала, не превращая их в нал. В лыжной секции Шульга делал ремонт, закупал какие-то спортивные прибамбасы или типа того. И вот за пару дней — как плотину прорывает — прилетает столько бабла, что Шульга уже и сам не рад. Чтобы не терять наживы, он кидает деньги себе на банковский счёт и выводит в кэш.
С командой своих домохозяек он как раз собирался на какие-то соревы в Сочи, когда в дверь постучали.
У меня всё ещё не укладывается в голове, за что именно его повязали — этот человек вблизи не видел ни грамма веществ. Ни один на свете человек никогда не заявлял котам, что его обманули, когда он хотел купить немного наркотиков. Так и представляю: «Аллё! Дежурная часть? Меня обманули. Я хотел втариться синтетическим говном… Да-да, тем, что продают через объявления на улицах… Ну так вот, отправил деньги и — гудбай, мне не прислал координаты клада! Мошенники! Уже выезжаете? Спасибо, что бы я делал без вас!». Состава преступления, как по мне, не было. Юридически это дело просто не имело смысла, но у котов были другие соображения на этот счёт. Не знаю никого, кто попался бы котам смешнее и нелепее, чем Шульга. Его закрыли в колонию-поселение на два года. Я ему не писал. Как выяснилось значительно позже, он про меня, напротив, не забывал.
Но мне в тот момент было не до этого. Я что было мочи обустраивал свою жизнь в Питере. Прямиком с крабнопалочного обоза мы окунулись с Сашей в бурную питерскую жизнь. Но мне всё это быстро надоело: со вписки на вписку, одна конура страшнее другой. Саша же, наоборот, чувствовала себя в своей среде.
Куда бы я там ни шёл, с кем бы ни говорил — все были приезжие. Ленинградца я встретил только через год жизни в Питере — это был латинос Эстебан, мой ровесник. Первым делом, понятно, мне надо было найти работу. Я написал какому-то патлатому мужлану по фамилии Кислинский. До этого я год следил за его видеоблогом. Он приглашал к себе в студию разных интересных деятелей подпольной культуры и задавал им вопросы, попутно накуривая. Мне показался такой способ самозанятости интересным: ты занимаешься любимым делом, а попутно долбишь ганджу и зарабатываешь бабки. Я писал Кислинскому, потому что его видеоблог был хорошо сделан, кем-то смонтирован и продуман. Мне показалось, что в его команде я тоже пригожусь: всё-таки, какой-никакой опыт работы в медиа у меня был. Кислинский на удивление дружелюбно мне ответил и сказал, что я могу прийти к нему пообщаться. Забились.
Я вышел из метро на Средний проспект Васильевского острова и прошёл до 16-й линии. Кислинский жил в доме по соседству с «Театром на Васильевском», где раньше располагался культовый клуб «Там-Там». Шёл дождь, поэтому я прибыл к Кислинскому мокрый до трусов.
Он оказался тем человеком, который перманентно пребывает в образе такого очень спокойного и такого очень рассудительного гражданина. Прервать это вселенское умиротворение может только его же собственное ироничное замечание и небольшой, короткий смешок — исключительно на свои же остроты. Всё остальное проходило как бы мимо него — ничто не было столь достойным его эмоций и реакций.
В квартире у Кислинского пахло ганджей. Он предложил мне пива, сделал ляпку и немного рассказал, как ездил в Индию. Я, для вежливости послушав, стал задавать ему вопросы про работу, но отвечал Кислинский как-то уклончиво, всё больше начиная ответы с нерушимых истин. Тут моё внимание привлекли небольшие сверхточные весы, стоявшие на столе перед ноутбуком.
— А чем ты ещё занимаешься, кроме того, что снимаешь блог?
— Жизнь сама есть нелёгкое и непростое занятие… Как и всё, если заниматься этим всерьёз. Но если тебя интересует конкретика: пиарю свой блог, — ответил Кислинский и машинально отодвинул весы, которые, кажется, чересчур меня интересовали.
— И это приносит деньги?
Он хотел что-то ответить, но тут в домофон позвонили. Пока Кислинский открывал, я пытался понять, что в этих рассказах не так, что же меня смущает. Не успел я додумать, как в комнату вошла маленькая девчушка с зелёными волосами — именно такие носят лица, по которым будто стекает ангельское молоко. Она бесшумно поздоровалась со мной и села на диван. Кислинский открыл небольшой шкаф и стал отодвигать ящики. В первом ящике лежало множество пакетиков-зип, наполненных россыпями разноцветных колёс, стопочками узорчатых картонок, белыми порошочками. Во втором ящике оказались вещества растительного происхождения. Светло-коричневые грибы тянулись к свету своими длинными тонкими ножками. Сверкал грязно-золотым твёрдый в других пакетиках, в третьих прятались бошки. Кислинский нашёл пустой зип, положил в него четыре голубые таблетки, вручил девочке. Та протянула ему две тысячные купюры и так же бесшумно ушла. Сегодня ангельское молоко на её лице засияет особым блеском, она взлетит под потолок питерского неба и будет там вспоминать меня — кого же ещё.
Я несколько отрешённо принялся рассказывать про свою работу, что умею и чем могу быть полезен. Кислинский слушал меня вполуха, постоянно отвлекался на переписку в ноутбуке. Вдруг в домофон опять позвонили. На этот раз вошла такая же девочка, только с розовыми волосами. Она взяла три таблетки, немного твёрдого, протянула деньги и покинула нас. Подобная сцена за этот короткий час повторилась ещё раза три.
Выйдя от Кислинского, я понял, что дождь закончился. А ещё я понял, что я не нашёл работу.
Но нашёл барыгу.
В гости к Кислинскому меня не раз заносило с Фэдом, моим приятелем-фотографом. Тот свалил в Питер ещё раньше моего и промышлял тут своим нехитрым ремеслом. Тогда Фэд ещё жил со своей подругой Ритой. Фэд не употреблял ничего, кроме каннабиноидов. И у него была очень забавная причина для отказа от стимуляторов.
Однажды Фэд, и так всегда довольно нервный и порывистый, разнюхался спидами и остался дома. Делать было нечего, он уже собрался куда-нибудь пойти, когда его рассеянное возбуждённое внимание остановилось на маленьком заусенце на пальце. Он стал аккуратно сдирать кожу. Заусенец сначала отходил хорошо, но потом потерялся. Край кожи никак не подцеплялся, тогда Фэд помог себе зубами. Процесс вышел достаточно занимательным, потому что по ходу дела образовывались всё новые несовершенства кожи — заусенцы возникали и возникали, а поверхность руки никак не хотела быть идеальноровной. Через несколько часов к Фэду пришли друзья и обнаружили его в скрюченной, сжатой позе. На лице его, возле самых губ, можно было рассмотреть следы крови. Правая кисть Фэда представляла собой зрелище отвратительное: кожа с тыльной стороной ладони почти наполовину была содрана. На столе ровной кучкой лежали маленькие кусочки кожи. Он выплюнул очередной заусенец и улыбнулся. Потом ему вызвали «скорую».
Поэтому мы с Фэдом просто брали чего и мрачно накуривались у него в комнате на Пяти углах. Может быть, нам и было бы повеселее, если бы не простой факт — и у него, и у меня заканчивались финансы. Котлета, которую мне выписал Шульга на прощание, быстро таяла. Вскоре твёрдый просто перестал на меня действовать (типично питерская трагедия!), зато я вдруг обнаружил, что Фэд — размазня и тряпка. Что он только и делает, что жалуется на свою жизнь.
Как-то я гулял один и забрёл на Васильевский остров. Обнаружив, что у меня ещё есть три лишние сотни, я направился к Кислинскому, чтобы взять у него немного так нелюбимого мной быстрого. Только я вошёл в коридор квартиры, как послышался домофонный звонок. На пороге показался парень в очках. Он пристально, будто с каким-то намерением на меня посмотрел.
— Андрэ, на два сыпать? — спросил у него Кислинский.
Парень молча протянул ему восемь сотен и поправил очки. Кислинский кивнул и удалился в комнату. В это время парень расстегнул свою дубовую, в хлам истёртую кожаную куртку. Под ней показалась рубашка из плотного материала, которую украшал прикольный узор — турецкие психоделические огурцы. Тут парень вновь на меня посмотрел. Кислинский вышел к нам и вынес два пакетика — набитый рассыпчатой бошкой — очкастому, с белым маслянистым порошочком — мне.
— Благодарю, — кивнул парень и вышел.
За ним двинулся и я. Очкарик стал вызывать лифт, а я стал спускаться по лестнице.
— Уважаемый, объединим усилия на сегодняшний вечер? — услышал я сзади чуть гнусавый голос очкарика, когда проходил арку, ведущую на 16-ю линию.
Мы дошли с ним до Большого проспекта и прыгнули там в маленькую, почти игрушечную корейскую маршрутку. Очкарик уселся на кресло за водителем, я сел рядом. Худощавый водила с плохими зубами слушал на сотовом музыку — группу «Алиса». На остановке «метро “Василеостровская”» всю машину забили люди, преимущественно среднеазиатской наружности. Спустя какое-то время я понял, что русских в этом транспорте только трое — я, мой спутник и сам водила.
Машина ехала быстро, даже слишком. Водитель больше не останавливался нигде — видимо, знал, что подавляющее большинство его пассажиров едет в спальные районы. Он резко выкручивал баранку на поворотах — и вся махалля летела то налево, то направо, шипя и харкая на своём языке что-то злое. При этом у нашего рулевого продолжала играть музыка. Несколько раз повторилась одна и та же песня, слова я запомнил очень хорошо. Из маломощного динамика телефона Константин Евгеньевич Кинчев бойко выводил своё воззвание: «Нас точит семя орды, нас гнёт ярмо басурман, но в наших венах кипит небо славян». Мы еле вылезли на следующей остановке после Чёрной речки, на прощанье из телефона раздалось: «И от Чудских берегов до ледяной Колымы — всё это наша земля! Всё это мы!». Мини-автобус двинул дальше.
Парень привёл меня в просторную квартиру на девятом этаже. Там мы с ним долго не могли решить, с чего бы начать наш досуг. Я выбрал сначала покурить, а он — отведать полосочку.
Я выдохнул дым и снова уставился на рубашку парня. Тут меня догнала странная мысль. Я насыпал себе нитку, вытянул её и посмотрел на моего нового знакомого.
— Сартр?
— Что, прости? — спросил он своим тихим, гнусоватым голосом.
— Сартровская «Тошнота». Карманное издание «Эксмо».
Он вышел с кухни, послышались какие-то шуршания. Парень внёс и положил передо мной книгу. Точно такую, о какой я подумал.
— А тебе зачем? — спросил он тут.
— Минотавр… — начал я.
—…ищет лабиринт? — закончил мой товарищ.
— Андрэ? — наконец спросил я.
— Да.
— Откуда я знаю твоё имя?
— Ты слышал. Кислинский его называл.
— Точно, — согласился я.
Так мы просидели весь вечер, а потом пошли за пивом. Потом я ещё пару раз встречал Андрэ у Кислинского. А потом наш продавец куда-то пропал.
V
Каких пророчеств ни наберись — легче от этого не будет. Пророчества — это вообще такой метафизический футбол — мало услышать пророчество, его надо ещё истолковать. И желательно верно. Если твой пророк имеет опцию обратной связи — это хорошо, хоть и усложняет задачу. Потому что после того, как ты придёшь с уточнением, тебя загрузят новой задачей, куда более изощрённой в своём мазохизме. Оно того стоит?
Проще думать, что все пророчества об одном — о том, что всё будет хорошо, все будут счастливы и рады. Лучше не думать про обратную связь. Создавать себе новые ценности, как, например, это было напророчено оракулом Диогену. Как гласит легенда, тот нисколько не смутился, пришёл домой и стал чеканить поддельные монеты. Где-то ближе к концу жизни ему осторожно объяснили, что «создавать новые ценности» — это не фальшивомонетничество, а философия. Диоген и тут не смутился, просто и быстро раздал всё нажитое друзьям. Врагам он отдал девайсы для чеканки фальшивок, а сам отправился в полисы — исполнять свой долг.
Славный киник жил, не ведая смятения: три четвёртых жизни мошенничал в своё удовольствие, а в остальное время, в общем-то, тоже не грустил. Пусть не стало денег, но зато можно было с чистой душой дрочить на площади, слать в жопу великих завоевателей, задирать всяких снобов типа Платона.
У меня так никогда не получалось, я и работаю всегда с оглядками и сомнениями, и своими делами занимаюсь как бы вполсилы, постоянно на палеве. Постоянно вот думаю, что мне ведь надо быть серьёзней, серьёзней к жизни надо относиться. Но в общем я как-то живу. И всегда жил. Но вот только тогда надо было что-то решать с недвижимостью: Питер — не Афины, здесь в бочке долго не протянешь, а дрочить, если уж на то пошло, я предпочитаю в одиночестве и желательно дома.
С последней вписки меня отшили, и я направился к Андрэ в надежде, что он меня приютит, ведь у него такая большая квартира.
Дверь мне, однако, открыла полная, бесформенная, но очень молодая девчушка. Я сказал, что ищу Андрэ. Она скрылась в квартире. Следом появился растрёпанный, худосочный парень с отсутствующим взглядом. Он пригласил меня войти.
В квартире было тихо, только негромко играло хардкор-техно. Пахло жареной колбасой. Парень налил мне чаю и пододвинул тарелку с несколькими кусочками оставшейся трапезы.
Я рассказал растрёпанному, с какой бедой я пожаловал. Он пожал плечами и ответил, что не знает, где Андрэ. И вообще, это квартира его бывшего однокурсника Артемона. У него, судя по всему, Андрэ и жил всё это время. А где он сейчас — кто ж знает.
Растрёпанный спросил, есть ли у меня сигареты. Пока мы курили на балконе, он сказал, что я могу оставаться. Мол, Артемон точно не будет против, ты ведь друг Андрэ. Я принял предложение.
Пару недель я тусовался с ними. Парня звали Лёвка — во всяком случае, его называла так толстушка Юля. Её же он звал не иначе, как Пуля. Лёвка трудился программистом. Он сидел за компом, слушая стрёкот хардкор-техно — дыщ-дыщ-дыщ-дыщ — двести десять ударов в минуту — и днём и ночью. Лёвка не спал вообще — постоянно пил пиво и писал какие-то коды. При этом он как-то пугливо отвечал на мой панибратский вопрос: «Есть чё?». Говорил, что не знает, где взять, и сам не берёт. Вспоминаю всё это сейчас и удивляюсь, как я так просто купился. Хотя при моём-то положении спрашивать наркотики было непростительной дичью и наглостью. Я ведь не только жил, но и ел у них бесплатно.
По утрам Лёвка собирался и уходил. Возвращался он через полчаса, приносил неизменную варёную колбасу, пачку дорогих пельменей и трёхлитровую флягу пива.
— Не пошёл, — заявлял он с порога, — пофигу.
Куда не пошёл и зачем, я не уточнял.
Первым вечером Лёвка предложил мне текилы, и я замечательно её выпил — стоял холодный апрель, а в квартире почему-то вырубили отопление. Сам он пить не стал, чокнулся за знакомство со мной флягой пива.
Мне постелили на полу. Там же я пытался работать, ползая со своим ноутбуком из угла в угол. Со временем я понял, что Лёвкино «не пошёл» — это про работу. Как-то утром я подглядел умилительную сцену: Лёвка собирался, хлопал узенькими глазками и разглядывал в зеркало свою щетину. Пуля успокаивала его: «Лёвонька, ты не спал сегодня. Тебе надо отпроситься и поспать. А поработаешь дома». Лёвка что-то ответил, обулся и вышел, но уже через двадцать минут вернулся с провизией.
— Не пошёл. Пофигу.
Далее он садился за комп, делал хардкор погромче и не вставал из-за ноута до тех пор, пока Пуля не варила нам пельмени где-то в обед.
Ночью я просыпался от приглушённых стонов. Бывало и по три раза. Если я открывал глаза в другие моменты, то видел тусклый свет лампы, сутулый силуэт Лёвоньки и трёхлитровую полупустую бутылку пива. Всё успевал этот человек.
— Почему ты занимаешься программированием? — спросил я его как-то.
Он завис, почесал щетину и ответил:
— Там всё понятно. Всё понятно и упорядочено.
Я глянул на его монитор, на бесконечный ковёр, сотканный из вязи символов, букв, цифр и знаков препинания.
В одно утро я проснулся рано, Лёвонька как раз притащил продукты и отрапортовал своё «Не пошёл. Пофигу». На пороге Пуля что-то прошептала ему. Он поставил пакеты, посмотрел на неё с испугом и смущением и почесал щетину. Она вновь что-то ему прошептала, будто прося, и он нехотя, как бы чем-то шокированный, ушёл, а вернулся с упаковкой прокладок.
И всё-таки так случалось, что Лёвка уходил на работу. Тогда мы оставались с Пулей одни. Мы редко говорили. Она лениво искала работу, преимущественно «в сфере торговли», то есть кассиром в супермаркете. Звонила она в рекрутинговые агентства редко, всё время находя какую-то причину и не забывая при этом озвучить мне её.
— Ой, ну меня подруги работали в этой конторе. Там кидают.
Или:
— Выгляжу сегодня не оч. Завтра поеду устраиваться.
И так далее. Она была глупой, неопрятной, отталкивающей, в общем-то, девочкой. Единственное, что помогало мне хоть как-то терпеть её, — это крайний, почти умилительный, инфантилизм, плюс довеском нежная забота о Лёвке.
Но больше всего меня бесило, что её ситуация, в целом, была точно такой же, как моя. Маленький человек в чужом городе, которому нужно искать работу, чтобы жить. Этот маленький человек нерешителен, тщеславен, ленив. Если бы вы знали, сколько ему труда стоит позвонить в вашу ссаную контору, сколько сил ему надо, чтобы прийти на ваше собеседование.
Все предложения по моей части были крайне безмазовые: какие-то районные газетёнки, какие-то унылые сайты с новостями. Я был уверен: это объективно, но как только успокаивался и выходил на балкон курить, тут же видел затягивающуюся сигаретой Пулю.
— Всё такое отстойное, — жаловалась она, — неужели во всём Питере нет работы?
Меня это злило невероятно. В конце концов денег стало так мало, что я решил: надо срочно найти хоть какие-то деньги. Быстро и на руки можно было поднять только грузчиком.
Но как же меня ломало позвонить! Я боролся с собой неделю. И всю эту неделю напротив меня сидела эта ленивая Пуля и точно так же тупила. Как мне хотелось ей крикнуть: «Эй, это я здесь образованный человек, который в другом городе просто ПОКА не может найти работу по плечу. А ты-то глупая корова, без талантов и опыта!».
Пару раз я вышел на смену в контору, которая устраивает переезды. А потом на моё резюме ответил чалый, но зато глянцевый бизнес-журнал. Меня наняли писать серию рекламных статей. На протяжении нескольких дней я брал интервью у топ-менеджеров одной нефтяной компании. Не очень большой, впрочем.
Примерно в это время я встретил Соню. Я уверен, что это не просто история про то, как мальчик встречает девочку.
Был свежий май, мы с Фэдом в отсутствие его благоверной пили пиво у него на квадрате. Тут он предложил пройтись, и мы двинулись от Пяти углов в сторону Апрашки. У моста Ломоносова мы свернули по Фонтанке вверх, когда нас окликнули.
Я обернулся и увидел девушку. Это она звала нас, стоя у опор моста.
На парапете сидел сгорбленный чёрный человек. Я и раньше его заметил, когда мы сворачивали, только не обратил особого внимания. Мы подошли ближе и поняли, что мужчина действительно нуждается в помощи. Он был в дым пьян, что-то бессвязно выкрикивал, не мог и не хотел подниматься, но самое главное — у него не было одной ноги. В то время было ещё довольно прохладно, поэтому он мог напрочь замёрзнуть, останься здесь так.
Тем более, даже если бы человек захотел встать и пойти домой, ему бы это не удалось так просто: правой ноги у гражданина не было. Костыли он раскидал в разные стороны, а сам что-то мяукал.
Я начал с ним беседовать и понял, что он едва ли соображает. Тут меня аж передернуло. Я узнал в этом персонаже известного танцора, бывшего участника знаменитой группы, которую для удобства можно было бы назвать «Пелись губы».
— Злобин? — спросил я.
— А кто ещё по-твоему? — гаркнул одноногий.
Мы втроем — я, Фэд и эта девушка — стали расспрашивать, где он живёт.
— На улице великого заступника рус-с-с-кого крестьянства, автора поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Понял ты меня, или для тупых на карте показать? — выпятил Злобин на меня свои глаза.
Я прикинул: весит он, к тому же безногий, едва ли много. Если я взвалю его на плечи, то смогу пронести и до Некрасова. Так мы и попытались сделать. Но я едва смог даже перенести его через улицу. Наша совместная степень опьянения мешала продолжить маршрут в такой комбинации. И главное, я ведь тащил, а он извивался и кряхтел, пока не завизжал мне в ухо.
Я посадил его на пол, и он скомандовал:
— Такси!
Фэд остановил пешку, предварительно узнав, есть ли у Злобина наличность. Таковая имелась, тогда мы погрузили его на заднее сиденье, а сами уселись с двух сторон. Девушка, чуть растерявшись, села спереди.
На Некрасова я стал узнавать у одноногого, в каком конкретно доме он живёт. Насилу разобравшись, мы вышли на улицу, я поддерживал бедолагу. Но вдруг он снова заёрзал и упал на пол. От машины до парадной он полз, выкрикивая отдельные гласные. Я заметил испуганный взгляд девушки и поспешил объяснить:
— Знаешь группу «Пелись губы»?
— Конечно, — тихо ответила она.
— Нравится?
— Частично.
Тогда я вкратце объяснил. Злобин окончил балетное училище Вагановой ещё в конце восьмидесятых. Потом стал танцевать с группой на выступлениях и гастролях, демонстрируя не только изящество и пластику, но и немалое воображение. Дело шло хорошо, наши рокеры как раз стали выезжать за границу. Злобин даже отметили каким-то призом на выступлении в Париже, а сам Рудольф Нуриев пригласил его в балетную труппу парижской Оперы. По слухам, у них даже была связь. «И если это так, — думал я, — то мне в жизни есть, чем гордиться: пока я нёс Злобина, его член — член, некогда трахавший самого Нуриева, — тёрся об меня, пусть и через штаны».
В общем, кончилось всё плохо. Злобина выгнали из «Пелись губы» за пьянство. Он долго заливал, пока в начале нулевых ему не переехал ногу трамвай. Хотя и после этого он тоже заливал. С тех пор этот необыкновенный господин живёт где придётся, ошивается на концертах и мероприятиях и вообще занимается перманентным самоустранением. При всём рвении ему это удаётся не особо: зрелищности масса, а эффекта ноль — живее всех живых. Он всегда возрождается из пепла, или оттаивает из-под снега, или ещё где-нибудь всплывает. Ему находят жильё и восстанавливают документы, но он опять умудряется всё просрать.
Сам герой даже притих, слушая, что я про него рассказываю. Вдруг он резко оттолкнулся на руках, в воздухе перевернулся на спину, легко приземлился на асфальт и протараторил:
— Ты балаболишь, мой юный друг. Балаболить — это прекрасное безумие. Когда человек чешет языком, то он танцует над всеми вещами. Я — великий танцор! Непреклонна душа моя и светла, как горы в час дополуденный. Во мне столько хаоса, что хоть звёздный перинатальный центр открывай! Злобин Борис, к вашим услугам, дама!
Тут он снова резко дёрнулся и оказался в ногах у девушки. В своём положении он как-то умудрился ещё и покланяться ей. Артист.
Потом Злобин, подтянувшись на ручке, открыл дверь в парадную, заполз вовнутрь, извиваясь, поднялся по ступенькам на второй этаж и стал шарить ключом в замочной скважине. Когда я пытался его поднять, он загорланил на весь подъезд.
— Вы дома, мы пойдём, — сказал я как можно более мягко и ненастойчиво.
— Ты — и-ди-от! — гаркнул он.
— Приму как комплимент от вас.
— Да принимай как хочешь! А идиот ты, потому что веришь в людей. Говоришь, люди мне помогали: восстанавливали документы, искали деньги. Где эти деньги? Последний, кто собирал деньги, прикрываясь моим именем, исчез. «Подайте Боре Злобину! Он умирает!» Собрали много и в долларах! Где они? Ты — идиот!
Тут Злобин, чтобы подчеркнуть своё разочарование, сделал жест: прислонившись спиной к стене в парадной, он расставил руки в стороны и немного склонил голову.
Речь возымела эффект. Мы замолчали, переглянулись и, не говоря ни слова, развернулись. Но Злобин вдруг упал к самым ногам девушки и завопил:
— Молю, побудьте со мной! Вы все! Мне так редко удаётся пообщаться с людьми!
Мы снова переглянулись. Злобин проворно открыл замок и ввалился в квартиру — обычную коммуналку. Мы проникли в его комнату. Он включил свет. Здесь было весьма уютно для человека с его привычками: большая кровать, аккуратные ковры, никакого беспорядка — мило и чисто. Он улёгся на кровать и предложил нам чаю. Девушка кивнула, танцор дополз до стола, включил электрочайник, потом достал откуда-то чёрно-белые фотографии и принялся их ворошить.
На них оказались все эти русские рокеры эпохи Палеолита, в числе которых иногда появлялся и он — наш герой, ещё даже о двух ногах. Девушка — у неё было доброе, ласковое лицо, по которому иногда всё же скользило что-то холодное, — заинтересованно слушала танцора. Злобин, активно жестикулируя, сверкая глазами и брызжа слюной, расходился и иногда срывался на визг. Вдруг дверь в комнату открылась. На пороге показался парень в медицинском халате на голое тело.
— Борис, мы же с вами договорились — никаких гостей, — сказал он, устало оглядывая нас.
Я постарался дружелюбно объяснить, что мы всего лишь помогли инвалиду на улице, и больше ничего нам не надо.
— Борис, вам для этой цели был куплен телефон. Вы могли мне позвонить…
Злобин, виновато улыбаясь, полез в карманы брюк. Оттуда он вытащил кучу пластмассок, судя по всему, бывших некогда мобильником.
Пока мы обувались в коридоре, через небольшую щёлочку в дверном проёме я слышал, что говорит виноватому Борису его сосед:
— И снова повторяю. Я согласился поселить вас здесь бесплатно только с тем условием, что вы прекратите этот балаган. Если так пойдёт и дальше, я выселю вас. Снимайте жильё тогда на свои деньги, вам их собрали более чем достаточно.
— Мне их не дали!
— Борис, прекратите. Вы прекрасно понимаете, почему.
Мы вышли на улицу.
— Вот дело какое, — сказала вдруг девушка, — я всегда ценила «Пелись губы» за их дикость. А сегодня у меня такое ощущение, что я столкнулась с этой дикостью как есть. И едва ли это мне понравилось.
Я смотрел на неё и понимал, что теряюсь в складках тонкого плаща, играющего светом редких фонарей.
— Вот, некоторые мои друзья очень любят Тома Уэйтса, — продолжила она, — но при этом не подают алкашам на улицах, прям шарахаются от них. Не понимаю такого лицемерия… Хотя, наверное, теперь понимаю.
Фэд расхохотался и уточнил на всякий случай, что он сам алкаш. В таких разговорах мы проводили девушку до Невского, а там посадили на ночной автобус. Она сказала, что живёт на Петроградке.
На следующий день меня нашёл Андрэ. Он явился на хату со своим приятелем Артемоном, который пришёл, чтобы выбить деньги из Лёвушки. Тот задолжал ему за съём хаты. Я как раз отсыпался после гулянки с Фэдом, когда сквозь сон услышал гнусавый голос своего очкастого знакомого. Он, кажется, был рад меня видеть.
Лёвушка, оказывается, просто забыл про деньги. Мы покурили на балконе, Андрэ сказал мне, чтобы я собирался. Я попрощался с Лёвушкой и Пулей и вышел с парнями. Артемон, хозяин квартиры, при всей его чужеродной наружности — он был большим, грузным, немного татароватым барчуком — оказался своим парнем.
— Бабки не платит, ещё и шлюху эту привёл! — покачал он головой, когда мы вышли и двинулись в сторону метро.
— Шлюху? — почему-то спросил я.
— Конечно. Эта Юлиана — как она мне представилась — шлюха. Мы её шпёхали с ним вдвоём, а он потом влюбился. В ту же ночь предложил ей пожить у него. Денег она не попросит. Вот и живут. Она из Гатчины, вроде.
— Она при мне работу искала, — как бы оправдывая её, сказал я Артемону, — в сфере торговли.
— Торговли чем? — серьёзно спросил тот.
Андрэ привёл нас в квартиру к своему другу-философу. Хозяина не было, он уехал куда-то. Мы немного выпили пива, Артемон ушёл домой, а я остался на квадрате примерно на месяц.
Это было глючное обиталище: квартира, переделанная, судя по всему, из дворницкой. Располагалась она напротив Таврического сада на дне сырого, замшелого двора-колодца. Там никогда не сохли постиранные вещи, а хлеб мгновенно плесневел. В жилище темнее, чем это, я никогда не был. Но всё было довольно уютно. Андрэ оказался тем человеком, который может быть незаметен и невидим, даже если ты живёшь с ним на площади чуть больше тридцати квадратов. Даже если он целый день паяет свои примочки, а потом, врубив 50-ваттный комбо и воткнув свой стратокастер, проводит испытание.
Последнее было лучше всего. Однажды Андрэ принёс старую, потёртую бас-гитару. Иногда мы звонили снабженцу, брали небольшой комочек твёрдого, или, если снабжение уходило с радаров, просто покупали пива и играли что-нибудь вдвоём до глубокой ночи. С ним было легко — сказывалось землячество, он тоже родом из тех мест, где плещется Мировой Океан Уральского Озера. Сам Андрэ совсем недавно перебрался в Питер, чуть раньше меня.
На квадрате была беда со связью. Поэтому, когда позволяла погода, я выходил в Таврический, подсасывался к незащищённому вайфаю и работал. Дело шло со скрипом. Вскоре вырученные с работы интервьюером деньги закончились. Тут я решил что-нибудь продать. Эту фишку я подглядел у Андрэ. Недавно к нему по почте прибыл чемодан с гитарными примочками. Посылку с родины заботливо прислала матушка. Когда финансы подходили к концу, Андрэ доставал какой-нибудь не слишком нужный девайс, брал у меня ноутбук, шёл в Таврический, закидывал объявление на форумы и уже вечером разживался бабками.
У меня же ничего такого не было. Только тряпки, книги и ноутбук. Среди книг оказалось большое иллюстрированное издание «История России. Что мы потеряли». Недавно мне подарили его на одной нефтяной пресс-конференции. Тяжёлая книга размерами с громадный фотоальбом была для меня лишней — при очередном переезде я бы снова вспотел её тащить, но я не мог просто так выкинуть пятьсот великолепно иллюстрированных глянцевых страниц. На них были отреставрированные старые фотографии, какие-то редкие документы, письма, сводки. Отдельного внимания заслуживали коллажи, на которых авторы объединяли исторические фото улиц и домов с современными снимками. Ниже значились списки: что было и что стало. Снесли такую-то церковь, поставили торговый центр. Перестроили уникальный архитектурный шедевр до неузнаваемости, теперь там офисы с кондиционерами тошиба. На каждой странице читателю весьма прозрачно намекали: «Приятель, ты, конечно, хороший человек, спасибо, что открыл эту книгу, однако у нас для тебя грустные новости: всё профачено. Притом уже давненько, и, что самое невесёлое, — такая фигня по всей стране». При всей красоте это издание навевало особого рода, похожую на плесень, скуку.
Утром я выложил объявление в паре патриотических сообществ. Мне тут же позвонил мужик и назначил встречу в Александровском парке.
В полусне я спустился на «Чернышевской» и сел в вагоне слева. Среди жидкой толпы мигнул и тут же проплыл в самый конец вагона знакомый плащ. Девушка, с которой мы транспортировали до дома подпольного Барышникова, встала и оглядела пассажиров. Объёмные, крупные мазки — блики промозглого тоннеля и ламп, треугольники лацканов плаща, локоны, углы лица — рисовали её, но недолго. Каждая линия протянулась отдельно и словно лилась, заглушая электричество лучей. Остальные люди бестелесно мерцали, но только она — светилась и была. Я знал, что если каждая линия происходит из точки, то эта точка — в середине её живота. Она — лекало и боль, слава, соль и молоко, хлеб и либидо. Она вначале. Остальное — податливо, послушно бликует в плену. «Владимирская. Следующая…» — раздавалось далеко. На «Технологическом институте» она перешла в поезд на синюю ветку. Даже если бы я не кинулся за ней, я бы всё равно её видел — сквозь грунт и камни, разделяющие тоннели метро. Все эти кости, на которых стоит город, теперь не смогли бы её спрятать.
Уже на «Горьковской» она поднималась на эскалаторе чуть выше меня. Тогда всё остановилось, будто бы моргнуло, на мгновение замерло и снова приняло подобие привычного, вернулось в прежнюю кондицию. Я смотрел вверх, на её ноги.
— Историю любишь? — вдруг повернувшись, спросила она заинтересованно и холодно и показала на книгу, которую я держал подмышкой.
— Не особо, больше по настоящему прикалываюсь, — не задумываясь, ответил я, — а это так, для друга.
У метро меня ждал круглый байкер. Он взял книгу, пролистнул её и дал мне тысячу рублей.
С девушкой в плаще мы пошли по парку, она снова спросила:
— У тебя все друзья платят деньги, когда ты им даёшь книги почитать?
Мы распрощались с ней где-то посередине улицы Съезжинской. Она исчезла в одной из арок.
Примерно здесь и начинается обычная история про то, как мальчик встретил девочку. Там нет ничего интересного, поэтому просто на всякий случай скажу, что я переехал к ней через месяц.
VI
За год здесь я успел поработать почти везде: расклейщиком объявлений, администратором в хостеле, артистом в комнате страха. Я пописывал какие-то умилительные статейки в развлекательный интернет-журнал, делал сценарии для рекламы сгущёнки. Мы с Соней часто жили за счёт разницы фаз: когда у меня было туго, вывозила коляску она. Иногда у неё с работой было не очень, тогда случались какие-то ништяки у меня.
Когда было совсем туго, журналы не заказывали статьи, а производители сгущёнки — рекламу, я выходил зубоносом, вот как сейчас. На Обводном канале располагается зуботехническая лаборатория, которая снабжает искусственными бивнями весь этот великий город. Каждое утро я выхожу из дома в шесть тридцать, доезжаю до Обводного, прохожу по Курской, захожу в нескладное, полуоблупившееся, серое здание, киваю своим коллегам, беру у девочки-администратора листы с распределениями, две большие сумки с хаотично наложенными туда зубными протезами и отправляюсь в путь. За день я обхожу до тридцати стоматологий. В основном адреса располагаются в спальниках, некоторые — в пригороде: во Всеволожске, в Павлове, в Шушарах. Под конец дня, как правило, разряжается плеер, и это — самое обломное. Усталость и голод ещё можно как-то перенести.
Из всех зубоносов я подружился только с двумя ребятами. Первым моим знакомцем стал латинос Эстебан, смуглый красавец с длиннющими, сверкающими чёрным блеском кудрями. Эстебан родился в Питере. Кажется, это единственный коренной петербуржец, которого я когда-либо видел. В его наушниках всегда играет олдскульный джангл. Эстебан, пластичный и подвижный, никогда не снимает улыбки со своего лица. Ему всё всегда по кайфу, он бежит на метро со своими зубами с таким видом, будто несёт людям Благую Весть. Другой человек, которого я всегда рад видеть, — глухонемой парень. До сих пор не знаю, как его зовут, но мы с ним очень здорово общаемся. Мыканиями и жестами он, бывает, рассказывает, где побывал вчера и что видел. Однажды даже поведал смешную историю про бешеных собак. Дело было в промзоне: от страха парень взобрался на какую-то трубу и лежал на ней два часа, кидая в разъярённую свору протезы. Потом пришли сторожа и сняли его — позвать на помощь-то он не мог.
За смену платят 800 рублей. В неделю, за шесть дней, набегает 4800. Не ахти что, но, можно сказать, хватает.
«Жить соразмерно Вселенной без будущего», — если Камю имел в виду именно это, тогда мы пишем свой собственный миф о Сизифе. И в этом нет никакого упадка, я клянусь!
Одной июньской ночью, когда Андрэ напился, натравил таджика на бедных девочек, а потом попал за чтение в метро Пригова в обезьянник, я схватил последние деньги и приехал его вызволять.
Когда я вошёл в дежурку, Андрэ сидел в камере и слушал какого-то типа. Человека я не рассмотрел, однако услышал: «Новый арт-класс, пролетарии духа!». Голос показался мне знакомым, но размышлять времени не было. За столом спал сержантик, моё появление заставило его вздрогнуть.
На удивление, достаточно быстро удалось договориться. Я сказал, что мой друг приехал погостить в наш славный город, не рассчитал с выпивкой и всё такое. Стихи? Так он очень любит стихи и хочет делиться прекрасным.
«Там ещё один сидит, гость города, любитель прекрасного», — зевнул заспанный дежурный. Пятьсот рублей сверху смягчили его окончательно. Мы вышли в светлую питерскую ночь и побрели по тихим улицам.
Нам ничего не поделать с вечной жаждой эпического. Осталось только вырабатывать свою программу, чтобы не было отчаянно пошло или невозможно безразлично. Ничего не сделать с этой жаждой эпического: она будет давать знать о себе везде. Она блестит на погонах новообразованных военных группировок, сочится вместе с кровью из оторванных рук военных добровольцев, вырывается вместе с проклятиями из их молодых ртов; она — в акциях протеста и бесполезных митингах; в бесконечных экспериментах и путешествиях; и она же — в полной опустошённости, в глазах моего народа, «таких пустых и выпуклых».
В центре такого вот глючного эпоса полагали мы себя, без денег, планов и стратегий. В молчаливом трансе мы добрели до Петроградки и сели на крыше бункера на улице Блохина.
Тут Андрэ не выдержал, спустился с бетонных конструкций и буквально запрыгнул в продукты-24. Когда мы вернулись на плиты и открыли бутылки, он откинул свою рубашку с турецкими фрактальными огурцами. Из-под ремня его штанов торчали листы бумаги, он ухватил их и вынул. Листы оказались подшитыми зелёной ниткой. На обложке было написано:
«Любое воспроизведение, перепечатка или цитирование текста без ссылки на оригинал запрещено, но законом не преследуется, потому что закон — это путеводная нить отпавших от всеобщего потока.
Посвящаю В. И. П, желаю сил и прозрений!»
— Почитаю… — предложил Андрэ и перевернул лист.
«1. Предпосылки возникновения.
В конце первого десятилетия постсоветской России стало понятно, что поток истории уже не вернётся в былое русло. Кто-то вообще заявил о конце истории. Крушение Союза положило начало глобальной дифференциации социального организма.
В середине второго десятилетия, пресловутых нулевых, новое поколение, рождённое в новой стране, столкнулось с вопросами самоидентификации…».
— Херня какая-то, — сказал Андрэ, отпил пиво и перевернул пару листов.
«Так высвободился и сформировался особый класс людей, который мы назовём джипси.
- Становление джипси.
В трудах наших коллег вы найдёте название “миллениалы”, они же “Y” (“игреки”), но мы не собираемся пользоваться этой неточной, лицемерной и ограниченной терминологией. Другая причина нашего отказа — весьма размытые временные рамки рождения представителей той социальной группы, о которой мы сообщаем в настоящем труде.
Собственно, уход от точного обозначения — и есть главная сущностная черта этих людей. Пока наши коллеги — социологи и психологи, обслуживающие буржуазные институции — хотят выделить сущностные признаки, группа развивается и меняет свой курс, экспроприирует представителей соседних поколений. Можно смело говорить о некой эпидемии джипси.
Отметим особо, что процесс, названный нашими западными коллегами “прекаризация”, весьма характерен для рассматриваемой группы людей. Природная любознательность, умение быстро ориентироваться в информационных потоках спровоцировали у джипси способности чувствовать жопой любой разводняк. “Традиционные ценности”, “евразийство”, “карьера”, “семейное счастье”, “стабильность” — все эти конструкты воспринимаются джипси как БАДы, Кашпировский и Елена Малышева. Эти симулякративные силы в дискурсе джипси снимают сами себя.
В отсутствие возможности конструктивно утверждать свои ценности (вернее, то, что от них осталось) джипси часто чувствуют себя шпионами, пробравшимися во вражий стан, или актёрами, которые плохо выучили свою роль.
Если надо — они надевают галстуки и изображают из себя приличных клерков, если надо — идут на оплачиваемый митинг, хотят — женятся или выходят замуж, но никогда не включаются в это всецело, не идентифицируют себя с этими ролевыми моделями. Всегда остается зазор между лицом и маской — он-то нас и интересует.
Известны жалобы работодателей на этот класс. Из 68 опрошенных нами респондентов, владельцев малого и среднего бизнеса, 100% признали, что представителей джипси почти невозможно вырастить в стенах коллектива — до того быстро они трансгрессируют на разные уровни рынка труда.
Они яростно меняют не только локусы, но и темпоритм жизни. Изменения — пожалуй, то, что единственно неизменно для этой группы.
Любая система вызывает в них недоверие. Вот почему среди этих людей так мало наркоманов и алкоголиков в буквальном, медицинском смысле. Они, что называется, “дружат” с любыми психостимуляторами, но редко подпадают под систематическую зависимость, хотя многие из них оставили её в прошлом.
Так, можно сказать, что этот класс — один из первых, который озадачился созданием культуры употребления лёгких наркотиков. Где заканчивается культура и начинается только лишь употребление — вопрос большой и дискуссионный, особенно остро стоящий на фоне бесконечных новостей про многочисленные смерти от синтетических ПАВ».
— Отсутствуют листы, — сказал Андрэ, потом перевернул пару страниц и продолжил:
«…итак, поскольку любая из социальных систем и мифологий признана джипси непригодной и ригидной, они отправляются на поиски более флексибильного, но не лишённого изящества габитуса. В этом поиске их нередко заносит в религиозные, псевдорелигиозные и наукообразные учения. Наработанные нюэйджерами теории и практики, легковесные, быстро транспортируемые и квазиодухотворённые, нередко становятся для джипси первой ступенью в мир надматериальной реальности.
Однако здесь джипси надолго не остаются. За короткое время они пробуют разные школы и течения. Трансцендентная медитация, неоязычество, сознание Кришны, гештальт-психология, Випассана, Алмазная Колесница, тренинги личностного роста, употребление корня ибоги, психоделические гуру, холотропное дыхание, всевозможные йогические кружки… Многие субкультуры нередко пропускают через себя представителей интересующей нас группы.
Так, нередко наряду с профессией к середине третьего десятилетия, эти люди приобретают и опыт разных традиционных конфессий и сект.
Опыт сект часто рассматривается джипси положительно. Многие из них признаются, что любой культ предстаёт как бы уменьшенной версией модели всего общества. Нередко это усиливает ощущение отчуждённости, которое у джипси часто следует за разочарованием. Однако кромешное разочарование — наиважнейший этап становления самости джипси. Неосознанно понимая знаменитое утверждение Леви-Стросса, согласно которому “самоописание общества посредством символов есть неотъемлемая часть социальной реальности”, джипси, раскусив обман, предлагаемый социумом, по выражению Лакана, “не застревают в пищеводе обозначающего” и легче расстаются с местами, работой, родным городом и легко меняют курс жизни.
Итак, теперь можно сказать, что сущностная черта рассматриваемой нами группы — безапелляционная, отчаянная витальность…»
Андрэ остановился и поджёг сигарету.
— Что это? — спросил я.
— Мне мужик тот в обезьяннике дал. Говорит, тезисы его научного труда.
Андрэ опять погрузился в чтение:
«…Так джипси можно назвать первыми потребителями информации. Именно это девальвирует любой интеллектуальный исследовательский труд. Как бы геологу возможно вести геологические разработки, если бы всё нутро земли по желанию учёного разверзалось за доли секунды? Джипси нередко испытывают эту развращённость вседозволенностью на себе. Уже здесь они смутно понимают: свобода — это непросто, а отсутствие границ — это самое тоталитарное ограничение».
Андрэ открыл новую банку.
— Что это за мужик вообще? — спросил я.
— Говорит, живёт отшельником то там, то сям. Называет себя Номадом. Где-то по соседству с твоей родиной в бочке жил.
— В бочке?
— В канистре. Типа, из-под нефти.
— Что он тут делает?
— Привёз в СПбГУ свой научный труд. Но его не приняли. Ну и он поджёг единственный терновый куст в ботаническом саду института и стал кидать туда эти бумаги, а потом его привезли в обезьянник.
Андрэ перелистнул пару страниц.
«Мало того, что эти люди, по выражению некоторых представителей власти, “непонятно где и чем заняты”, так они ещё и непонятно, о чём думают. Полнейшая невозможность хоть как-то просветить внутренний мир рассматриваемой нами группы, а также предсказать их поведение и, будем честны, выбрать способ управления ими, делает джипси огромной проблемой для всех тех, в чьих руках сосредоточена власть. Не стоит при этом забывать, что публичная истолкованность не принимается джипси как бытие собственное.
Напомним. Деньги интересуют джипси не больше, чем всё остальное. Финансы для них не являются эманацией свободы. В этом они нередко отличаются от своих отцов. Они могут устроиться на хорошую работу и обеспечить себе хороший доход, но в любой момент — уволиться и уехать помогать бабушке копать картофель.
Сказать, что при всей своей нестабильности они чувствуют тревогу [Angst] — значит, в сущности, не сказать ничего. Степень аномии, отрешённости и тревоги подчас так высока, что можно смело сказать: не они испытывают тревогу, но тревога испытывает их. Присутствие [Dasein] — всегдашний модус существования джипси.
Если на определённом этапе по разным причинам — зависящим или не зависящим от него — индивид не отводит глаза от этой бездны, то вопреки высказыванию Ницше, ещё больше укрепляется в своих взглядах. В этом смысле рассматриваемая нами группа чаще пользуется максимой: “Терпи, казак, скоро долго сможешь терпеть”.
Этих людей невозможно разочаровать. Они сами кого хочешь разочаруют. С них невозможно сбить романтическую спесь, потому что она обретена не благодаря (условиям жизни, благоприятной среде), но вопреки.
- Объединение, осознание, аккумуляция.
Как мы уже сказали, ни о каком признании авторитетов говорить не приходится. Любой авторитет, навязываемый социумом — официальная власть, духовенство, популярная культура, — не имеет веса в системе ценностей джипси, однако засоряет эфир, как вещь, не имеющая идей (например, обрезки ногтей — Платон).
Объединение всех групп, известных гуманитарным наукам, происходит по причине единого желания, единой пассионарной энергии. Непосредственно цементированием фундамента, основы грядущего социума, занимаются лидеры. В отсутствие такой кандидатуры для нашей группы, образование строго иерархичного института исключено. Джипси — это полностью ризоматическая структура.
— Какая-какая? — спросил я.
— Ризоматическая… Ну, типа, как плесень, — сделав глоток, сказал Андрэ, — ну или грибы. Как опята, например.
Он опять уткнулся в листы.
Всегда ли будет так? Едва ли. Процесс джипсизации — этногенеза джипси — как показывает практика, имеет тенденцию к нарастанию. Это значит, что в нестабильной экономической обстановке и в условиях потери ценностных ориентиров всё больше людей срывается с ненадёжных островков своих систем в Джипсово море. Самозанятость населения, безработица, дауншифтерство — лишь отдельные, незначительные стороны этого процесса. Самые сложные и самые важные события только грядут. Итак, количество джипси растёт, это подтверждается исследованиями наших коллег. Но что же это значит? Мы рискнём сделать зыбкое предположение: что количество так или иначе перерастёт в качество.
Сейчас они представляют собой разрозненную массу людей. Но так или иначе, рано или поздно, осознают свою общность. Напомним: эти люди не имеют веры в социальноодобряемые авторитеты, будущее, карьерный рост, религию и деньги. Они даже не могут нормально заняться саморазрушением!
Единственный шанс для джипси устоять и сделаться историческим событием — не позволять организовывать себя как классическую социальную систему. Где будет лидер и древовидная структура, там будет и верхушка власти. Где будет власть — там будет и нужна в дипломатии с соседними материками социальной реальности. А это будет означать смерть первоначальной витальной энергии этого класса».
— Размыты страницы дальше, лавандой пахнут…
Андрэ перелистывал подшивку.
— Тут чё-то про «соборность» и «град Китеж».
Утреннее солнце уже принялось не на шутку жарить. По улицам потянулись первые прохожие.
«…все основания полагать, что джипси — новая ступень социальной и, следовательно, общечеловеческой эволюции. Да, новый человек, который вызревает в этом котле, сегодня испытывает боль, когда наросты старых порядков отпадают от его тела. Но он будет лишён патерналистской, сатурнианской матрицы, и новое общество, которое составит этот человек, будет основано не на принуждении, не на табуировании, а на освобождении созидательной джипсовой энергии».
Андрэ закончил читать и посмотрел на солнце. Пиво закончилось.
Я забрал у него эти листы, отнёс их домой и потом перелопатил в статью. Немного потыркавшись, я таки продал их одному модному журналу за хорошие деньги. Выводы про объединение класса они, конечно, вырезали — ещё бы! Если бы я тогда знал, кто автор этого исследования и где он живёт, я бы отправил ему часть гонорара. Впрочем, сейчас это уже неважно…
VII
В то время меня не покидало навязчивое чувство: я ощущал себя в каком-то фриковатом кино. Мои молитвы тогда звучали так: если и вправду кто-то пишет сценарии моей жизни, то, пожалуйста, пускай эти люди окончили хотя бы высшие курсы ВГИК, а не какой-нибудь кулёк где-нибудь в Челябинске. Я размышлял: почему ни у кого из нас не получается жить нормально? Ведь все хотят жить всецело нормально, в чём же дело? Наконец я понял: мы делаем всё ради смысла, в наших действиях очень много смысла. Порой мы так стараемся над смыслом, так хотим, чтобы в наших поступках было больше смысла — больше, больше смысла, — что иногда мембрана разума, натянутая поверх абсурда, просто не выдерживает. Она лопается от переизбытка смысла, от тяжести наших намерений.
«В аду играет музыка из торговых центров, я тебе говорю, чувак», — вспоминаю я слова Андрэ каждый раз, когда меня заносит поссать в эти шедевры архитектуры-одного-дня. Я не представляю, как Андрэ проработал там два месяца, как аж два месяца он слушал эти маниакальные пластмассовые мелодии и ритмы, раздающиеся в бесконечных коридорах.
Будто у него была программа максимум, и всё это он делал ради смысла.
Однажды в мае, после очередного похода на рок-пати, Андрэ проснулся на Марсовом поле. Он открыл глаза и увидел громадное весеннее небо, изрезанное на неравные доли следами самолётов. «Надо идти», — сказал женский голос рядом. Андрэ повернулся и увидел её — Марину, местную рок-звезду, секс-символ питерского андеграунда. И они пошли к ней. Сдвинув с кровати гору фаллоимитаторов, смазок, плёток и костюмов садомазо, Андрэ обнял Марину и снова уснул, а проснувшись, понял, что он теперь живёт с ней.
В этой квартире на Грибоедова было две комнаты. В одной жила Марина, в другой обитало два любопытных субъекта. Хилый Ванечка — любитель дешёвых аптечных обезболивающих, последователь учения Гурджиева. В принципе, Ванечка был парнем милым, даже в своих колёсах мог поддержать беседу. От цивильного гражданина его отличала маленькая особенность — он любил надевать китель австрийского офицера СС и всегда носил при себе эсэсовский же кортик. Всё это добро он купил на Уделке и искренне удивлялся, когда ему говорили, что одеваться так в городе, который пережил Блокаду, не стоит. Соседом Ванечки был мерзкий Игорёк, всегда носивший растянутые и сальные футболки. Этот неопрятный, похабный дядька с пузиком занимался нехитрой работой: в специальном ветеринарном рено-каблучке он перевозил собачек богатых дам. Мне всегда казалось, что от него пахло псиной, но Соня сказала мне, что это просто запах немытого мужика.
Наклонностей Марины Игорёк не одобрял — при каждом удобном случае говорил, что ненавидит пидоров и вообще всех извращенцев. Уже потом, когда Андрэ съедет от Марины, а Марина будет неделю-другую пропадать по знакомым, Игорь уговорит Ванечку на эксперименты и даже не потрудится замести следы преступлений. Марина потом напишет разоблачающий пост у себя на странице. Расскажет, что нашла в комнате 70-сантиметровый дилдо в вазелине (покритикует выбор Игоря и Ванечки — вазелин не ценится в профессиональном сообществе как выбор дилетантов) и растянутую латексную маску. Очевидно, её примерял Игорь. Элегантный костюм медсестры, так же кем-то поюзанный, будет прожжён сигаретами.
Марина, конечно, девица с характером, но вряд ли она стала бы выносить чужую сексуальную жизнь за пределы альковов, если бы эти двое сладеньких не свалили с квартиры в неизвестном направлении, не заплатив за аренду и не оставив денег.
Вот как-то так Андрэ и жил: среди невменяемых персон, без маяков и сдерживающих факторов. Не то чтобы он культивировал хаос вокруг себя. Мне казалось, что он его, наоборот, всячески приуменьшал, пусть и скромными весьма усилиями. Просто его постоянно заносило в новый вихрь, и опять всё начиналось по новой. Он не успевал «войти в центр смерча, где властвует царственный покой». Если бы мы с Андрэ познакомились в родном городе, если бы с детства жили в соседних домах, если бы не рыпались и сидели тихо, не занимались всей этой дурью с поиском себя в чужих мегаполисах, я уверен, он за всю жизнь едва ли пережил всё то, что пережил за этот год с небольшим.
Что вообще толкнуло нашего друга переехать в Питер, где его не ждал никто и где ничего ему не светило? За пару месяцев до отъезда, прошлой зимой, ему грозила армия, но мама — кандидат наук РАН — похлопотала, и Андрэ миновала опасность. По устному договору с матушкой, Андрэ должен был поступить в аспирантуру, но продал свой фендер ягуар и свалил в Питер.
А до этого от жуткой тоски он слонялся без дела. Вечером, когда темнело, он выходил, чуть подвыпив, на улицу и ловил тачки. Если останавливались мужчины-бомбилы, он махал — мимо. Примерно одной седьмой частью машин, попадавшихся ему, рулили женщины. Хорошо выглядящие, ухоженные дамы среднего достатка, плотные боевые бабёнки или молодые девчата на неплохих авто. Что они делали на этих ночных дорогах одни, кого искали? Он садился к ним и заводил неспешный разговор о том о сём и частенько оказывался либо у дам дома, либо в местной гостинице. «Иногда стоять приходилось очень долго. В кармане у меня была пачка сигарет и запасные носки. Носки — это мужской атрибут. Если у тебя есть носки в кармане, то тебя этим вечером ничто не остановит».
Я как-то спросил, что можно делать здоровому двадцатипятилетнему мужчине в закрытом городе без работы и любви. Андрэ рассказал: «Я конструировал арт-объект — пианино, которое бьёт током, я обязательно тебе его покажу как-нибудь. Только превозмогая боль можно делать настоящее искусство. Это метафора творческого процесса, понял?» Когда он завершил свой арт-объект, то решил провести в ДК родного города перформанс. На концерт пришли научные сотрудники и ветераны труда, панки, молодые рабочие, дворники — весь спектральный срез социума этого закрытого городка. Каждое событие в городском концертном зале анонсировали для всех.
И вот Андрэ вышел на сцену в белом фраке, поклонился публике, потом демонстративно включил пианино в розетку. «Штраус, Рихард: “Альсо шпрах Заратустра”. На электроболевом пианино исполняется впервые!» — объявил он собравшимся. Народ сдержанно поаплодировал. Андрэ сел на стул, откинул фалды фрака, многозначительно глянул на публику, открыл крышку инструмента и ударил по клавишам. Очнулся он уже в больнице. «Не рассчитал с напругой, но шоу было изумительным. Все эти пенсионеры обоссались от страха», — с нежностью вспоминал он.
В Питере Андрэ какое-то время жил в той самой пустой хате на Чёрной речке. Хату за бесплатно предоставил ему приятель Артемон. По первости Андрэ устроился на работу в какую-то контору, продающую пожарные шланги. У него даже хорошо дела шли: его коллеги — менеджеры по продажам, они же конкуренты по тем же продажам, в основном были едва волокущей гопотой из городков вроде Луги и Пскова. На их фоне Андрэ с двумя неоконченными вышками был просто маэстро. Работать у него получалось, но это не спасало от скуки. Мы тогда читали Камю и вспоминали фразу из «Постороннего». Когда я звонил Андрэ на работу, то всегда спрашивал: «Что ты делал?», а он гнусавил в ответ: «Сегодня пришлось много поработать в конторе».
У Артемона Андрэ не задержался долго. Вскоре он поселился у своего друга-философа возле Таврического, а следующим пунктом его остановки стала уже комната Марины.
В харизме Марине нельзя отказать. Она приехала откуда-то из Сибири, оставив на руках матери трёхлетнего сыночка Илюшу, рождённого от местного бизнесмена. Марина жарила задиристый, истеричный гаражняк в группе «Великие мастурбаторы». Сексапильная до предела, опасная Валькирия с длинными и мощными ногами. На сцене и часто вне сцены она являлась в прикидах из секс-шопа. Проблем с разнообразием у неё не было: в секс-шопе же она работала по ночам и могла брать всё, что ей заблагорассудится. Назывался магазин, кстати, «Тёмные аллеи».
После того, как Андрэ поселился у Марины, его выгнали из конторы: коллеги-гопники показали начальству фотки Андрэ. На одной из них он в костюме единорога из Марининого магазина позировал с бонгом в руках. «Людская конкуренция — жестокая вещь, — объяснял Андрэ, — однако нельзя позволять, чтобы она составляла диалектику твоей жизни».
Так Андрэ устроился в магазин женского белья в торговый центр.
Кто его знает, почему у них с Мариной не сложилось? Это всегда самое неуловимое и непостижимое для меня в отношениях мужчины и женщины. Андрэ часто приходил к нам уже пьяным, говорил, что ненавидит её, а потом тут же говорил, что любит. Она приезжала на такси во всём своём сценическом обличии — в костюме монашки или, например, в одной футболке с надписью «Nobody knows I’m a lesbian», — увозила его домой и хорошенько трахала. И потом у них всё было хорошо, но «всё хорошо» было только частью цикла.
Больше всего Андрэ не нравилось работать в торговом центре. Он долго не решался уйти оттуда, даже ходил на собеседование в те конторы, где мальчики и девочки развлекают старых извращенцев в вэб-чатах. Но это случилось, в один день он-таки свалил. В буквальном смысле. Прям не предупреждая никого, встал и вышел, оставив отдел с трусами и лифчиками наедине с пластиковой музыкой.
— Ты слышал, как они общаются? — объяснял мне он. — Клиентка говорит — у меня сегодня плохое настроение, я решила сходить в магазин. А девочка на кассе ей — правильно, надо же себя баловать. Баловать! Ба-а-аловать! Я снял бейджик и пошёл, понимаешь меня?
Я всё понимал.
Через какое-то время Андрэ и Марина окончательно разругались. Андрэ стал аскать с Ванечкой — тот стучал в барабан в метро, а Андрэ играл на гитаре что-то незатейливое и гундосил себе под нос. Получался такой облегчённый, акустический «Psychic TV». Удивительно, но за это время Андрэ зарабатывал нехилые деньги: за день он срубал столько, сколько поднимал на женских трусах в неделю. Я отдал ему рюкзак из брезента — свой он протёр мелочью до дыр за полмесяца.
В то время я опять искал работу, и он одалживал нам с Соней. Вообще, надо сказать, я не помню такого, чтобы у Андрэ не было денег. Порой он мог не есть пару дней, но зато покупал новую примочку или шмотку на Уделке.
Когда Андрэ ушёл из Марининой квартиры, он ночевал где попало или просто ходил с Ванечкой круглыми сутками — июнь был жарким, белые ночи — прозрачными. Ванечка закидывал его таблетками, а когда они отпускали, напаивал сиропом. Джем у них получался отменный, они даже подумали сколотить банду и звали меня на басу. Они и название выбирали. Колебались между «Десант удовольствия» или «Мой блади, Валентин». Когда я узнал об этом, то тут же отказался, заранее.
Однажды Андрэ перебрал с таблетками и так долго и непрерывно играл на гитаре, что протёр себе до мяса пальцы на обеих руках: штука покруче электрического пианино! Лечить пальцы Андрэ не стал. Через пару дней он взвыл от боли — дело было плохо.
Так он и пришёл к нам: с гитарой за плечами, в кожаной старой куртке тёмно-коричневого цвета, которую носил даже в жару, с кистями, перебинтованными грязными тряпками. Длинные волосы сальным колтуном свисали ему на глаза. Всю неделю он просто не мог помыться — гноящиеся пальцы от воды саднило. Пока Соня готовила нам завтрак, я мыл ему голову и брил его. Он остался у нас.
Всё то время, которое он жил в нашей комнатке, я пытался поинтересоваться, чем он хочет заниматься дальше, чего вообще ищет. Мне всегда неудобно задавать такие вопросы: я и сам никогда не знаю, чего я хочу, но не до такой же степени!
В один вечер Андрэ осенило: он увидел в интернете объявление, кто-то продавал тату-машинку. До кучи продавец отдавал чернила и всякие другие прибамбасы.
Я посмотрел на сову, которую делал мне один мой приятель молодости, художник по имени Разведчик, который сошёл с ума в Индии. Отвратительно исполненная работа заживала долго и сейчас напоминала об ошибках былых лет невразумительным чернильным пятном со шрамами. Я сразу понял: дело хорошо не кончится, но к тому моменту мне хотелось, чтобы Андрэ хоть что-то сделал. Всю прошлую неделю он валялся на матрасе и только пару раз выбирался с Ванечкой в метро. Поскольку играть он не мог, то ему выпадала функция аскера — ходить по вагону с шапочкой и задорно выпрашивать у пассажиров мелочь за виртуозные драм-партии юноши в эсэсовском кителе.
Он купил машинку и принёс её к нам домой, мы всё проверили. В тот вечер мы с Соней пошли на концерт. К Андрэ должен был прийти первый подопытный — конечно же, Ванечка. Мы вернулись поздно и обнаружили отвратительную картину: Андрэ сидел за столом, уткнувшись лбом в Ванечку. Оба спали, как потом выяснилось, от водки, перемешанной с препаратами. Машинка на низких оборотах тарахтела, её жало было погружено в Ванечкин худосочный бицепс. Кровь вперемешку с чёрной краской соплёй стекала по руке, капала на стул и на пол. Мы пришли вовремя — кровавый тату-сеанс, судя по всему, начался недавно.
Андрэ продолжил бесцельно болтаться в нашей комнате. Он отмыл машинку от крови и продал её. Ванечка немного сломался, теперь и он не мог зарабатывать деньги — во время испытания машинки они задели какой-то нерв в руке, требовалось время на восстановление. На вырученное с продажи машинки Андрэ купил кусок твёрдого размером с кулак, курил его с паяльника, попутно ковыряясь в примочках, неотвязно гладил соседского кота, день и ночь слушал «Slowdive» на кассетном плеере.
Как-то раз я пошёл устраиваться на работу. Когда я вышел с собеседования, мне позвонила Соня и сказала, что надо отправить Андрэ домой. Прямо сейчас. Я поехал на вокзал и долго ждал их. До единственного на сегодня поезда на Урал оставалось три часа.
Появилась Соня с комбиком Андрэ и сказала, что друг наш поехал прощаться с Мариной. Мы стали звонить ему: аппарат абонента. Он возник в зале ожидания за полчаса до отправления.
— Ничего необычного. Просто Марина приковала меня к кровати наручниками и кляп в рот вставила. Я думал, поиграет и отпустит, но она скурила весь мой оставшийся твёрдый и куда-то свалила. Эта женщина останется для меня неразгаданной.
Соня устало вздохнула.
— Освободился я быстро, наручники-то фуфляцкие… — будто оправдываясь, уточнил Андрэ.
Когда он появился у нас в комнате, я был уверен, что свалит Андрэ быстро. Меня даже не насторожило, что момент его отбытия оттягивается. Соня же сразу поняла, что всё это может длиться бесконечно.
И вот, когда я ушёл на собеседование, она спросила его: «Чего ты хочешь? Чего ты будешь делать?» Тонкая струйка дыма взмыла вверх от жала паяльника. Андрэ втянул её в себя, немного зажмурился и ответил: «Хочу курить твёрдый и слушать шугейз, буду курить твёрдый и слушать шугейз».
Но Соня не сдавалась. Через полчаса расспросов Андрэ всё-таки проговорил своё единственное сокровенное желание: «Хочу, чтобы это закончилось. Хочу уехать домой».
Мы выкурили на перроне Ладожского вокзала по сигарете, затолкали Андрэаса в поезд, сложили его рюкзак, комбик, стратокастер, педали. Перед самой отправкой Андрэ наклонился и сказал мне: «Можешь взять у меня немного мелочи в кармане, сбегать в магазин на вокзале и купить носки? У меня носков нормальных не осталось». Я вытащил из его куртки какие-то монеты, глянул на часы и что было мочи побежал к палаткам в зале ожидания. Поезд уже тронулся, когда я вернулся. Андрэ помахал мне в окошко. Я побежал, неловко прыгнул и отправил носки в тонкий разрез открытой форточки.
Потом мы поехали домой — скоро должен был прийти новый басист «Великих мастурбаторов» покупать мою бас-гитару. На эти деньги нам надо было с Соней жить дальше.
VIII
В середине июня я опять потерял работу. До этого нам удалось немного заработать, поэтому Соня купила билеты и поехала погостить к маме, а я сидел целыми днями дома. Фэд забежал в среду, улёгся на кровать, поправил чёлку, задумчиво уставился в потолок и, прокашлявшись, стал спешно и сбивчиво рассказывать:
— На них уходит всё моё время. Я хотел бы заняться творчеством, но вместо этого каждый день теряю драгоценные часы. Эти прогулки, тусовки по лофтам, поездки на залив, ночные мосты… Это замусоривает мою жизнь, я так больше не могу. Я ненавижу женщин!
Я молчал.
— Всё, я завязываю, а то мне кажется, у меня нимфомания в натуре, — продолжал ныть он.
— У тебя сатириаз, — поправлял я его.
— Нет у меня никакого псориаза, я на прошлой неделе в КВД полное обследование проходил.
Как бы то ни было, с этого момента Фэд решил бросить вести разгульный образ жизни. Подробные инструкции и добрые советы он пытался найти в интернете. Беда была в том, что во всей сети не оказалось ни одной статьи, где доступно, понятно и полно излагали бы, как избавиться от этой весьма непопулярной проблемы и обуздать своё либидо. Ссылки по запросу «жизнь без порева» вели на сайты-каталоги проституток. Когда он менял запрос на «жизнь без блуда», то попадал исключительно на православные порталы. Тогда Фэд решил подойти к проблеме иначе.
«Раз у меня, — решил он, — вредная привычка, тогда и лечить её надо как вредную привычку». Программа «12 шагов» показалась ему слишком радикальным методом, к тому же наркологи едва ли выделили бы ему в ГНБ на Васильевском острове койку. Так он стал изучать полезные советы для тех, кто хочет бросить курить. «Но тебе же нужно бросить трахаться», — говорил я ему. «Какая разница?» — протестовал он.
Везде в подобных мануалах первым пунктом значилось: «Выбросите все аксессуары, связанные с губящей вас привычкой. Спички, пепельницы, зажигалки — всё это должно отправиться в помойку».
Поэтому на следующий день он пришёл ко мне с пакетом, плотно набитым многометровым патронташем гандонов и смазок. Всё это он когда-то купил у Марины в секс-шопе «Тёмные аллеи». «Если надо, я сам позвоню Соне и всё объясню, но я не могу это просто выкинуть, я потратил на это деньги, — пялил он на меня свои монголоидные глаза, — забери, я тебя умоляю, а то я так никогда это не брошу!»
Следующим этапом стало чтение Аллена Карра. Это требовало от него немалой доли изворотливости. Слова «курить» и «сигарета» нужно было мысленно заменять на «трахаться» и «секс».
Вся эта возня — она от недостатка уверенности и от полнейшего непонимания. Священная дезориентация! Я бы хотел создать мифологию нового человека, мифологию, которой можно было бы оправдать моё собственное существование. Там должны быть целые миры — огромные континенты, населённые страждущими. Это мифология нового дня, нового времени, в которой можно жить, не опасаясь, что тебя раздавят заживо постройки сталинского ампира или бесконечные безликие новостройки, тома соцреалистических романов, подшивки катехизисов кровожадных яппи, мигрировавших из глубинок, что тебя не задушат кредитные программы и длинные ленты социальных сетей, не завалит банками с мармеладными мишками в супермаркете.
В этой мифологии каждый сможет жить в соответствии со своей собственной легендой, каждый будет иметь право легитимировать самые бредовые проекты, в которых бьётся безрассудное сексуальное пламя. Этот новый эпос будет лишён навязанных конструктов, выгодных кому-то одному, будет лишён заранее срежиссированных, выхолощенных схем. Выбирай себе оружие и врага, выбирай ордена, которые достанутся тебе, если ты вернёшься. Разъединённость и разбитость будут преодолены с помощью этой новой мифологии.
Очень часто я становлюсь заложником привычек разъединённости, этого вечного «мне всё равно» и «ничего уже не будет». Вновь я понял это на первой петербургской встрече с Ликой, моей старой-старой знакомой.
Теперь надо вернуться почти на два года назад и рассказать всю эту историю, а то получится несколько обрывочно. Незадолго до Питера, в великом и ужасном мегаполисе за тысячи километров отсюда, я повстречал странную девочку по имени Яна. Как я уже упоминал, это было довольно странное время: я как раз нигде не работал, шабашил на Шульгу, общее моё состояние было близко к экзистенциальному анабиозу. Ничего такого с Яной у нас не было. Эта девочка была из того рода одиноких детей, которых бросили родители — точнее, от которых откупились. Её мама просто выдавала Яне каждый месяц денег, а сама тусовалась где-то отдельно. Яна жила одна со стареньким, глухим уже дедушкой в новом шестнадцатиэтажном доме, училась где-то в универе, любила пост-панк, группу «Burzum» и наши с ней ночи. А ещё она постоянно молчала.
Это был девятнадцатилетний ребёнок с телом красивой женщины, влажными, наивными, всегда блуждающими где-то глазами. Более неадаптированной к этому миру души я не встречал. Мы виделись с ней нечасто. Через какое-то время я узнал, что Яна сбросилась с крыши своей шестнадцатиэтажки.
И это ещё полбеды. Местные журналисты, мои бывшие коллеги-то, стали разрабатывать тему. Нашли фотографии Яны в соцсети. Она любила скандинавскую блэкметаллическую эстетику — все эти бафометы и пентаграммы, в ушах носила перевёрнутые кресты — и прочее в таком духе.
Полковник Кабанов, повстречавшийся мне однажды, был действительно золотой антилопой для провинциального журналиста, но в основном медиапейзаж выглядел в тех краях сухим и безжизненным. Поэтому журналисты накинулись на смерть Яны. «19-летняя адепт секты сбросилась с крыши. ФОТО». Тексты действительно выглядели устрашающими, фотографии Яны с замазанными глазами, с разной сатаной на футболках добавляли шарма. По телеку её однокурсники давали комментарии: «Мне всегда она казалась немного того». Репортаж завершал небольшой монолог батюшки из местной церкви. Я не чувствовал злобы, только поражался невероятному, феноменальному в своём величии абсурду. Уверен, если бы Яна всё это видела, она бы молча поморгала, закурила бы честерфилд и прибавила бы на своём плеере «Joy Division».
Но это ещё не всё. Кто-то из них, из журналистов, нашёл мой телефон. Мне позвонила девушка, представилась корреспондентом интернет-газеты «Live», и приятным, заискивающим, очень манерным голосом попросила встретиться. «В истории несчастной девушки очень много неясного и очень много слухов. Мы считаем своим долгом рассказать правду». Короче, меня грубо развели.
Шёл я на встречу, заранее репетируя, что буду говорить. Я знал, что этой желтизне нужно только самое горячее и жареное — несмотря на то, что по телефону мне сказали совсем иначе. Поэтому решение пришло такое: «Что бы меня ни спрашивали, говорить буду только то, что считаю нужным. А именно — правду. Скажу, что Яна любила сатанинскую группу «Burzum» примерно так же, как котят и аниме, и что если уж говорить, что её что-то там спровоцировало, то давайте тогда уже обвинять и котят тоже, и японские мультики».
Пока ждал журналистку в кафе, внезапно ощутил всю невыносимую глупость бытия. Хотелось уйти, но я знал, что не уйду — я же обещал встретиться. Сраная порядочность в который раз оборачивалась против меня. Внезапно передо мной в зале возникла она — женщина, подарившая мне первый в моей жизни отказ.
Я не видел Лику класса с седьмого, они с бабушкой переехали вскоре после нашей интрижки. Передо мной стояла высокая, стройная брюнетка с ахматовским блеском в глазах. Нарочито-старомодный стиль в одежде — эти эмалированные броши, лёгкие шарфы, сдержанно-эксцентричная пластика в движении рук — ага, всё понятно. Я порадовался своей прозорливости — ещё лет двенадцать назад я знал, что из той плоской девочки выйдет что-то вполне симпатичное. Даже манящее.
Но мы оба онемели от этой встречи. Постепенно разговорились, но за всё время так и не коснулись случая, который нас особым образом связывал… И вот, прошёл уже час, а мы болтали обо всём — бывших одноклассниках, учителях, родном городе, кто куда ездил, но так и не заговорили про суицидницу Яну. Я первый вспомнил об этом и даже напомнил Лике включить диктофон.
Она вдруг погрустнела, посмотрела на меня с театральной усталостью и сказала:
— Достало всё.
— Вообще всё?
— Это ужас. Вчера я ездила в область, на птицеферму. Писала про техника, который пьяным уснул в курятнике, и его насмерть заклевали несушки. За что, Господи? Я не за этим заканчивала филфак и писала диплом по Леониду Андрееву.
— Да, таким сюжетам сам Андреев позавидовал бы. Ты как достала мой телефон?
— Я не доставала, клянусь! Это редактор — он настоящий псих. У них связи с правоохранительными органами, конспирация. Насколько я понимаю, твой номер был в недавних исходящих у Яны.
Тут меня как ошпарило. Действительно. Яна звонила мне совсем недавно и, судя по всему, накануне своего прыжка. Я тогда не взял трубку.
— Что-то не так, прости? — спросила Лика.
— Всё отлично. Так я тебе нужен?
— Никто не может разродиться более точными эпитетами по поводу этой несчастной девочки. Ты можешь сказать что-то помимо того, что она была немного ку-ку и любила всё мрачное?
— Едва ли, — подумав, ответил я.
Ну не говорить же было, что Яна всегда была яростно — дьявольски! — голодна и ненасытна. Как-то к разговору не шла эта подробность.
— Господи, как я рада, — тихо сказала Лика, — рада, что ты не какой-нибудь студент Аграрного, который наговорил бы чепухи про её сатанизм.
— А что там со студентом Аграрного?
— Да те ещё выдумщики.
Тут она замолчала, что-то там подумала и продолжила:
— И вообще я рада тебя встретить. Это какой-то курьёз!
Так мы с ней и в тот вечер и распрощались. Потом она позвонила, ещё раз извинилась за это нелепое интервью и пригласила в кафе «Многоточие», там обычно проходили поэтические вечера. Начиналась моя последняя зима в зловещем и прекрасном миллионнике без названия.
Лика читала свои творения с другими поэтами и поэтессами. Стихи её я похвалил, хотя они мне и не понравились. Высушенные какие-то и одновременно влажные, полные морских, речных и рыбных метафор. «Мы киты, мы колышемся в волнах небес, не боимся мы моря истерик», — мечтательно декламировала она со сцены под Шопена.
Высокая и прозрачная, с широкими плечами, с маленькой, ладной грудью, Лика всё-таки нравилась мне. Она одевалась намеренно целомудренно и аккуратно: юбка всегда ниже колена, рубашечки и маечки с цветочно-рыбными темами, кружева, чернёное серебро. Любила она восхитительно и невпопад кокетничать, переходила спонтанно на «вы», часто говорила что-то вроде: «Ну разве не помните? Ах, вы опять тогда были пьяны, как могла я забыть». На комплименты отвечала исключительно «гран мерси». Кто их там на филфаках этому учит?
Она стала приходить ко мне. Я так был ошарашен этими визитами, что не решался даже приставать к ней. Просто сидел и слушал её трёп. Визит на седьмой я поцеловал Лику в губы, и, вроде бы, всё понеслось, но она всячески препятствовала моему намерению расстегнуть четыре пуговицы на её джинсовой юбке. Пошалили как после школьного бала, в общем. Хорошо помню, как удивился своему нежданному открытию: Лика оказалась из тех девушек, самых нежных на вид, которые высветляют пушок, растущий на подбородке. Невидимый такой и лёгкий, но ощутимый при поцелуе.
В тот вечер закончилось это всё ничем, но, если говорить об успехах за двенадцать лет, то мы явно сделали серьёзный шаг вперёд. Я проводил Лику домой, пришёл на квартиру, допил остатки вина и, энергично подрочив, лёг спать.
Я не мог всё это время отделаться от ощущения, что Лика сама себе героиня своего стихотворения. Её образы — это образы выхолощенного пустым эстетизмом сознания, безопасное разглядывание форм и виньеток на поздравительных открытках. Эти бесконечные рыбы, какие-то иголки лиственниц, эти все «рисование — это созревание риса». Но безупречный слог, рифмы — не придерёшься.
Ходульный образ подпирала пудовая жизненная драма — убийственно нелюбимая работа и обязательства.
— Не могу больше, Господи! — говорила она, появившись на моём пороге вечером.
— Что сегодня? — вполне искренне интересовался я.
— Муж убил жену, потому что она не дала ему посмотреть хоккей.
— Скучно как-то.
— Если тебе это кажется пресным, то могу в дополнение сказать, что потом он надел на неё хоккейную форму любимой команды и изнасиловал труп.
— Это сойдёт, только в том случае, если потом он записал видеообращение к форварду команды с пожеланием успехов на льду.
Я убеждал её уволиться. Говорил, что из этого всё равно ничего не выйдет — если не прёт, то ничего не поделаешь. Но она не могла просто так уйти в никуда, её строгая бабушка совсем стала старенькой. Помогали какие-то второстепенные родственники, но больше для галочки. Поэтому Лика работала на «Live!». Платили там, кстати, хорошо.
Она любила всё, связанное с губами. Целоваться могла просто напролёт часами. Постоянно жевала жвачку и надувала пузыри. Говорила мне: «От вас здорово пахнет, даже когда вы пьёте» или «Ох, как бы мне в вас не втрескаться». Слово! «Втрескаться»! Откуда она его взяла? Из «Над пропастью во ржи» в переводе Райт-Ковалёвой?
Прошла пара месяцев, прежде чем я смог-таки расстегнуть эти четыре пуговицы на её юбке. Про себя я пел мантру того вечера, и состояла она из одного слова — «расслабься». Неоновый, малиновый сумрак, который создавал ресторан за моим окном, усиливал ощущение безумия в ту ночь. В неспешном мерцании огней я ничего не разобрал, она изогнулась и сомкнулась, как морская двустворчатая раковина. В конце было невозможно понять, где заканчивается оптическая иллюзия и начинается её плоть. Всполохи сиреневого и цвета фуксии застлали всё, волной подняли нас и ударили об пол, заставив закрыть глаза.
Потом Лика ушла домой одна, я не провожал её. В том мегаполисе мы больше не увиделись ни разу.
Она нашла мой телефон через общих знакомых, позвонила и запинающимся, глухим голосом сообщила, что переехала в Питер. Я быстро закончил разговор, сказав напоследок, что желаю ей на новом месте удачи и творческих успехов. Она перезвонила на следующий день и прямо, без прелюдий, предложила встретиться. Буду верить, что повело меня к ней нечто вроде сострадания, по голосу было понятно — нужна ей помощь.
Она остановилась в каком-то хостеле на Моховой, я должен был её встретить у дверей. Когда Лика вышла, я всячески постарался показать, что я нисколько не удивлён и вовсе не шокирован. Но это было трудно. Как можно описать внешность человека, который потолстел и похудел одновременно? Её лицо было искажено той рыхлой асимметрией, которая остаётся на лицах после долгого и дурного сна.
Я как мог непринуждённо приобнял её, и мы пошли в небольшую столовую неподалёку. Она сильно хромала на одну ногу и всё куталась в свой плащ.
Сбиваясь и мямля, она рассказала, что приехала в Петербург поступать в аспирантуру, но жизнь не так проста, и теперь она ходит с новыми друзьями по барам до самого утра. Вот после одного такого похода она и проснулась с дикой болью в ноге. Две недели уже хромает. От неё раздавался сладковатый, навязчивый аромат. Я долго искал в памяти, что это за запах.
Ничего не придумав лучше, я спросил:
— Всё хорошо?
— Да, одно издательство выпустило книгу моих стихов. Я захватила пару экземпляров и хочу тебе один подарить.
Потом мы молчали, я намазывал горчицу на хлеб.
— Бабушка, — сказала Лика, выйдя из какого-то оцепенения, — её сбила машина. Сломала бедро, лежит в больнице. Я так в жизни никогда не боялась. Кажется, ей совсем плохо. А я оставила её.
Тут я подумал, что намазал слишком много горчицы. Лика смотрела на меня сырыми глазами. Она сама была сырая, абсолютно вся — похожая на утопленницу.
— Слушай, — осторожно сказал я, — не моё, конечно, дело, но ты бы притормозила.
Сначала она засмеялась, а потом холодно и чётко спросила:
— Ты только поэтому согласился встретиться со мной? Советы раздавать?
В эту минуту дверь в столовую открылась. В зал бодро вошёл Фэд с фотоаппаратом наперевес. Его появление так обрадовало меня, что я готов был обнять и расцеловать этого смазливого полубашкирского фотографа. Он сунулся к кассе, что-то там пошутил с айзером-хозяином и, уже развернувшись с кружкой кофе и засохшей ватрушкой, увидел нас. Так они с Ликой и познакомились. Он потом не раз меня в этом обвинял: будто это я заставил его звонить ей на следующий день и приглашать в бар, будто это я через неделю предложил ей пожить у него на Пяти углах.
Когда мы с Ликой дошли обратно, она пригласила меня зайти и подождать. В прихожей хостела пахло жареными полуфабрикатами и освежителем воздуха. Сквозь это всё пробивался ещё один запах: сладковатый и навязчивый, медицинский. Лика пропала в тёмном коридоре, а я сел на скамейку ждать. Рядом мыла пол пожилая узбечка. Когда Лика исчезла в темноте, узбечка отставила швабру в сторону, выпрямилась и посмотрела на меня.
— Вижу, хороший человек, — прошептала она. — У Лики большие проблем, она приходит утром всегда пьяный или под наркотиками, а потом целый день пьёт лекарство. Я недавно нашла под кроватью целых пять банки. Корвалол! Она умрёт!
Корвалол! Этот запах! Волновалась узбечка не на шутку. Кажется, тихоня Лика наделала в этом месте шума.
С каждым годом мне всё больше и больше понятно: если хочешь двигаться дальше, сомнения вредят. Даже если ничего не получается, даже если всё напрасно и вхолостую — надо просто шагать без оглядок. Поэтому Лика была фантастически совершенна. В этой её спонтанной и ловкой трансгрессии была шокирующая лёгкость. Вот где сброшен злобный карлик, дух тяжести. Не получилось стать хрупкой филологиней — буду практиковать медленное самоубийство в питерском хостеле. Да помогут мне все известные и доступные вещества!
Мы вышли на улицу, и она сунула мне маленькую карманную книгу с матовой обложкой. «Чёрные тетради», — прочитал я название. Тем временем Лика закурила, закутавшись в плащ, посмотрела на меня и рассмеялась.
— Ну и вид у тебя, дорогой друг! — сказала она сквозь смех, вытирая тушь с обрюзгших, пористых щек. — Пару лет назад ты бы и не предположил, что такая овечка, как я, способна на подобное? Помнишь, как мы расстались?
— Помню, как мы повстречались.
— В школе?
— Классе в шестом.
Она снова засмеялась, на этот раз так, что мне стало жутковато.
— Червей этих твоих помнишь?
Тут Лика обняла меня и уткнулась в плечо. Мы стояли так недолго, пока она плакала, с силой вжавшись в меня. От неё пахло теплом, сладким корвалолом и сыростью. Потом она вытерла лицо внутренней стороной плаща и, не прощаясь, зашла в дверь хостела.
Возле Летнего сада я открыл книгу и прочитал страниц пять. Что могу сказать: речную и морскую тему дополнили невразумительно длинные, закрученные, выпуклые верлибры с назойливыми подвываниями. Наверное, Лика очень страдала, но мне было всё равно. Я бросил книгу в воду. Чёрные тетради, мать твою.
IX
Лучшие песни протеста были придуманы людьми, которые ненавидят мир. Лучшие проекты были оформлены под знаком ненависти к тому, что даётся просто — к пустой и понятной ежедневной действительности. Люди, которые ненавидели этот мир, написали лучшие картины и книги. Никогда не возьму того, что мне даётся за так. Мне надо больше — кричали они, люди, которые ненавидят мир. Мир, но не жизнь.
Что такое герой наоборот? Это тот, кто любит мир и ненавидит жизнь.
Фэд — славный парень. С ним было довольно легко, это я в нём ценил как никто. Но он ненавидит жизнь. И, я подозреваю, любит мир. Пока я кочевал с работы на работу, с заработка на заработок, пытался что-то схватить, он, в сущности, делал то же самое. Только с жутко надменной физией — и это меня раздражало больше всего. Если ты никому не нужный иммигрант, или, как тут говорят, скобарь, то хотя бы имей смелость признаться себе в этом, а не изображать из себя непонятно кого. Хуже бедного и неустроенного человека может быть только бедный и неустроенный с непомерными амбициями. Как хуже бомжа может быть только бомж, подстригающий ногти.
Я понял всё это про него во время бесконечно-долгих разговоров. Уж он очень любил обсуждать со мной свои зарплаты и гонорары. Обсуждались только те деньги, в которых ему отказали и которые ему не достались.
— Ходил в Мариинку. Хотел устроиться к ним в штат фотографом, там семьдесят тыщ положили.
Я молчал, зная, что он продолжит в любом случае.
— Не сдюжил на собеседовании. Спросили, на какой я балет ходил в последний раз.
— И ты?
— Сказал, на «Три поросёнка».
— Он же детский, вроде бы. Помню, у нас в ТЮЗе шёл.
— Ну так я и говорю — завалили, суки.
— Когда ты ходил на «Три поросёнка»?
Фэд принимался яростно чесать нос и одновременно поправлять чёлку.
— В семь лет.
Тут он с достоинством закуривал.
— Не взяли, значит, на семьдесят косарей? — уточнял я.
— Не-а, — выдыхал он дым и снова тёр нос.
Далее следовал длинный скулёж на тему общей усталости и собственного великолепия. В общем, я перестал это терпеть.
А потом произошло то, чего я никак не мог ожидать.
Была суббота в конце июня, я отработал день, забрал свои 4800 и ехал домой. Когда я поднимался по эскалатору на «Спортивной», меня кто-то внезапно взял под локоть. Я обернулся и увидел хищную улыбку, проворные, цепкие, как у тираннозавра, пальцы, сосредоточенные в области худосочной груди.
Шульга, собственной персоной. Откуда он вылез? На «Спортивной» что, прорубили ворота в преисподнюю? Будто прочитав мои мысли, он тут же засмеялся — от души и как-то властно.
Впервые я увидел человека, вернувшегося из заключения — будто с того света. Мы вышли из метро и довольно тепло обнялись. Я, несмотря на оторопь, и вправду был рад его видеть — моего школьного приятеля, поджигателя сараев и устроителя знаменитой «Гаражной распродажи-2002», язву на теле наркорынка малых городов Руси. Появление Шульги было столь неожиданным, что я даже не успел как следует удивиться. Такими темпами я скоро вообще разучусь это делать.
Пока мы шли куда глаза глядят, я старательно его разглядывал: та демоническая энергия всё ещё сверкала в нём, но — тусклее. Поток его необузданной силы будто бы теперь проступал через лёгкую дымовую завесу. Лицо Шульги стало шире, серьёзнее, представительнее даже, движения его округлились и замедлились. В остальном он остался таким же сухощавым жилистым ящером, всё так же хотел вцепиться во всё живое и тёплое своими цепкими, проворными пальчонками.
Я сразу же решил, что не буду у него ничего выпытывать про его удивительные приключения в местах не столь отдалённых. Сам он так ничего и не рассказал. Заметил только, что отпустили его пораньше за хорошее поведение, «да и держать там меня было не за что».
— Как?.. — начал было я.
— Тебя найти было не так сложно. Ну и к тому же ты понимаешь, у наших людей всегда найдутся дела в Северной столице, — ответствовал он, подозрительно улыбаясь.
Мы недолго потрепались о том и о сём, я ему с удовольствием рассказал про свою жизнь и Соню. Когда мы прошли по двум мостам и вышли к Александровскому саду, он вдруг остановился, скрестил пальцы на груди и резко спросил:
— Работа нужна?
Шульга выслушал мой неуверенный ответ и назвал адрес где-то в Купчино.
— Завтра в три дня, — сказал он, остановил пешку и уехал.
У меня оставались сутки. Я знал, что Шульга не предложит ничего хорошего. Да я и сам не знал, что для меня значило это «хорошее». Почему я вообще обязан это знать? Кем и когда это было придумано? Почему это я должен выбирать из весьма тухлых вариантов, которые мне предлагает жизнь?
Так на автомате я дошёл почти до Летнего сада и стал пялиться в воды Лебяжьей канавки, когда увидел на телефоне входящий от Фэда. Он уже упорно звонил мне несколько раз, пока я тупил в своих гамлетовских рефлексиях. Он оказался неподалёку, я нашёл его в столовой на Моховой.
— Мудацкие китайцы, — говорил он, уплетая макароны с сосисками, — ненавижу это монголоидное племя.
— Коль, ты ж сам башкир наполовину.
— Мы, так-то, европеоиды.
Он откладывал вилку и пристально смотрел на меня, потом продолжал:
— Пять часов этого невыносимого мандежа, пять часов неадеквата.
Так Фэд воспринимал любую работу. В данном случае ему доверили щёлкать группу безобидных китайских туристов. Пять часов и бабло на руку, но нет, надо было пожаловаться на жизу.
— По этой жаре. У меня не было денег даже купить себе бутылку воды, всё на дорогу просрал. Как в пустыне какой-то, твою еть.
И дальше начиналось. Я это наизусть знал:
— Чувствую себя грандиозным исключением. Я уехал из Ёбурга два года назад, с тех пор у меня не было ничего, чем можно гордиться. Куче баб только окунул, но это не в счёт, и никто мне за это памятник не поставит. Слушай, вся эта приезжая арт-хипстота умирает здесь от мандочёса и одиночества — трахнуть почти любую можно за стакан василеостровского. И самое сраное, что я принадлежу к ним — нелегалам с фотоаппаратом подмышкой, приехавшим из своего Верхне-Залупинска. А там, на своей никому не нужной родине, я снимал лучших тёлок, знаменитых актёров. Политиков! Здесь я снимаю голимых китаёз за полторы тыщи. А ты видел снимки этих модных фотографов? Это же шлак! Это же детский садик для детей с особенностями. Но у них есть что? Свя-зи. И дорогая пушка. На папины деньги! У них есть деньги. Они тусуются с этими моделями, а те, занюхав пару дорог, раскрывают перед ними свои намозоленные щели. Ну и да, в перерывах, они не забывают фотографироваться, как же без этого! Они ведь люди искусства.
Мы почти дошли до его парадной на Пяти углах, когда он продолжил свой вселенский плач:
— Я никого и никогда не просил меня рожать. Меня вообще не спрашивали, хочу ли я на свет или нет. Я с удовольствием бы не жил, если бы представилась такая возможность. Если бы в школе мне сказали, что я в свои почти тридцать буду фотографировать ссаных узкоглазых мудил за полтора косаря, я бы вскрылся, матушке на радость. И не надо сейчас умничать, понял? Не надо мне цитировать своих говнофилософов. С крыши я тоже не буду прыгать, и вешаться не буду, как Есенин. Потому что я трус, ясно тебе? Я боюсь смерти больше, чем жизни, хотя я и жизнь ненавижу. Сносной она мне будет только тогда, когда я съеду из этой вонючей коммуналки, заживу с нормальной бабой, которая не уйдёт от меня за деньгами, а лучше вообще без бабы заживу и буду зарабатывать хоть какие-то деньги. Я не нужен никому. И ты, понял, ты тоже никому не нужен!
Он уже открыл дверь и произносил всю эту тираду, стоя в парадной. Улыбающийся блаженный нищий встал позади меня и с радостью разглядывал распалённого Фэда.
— И знаешь что? Больше всего я не понимаю твоего дрочёного христианства, — показал он в сторону колокольни Владимирского собора. — Вся эта мулька про освобождение. Большей мудятины и придумать было нельзя. От чего освобождаться-то, скажи мне? Освобождать надо рабов, а я — не раб. Я, вашу мать, свободный человек! А был бы раб, давно бы смирился и с коммуналкой, и с дедулей, который там какается в коридоре, и со своей неудачливостью. А то, что Лика, поэтессочка твоя, ушла от меня лимонить болты на камеру, я давно смирился. Большей мерзости и представить себе нельзя. Поэтому мне на неё срать!
Я шёл домой и думал, что его не устроят хоть какие-то деньги. Ему нужно совсем другое. Как же я ненавидел его в такие вот моменты.
Предположим, с Ликой Фэду действительно не очень повезло. Он причём сам косвенно стал инициатором этой весёлой истории — здесь пенять было не на кого.
Как дело было. Как-то, просматривая вакансии, Фэд увидел, что на одну видеостудию требуется декоратор. Он показал объявление Лике, мало ли — со вкусом у неё всё было отлично. Она, кстати, к тому моменту уже пару недель жила у него. Так Лика отправилась разузнать, что и кого.
— Это порностудия, — сказала она, когда вернулась с собеседования.
— Им что, тоже нужны декораторы? — спрашивали мы.
— Ещё как. А искусственную сперму из рисового отвара кто, по-вашему, делает?
Короче, Лика устроилась. Фэду всё нравилось — теперь, как в старые добрые, материальные тяготы можно было делить на двоих. Фэд даже свёл Лику с Мариной — мало ли, вдруг понадобится какой реквизит или вроде того. Ну а закончилось всё весьма интересно. Просто на съёмочную площадку один раз не пришла новенькая актриса. Лика решила, что нужно спасать положение.
— Ты же мечтал жить с моделью, — успокаивал я его.
— Да, но не с порномоделью, дорогой мой.
— Прекрати. Ты же сам говорил, что у вас «свободные отношения».
Было почти невозможно смотреть на него серьёзно. Он перехватил мой взгляд.
— Ты не смей об этом писать. Понял меня?
Лика давно хотела попробовать себя в кадре. Фэд об этих её желаниях, конечно, не знал. Думал, что поэтессе с филологическим образованием вполне нравится работать декоратором: варить клейстер из риса, расшивать или утягивать костюмы, подбирать под цвет стен постельное бельё и всё в таком духе. Глупый. Он ещё не знал, с чего началась сексуальная жизнь Лики. Я уж не стал с ним откровенничать.
— Это форшмак какой-то. Что делать-то?
Ничего у него не клеилось. С работой было глухо, деньги все закончились. Поэтому Лика, забирая свои вещи, незаметно оставила ему несколько килограммов риса, чтобы он случайно не сдох с голоду.
— На прощание она хотела меня поцеловать. Но я не дался. Что она там этими губами делала, — ворчал Фэд, а успокоившись, спрашивал: — Рис будешь?
А до этого он мне на полном серьёзе предлагал дело. Создать что-нибудь вместе, например, вести блог там или типа того. Иногда даже было интересно послушать о том, как он собирается заработать миллион. Планы у него были выдающиеся, но сбыться им было, видимо, не суждено. Во всяком случае, не так быстро. А мне снова надо было на что-то жить.
Поэтому на следующий день я стоял возле обычного дома в Купчаге. На домофоне я набрал номер, записанный на бумажке. Отозвался мальчишеский голос, дверь пиликнула. Я поднялся. На пороге квартиры меня встретил Шульга.
Обычная однокомнатная съёмная хата со старым, бабушкиным ремонтом. Какие-то книги, хлам, продавленный диван. Судя по всему, на домофон отозвался маленький пацан, который сидел в углу на стуле и пялился в монитор.
Шульга налил пуэр в маленькие глиняные напёрсточки и стал рассказывать про свой спортивный клуб. За два года его отсутствия сообщество немного просело, но зато теперь, когда он вернулся, всё стало намного лучше. Вроде как, даже мода появилась на здоровый образ жизни. Повспоминали прошлое, Шульга вдруг спросил:
— Книги помнишь? Я тебе их тогда за так отдал. Вот ведь молодость. Глупый был. Сейчас бы себе оставил.
Я кивнул.
— У меня там было много времени, понимаешь? Я его зря не тратил. Открыл для себя Торсунка, тиаметику, трансгрессинг материи. Слышал о таком?
Я огляделся, на подоконнике стоял небольшой Ганеша.
— Опыт был бесконечно полезным. Из всего надо извлекать пользу. Новые знания. Новые связи. Ты вообще согласен с тем, что мы сами создаём своё будущее с помощью своих мыслей? Что всё, даже эмоции, находят отражение в реальности, знаешь о таком?
Ганеша уставился на меня в угрожающем спокойствии.
— Ладно, можешь не отвечать. Пошли лучше покажу, чем мы будем заниматься.
Мы вошли в комнату. Шульга поставил перед мальчуганом напёрсточек пуэра. Тот кивнул.
— Это Славка, брат одного нашего с тобой земляка.
Мальчик отпил пуэра и посмотрел на меня. Шульга продолжил:
— Штакета помнишь? Его ещё федералы лично крутили.
Прошло без малого лет девять или десять, но красавчика Штакета с сальными волосами и незаурядными познаниями в компьютерных системах я помнил хорошо. Как же забыть Витьку Штакета? Шульга ухмыльнулся:
— Пенитенциарная система — дешёвая дрянь. Ничего нет абсурднее. Её придумали не для того, чтобы люди исправлялись, а для того, чтобы они кормили тёмный эгрегор и своё тело боли. Кто залетел по глупости, да ещё и по молодости — тот никогда не выберется. Он просто войдёт в особую касту, в подпольное сообщество, которое составляет альтернативу социуму. А это лишь отражение социума в кривом зеркале, подпорка такая, с помощью которой социум может существовать. Всё это на руку маятникам системы. Понимаешь, о чём я?
Я не выдержал:
— Шульга, что ты придумал?
— Но выбор есть всегда — вот я к чему. Пока финансовые потоки хоть в нормальном обществе, хоть вне его контролирует система — ты в её власти. Но как только система больше не может контролировать деньги — ты выходишь из-под её контроля. Конец контролю. Маятник затухает. Ты свободен.
— По полной, — отозвался малыш, не отрываясь от компа.
— Они хотели сломать меня. Они думали, что я стану на путь тёмного квадранта, что сожгу свою ауру малиновой субэнергией.
Только сейчас я заметил, что в квартире на столах стоит ещё пара выключенных стареньких ноутбуков.
— Я здесь, чтобы тебя освободить, — улыбнувшись, сказал Шульга, — теперь уже по-настоящему. Я всегда знал, что я тебе ещё понадоблюсь. Ты ведь не такой, как все, это очевидно. Я знал, что мы встретимся. Даже когда ты уезжал, отказываясь от моей помощи. Это карма.
И он начал рассказывать. В тюрьме Шульга недолгое время сидел вместе со Штакетом — легендарной личностью из нашего городка. Штакет передал ему несколько своих идей, а заодно попросил взять под крыло его младшего братишку, который учится на программиста в Питере. Так Шульга откинулся с чётким планом на ближайшие годы, а ещё с, как он думал, огромным культурным багажом, который был вычерпан из дешёвой эзотерической литературы. Но я до сих пор не понимал, что ему было надо.
— Что тебе нужно, Шульгин? — почти крикнул я.
— Копии, — тихо сказал он, щурясь, как варан.
— Высокоточные, — добавил мальчик из угла.
Я молчал.
— Слышал про тёмный интернет? — спросил Шульга.
Меня всё это уже невыносимо раздражало:
— Шульга, ты меня задолбал. Давай конкретно, без своей эзотерической шняги.
— Это не шняга, это почти официальное название. Даркнет.
Шульга залил кипятку в глиняный чайничек, пошевелил его в своих длиннющих пальцах, плеснул в напёрсточки ещё немного нефтяного пуэра.
— Они продают там наркотики и поддельные документы. Там даже можно заказать человека. Им выгодно это. Смотри, они даже запретили теперь скачивать фильмы. Чтобы скачать себе сериальчик, ты входишь в тёмную область интернета. И видишь кучу рекламы — теперь купить самые опасные в мире вещества стало проще простого. Иногда даже проще, чем сходить в универмаг. Раньше ты просто качал фильмы, а теперь входишь в виртуальный чёрный рынок, и, проходя между рядов, нет-нет, да и уронишь взгляд на запретное. А как сказал Торсунок, «запретное всегда сладко».
— Это вообще-то не совсем Торсунок сказал.
— Все мудрые вещи известны давно.
— Шульга, я не буду торговать наркотиками.
Мальчишка посмотрел на меня и притворно улыбнулся.
— Я тоже. Никогда. Мы здесь, чтобы обмануть систему. Весь мир — это одни сплошные правила, которые можно нарушать. Взлом реальности. Как в фильме «Матрица».
— Ты вроде бы уже пытался это сделать.
Он медленно сложил пальчики на груди.
— Послушай. Я видел на зоне, как мальчики — приличные, хорошие, у них был шанс — превращаются либо в люсек, либо в матёрых уголовников. Ты понимаешь, что производство людей вне закона точно так же нужно системе, как и производство обычных, благополучных людей?
Мы замолчали. Пацан быстро клацал по клавишам.
— Никаких наркотиков. И риска меньше в миллиард раз по сравнению с тем, что мы делали тогда, несколько лет назад. Работа несложная, ты разберёшься. Сейчас нам нужны руки. И крепкие мозги.
Я прошёл в коридор и стал обуваться.
— Думай хорошо, — добавил и будто бы погрозил пальцем, — это благостное дело.
Я уже спускался по лестнице вниз, когда он крикнул вдогонку:
— И денежное. Очень денежное.
На следующий день я вышел на зубы. Это не далось мне легко, даже наоборот. Утром понедельника на Обводном канале было пусто. Начинался июль, на улице парило уже не на шутку. Я взял пластиковую сумку, бегло изучил список и двинулся на трамвайную остановку.
На полпути меня догнал мой немой друг. Мы, как могли, перекинулись с ним парой фраз.
Снова передо мной выросли окраины Питера — густонаселённые не только людьми, но и мифами. Поэтизировать ситуацию — это, конечно, великая сила человека, но подчас она играет не лучшую шутку. Особенно соблазнительным бывает сделать из себя эдакий собирательный образ всех драматических героев: от байроновского персонажа, сложившего руки и вглядывающегося в морской горизонт, до блаженного Венички, постигающего под присмотром ангелов глубину безумия. В итоге, собрав в одно всё, написанное о чувствах, любви и неприкаянности, ты рискуешь превратиться в голимую пародию на любого героя вообще.
Честно, насколько это возможно, я пытался убедить себя, что так и надо. Что это мой такой путь — из ниоткуда в никуда, что-то типа «highway to hell», только без всякой сатанинской атрибутики. Зачем, почему и для чего я здесь, раздираемый завистью, злостью, поэтическим экстазом, собственным либидо? Зачем тащу эти зубы из одного квадратика спального района мне не родного города в другой? Что я стараюсь заполучить, чем думаю кончить всю эту несуразную эпопею? Я честно пытался себя убедить, что это мой путь, my way, и что я должен пройти его достойно, гордо сжимая сумки с зубами в руках.
Но в итоге я всё равно оказался возле девятиэтажного панельного дома, ровно на том месте, где был вчера. Руки сами набрали на домофоне цифру, и уже через минуту на пороге меня встретил спокойный, что твой Будда, Шульга.
— Правильно, что не отказываешься от предложенного тебе. Верный выбор. Вселенная поворачивается к тебе, — сказал он, заваривая пуэр.
Вот и всё. Я забыл про зубы, про эти бесконечные мотания под сенью спальных девятин. На том можно было бы и закончить, и это была бы дурацкая история успеха. Ищите да обрящете!
Всё-таки я немного успокоился, остепенился и подосел. Шульга платил нормальные деньги, даже очень хорошие — в этом он не солгал. Работа была нетрудная, но однообразная и отупляющая в край. Эти двое — Шульга и брат Штакета — придумали хитрую схему отъёма денег у употребляющего населения.
Суть была в следующем. Даркнет, подсознание интернета, место, где можно купить всё что угодно, только начал развиваться в России. Сотни тысяч торчков стали заказывать себе разного рода радости, весело покупая криптовалюту и отсылая её никому не известным продавцам без имени. Если бы ты захотел затариться, то тебя ждало два варианта развития событий: либо ты покупал дурь по закладкам в городе, либо отправлял бабки и оставался ни с чем. Одно из двух. Шульгу не интересовало первое.
У меня было две задачи — плодить копии известных площадок по продаже наркотиков и создавать несуществующие магазины на уже готовых платформах. Копии площадок уничтожались мгновенно, через пару дней буквально, а магазины банили в течение нескольких часов. Однако со всей этой ботвы шёл гешефт — примерно тыщ по десять–пятнадцать в день. В пятницу и субботу, когда была хорошая погода, сумма увеличивалась иногда даже вдвое. Шульга платил мне с этих операций примерно десять процентов.
Ещё раз — люди просто платили деньги через интернет в надежде, что в ответ им пришлют подробную карту с инструкцией, где искать стафф. По сути, эти манипуляции были тем же самым, что Шульга делал в родном городе и в мегаполисе, только теперь не было нужды ошалело бегать по ночным улицам с баллоном, все операции целиком перешли в киберпространство. И доходы возросли. А ещё сменилась локация, но это не играло роли — Шульга говорил, что хочет наладить такую схему по всей России.
Спалиться и попасться котам теперь было просто нереально. Для всей этой движухи мне выдали специальный ноутбук. Подключались мы по блокчейн-каналам, выводили бабки как-то ещё более мудрёно — я особо не вникал. Да, мне вкатывало, что я занимаюсь работой часа по четыре в день, но на самом деле вся эта вата меня тихонечко напрягала. Но я старался ни о чём не думать.
Мне всего лишь надо было совершать ряд механических операций с кодами страниц, регистрировать новые доменные имена и всё в таком роде. Обчисткой Шульга занимался лично. Стоит ли говорить, что он так и не увидел ни одного существующего на свете наркотика? Шульга, предлагающий на своих одноразовых интернет-магазинах такие наборы, которым позавидовал бы сам Рауль Дюк со своим адвокатом, был до мерзости чист и девствен. Мало того, он стал ещё более спортивен и здоров. А если заболел бы, то даже аспирин бы не выпил — заговор фармацевтов ведь. Энтузиазм из него так и плескал — он вновь нашёл золотую жилу.
Раз в неделю надо было приезжать к Шульге на хату и слушать его проповеди по поводу материализации мысли, ответов Вселенной и прочей дичи. В остальном всё было в полном порядке.
Меня и вправду ситуация почти устраивала. За полтора месяца я поднял хорошие бабки. Мы с Соней раскидались с долгами, купили немного шмоток и даже стали думать о том, чтобы куда-нибудь съездить. Как раз в это время я получил от Андрэ мейл. Он писал, что собирается двигать в сторону одной крохотной кавказской республики на берегу Чёрного моря. Из письма я понял, что едет он не совсем на отдых.
«Вам всенепременно стоит оказаться со мной там в одно время. Иначе есть риск, что резонатор не заработает», — так заканчивалось письмо нашего друга.
Но я не мог бросить работу. Заканчивался август, студенты и школьники хотели как следует прочувствовать последний вздох лета, поэтому щедро расставались с баблом. Бизнес Шульги шёл в гору. Я как-то заговорил с ним про короткую отлучку, но он недвусмысленно дал мне понять, что ему придётся найти кого-то другого. Как он собирался искать этого другого на столь деликатное дело, я не представлял. Едва ли он что-то предпринял бы. Но рисковать мне не хотелось: я впервые за долгое время не думал о том, на что мы будем жить в следующем месяце.
Наверное, так и становятся обывателями. Сначала ты, высунув язык, шлындаешься по самым тухлым мазам, а потом тебе кидают кость — и вуаля, готово! Может быть, и меня бы ждало нечто подобное, вот только судьба взяла и распорядилась иначе.
X
Вполне обычным воскресным утром я погрузился во влажные тоннели Санкт-Петербургского метрополитена. Мне улыбнулась мозаика на станции «Спортивная». В сумеречном полусне, слушая в плеере «Sonic Youth», я доехал до Купчино и, пройдя по одинаковым дворам, очутился возле дома, где располагается штаб-квартира нашей организованной преступной группировки. Позвонил в домофон. Меня ждали пять минут разговора по делу и час трёпа про трансгрессинг материи. Пуэр Шульги я уже пить не мог, даже вид глиняных напёрсточков надоел мне до сблёва.
Сейчас, когда я пытаюсь рассказать всё последовательно, некоторые детали становятся значимыми. Например, почему меня не насторожило, что утром Шульга не ответил на мой звонок? Не прочитал он и мейл, который я отправил ему в субботу вечером. А ведь с самого запуска конторы он был буквально привязан ко всем средствам связи — мгновенно брал телефон, отвечал на сообщения ещё до того, как ты их дописывал. Я не удивлюсь, если он не спал вообще — хотя выглядел он отлично, как исполненный религиозного энтузиазма мормон.
На домофон обычно отвечал Славка. Но сейчас замок просто пропиликал, мне никто не ответил. Я поднялся по лестнице и толкнул дверь. Она была заперта. Я постучался и потянулся рукой в карман, чтобы выключить плеер. Этого мне сделать не удалось. Всё, произошедшее далее, было для меня, скажем так, несколько неожиданным. Я бы даже назвал это ошеломляющим.
Дверь внезапно распахнулась, чьи-то руки схватили меня за ворот и втянули в квартиру. Всё вокруг закувыркалось. Должно быть, я пролетел весь коридор. Через мгновение я лежал на полу и держался за затылок. Из наушников на шее продолжала играть музыка.
В полутьме меня плотно обступили тяжёлые силуэты. Было ничего не видно и вовсе не страшно — только тело стало неистово пульсировать.
— Молчать, — сказал голос рядом и зачем-то повторил: — молчать.
Силуэты о чём-то заговорили. Я заметил, что окна в квартире были полностью, старательно зашторены. На полу возле моей головы валялись сумки, оттуда торчали провода. Ноутбуков, которые обычно стояли на столах, не было.
Вот и допрыгался Шульга. Главное, мне теперь этим котам лишнего не взболтнуть. Я — работник по найму, за даркнет не знаю, за всю движуху не ведаю.
Тут две руки опять схватили меня за грудки и втащили в комнату, а потом шмякнули на продавленный диван. Силуэтов было три — теперь удалось сосчитать.
— Зачем пришёл? — спросил меня один силуэт.
— К другу.
— Зачем пришёл? — повторил силуэт.
Что тут ответишь? Сказать, что пришёл слушать про трансгрессинг материи? Но ведь тени едва ли знают, что это. Тут в темноте с невероятной скоростью появились и тут же лопнули огромные ослепительно-белые, горячие шары. Один слева, другой справа, а потом снова слева. Мою голову мгновенно залила оглушающая теплота. А потом резко стало очень мало воздуха — силуэт добавил удар под дых.
— Отвечать, — сказала тень.
Когда моё дыхание пришло в норму, я снова заметил, что музыка в моих наушниках продолжает играть. Никогда бы не подумал, что меня будут вязать под «Teenage Riot». Один из силуэтов тоже, видимо, услышал музыку. Он схватил наушники, сорвал их с моей шеи и отшвырнул куда-то в край комнаты. Другие силуэты стояли неподвижно.
— Я в гости пришёл. К другу.
— Что делаешь? — рявкнула тень.
Что-то прорвалось во мне, и я сам не заметил, как закричал, омерзительно срываясь на вибрирующий фальцет. Я кричал о том, что ничего не знаю и просто пришёл к своему другу, что у меня ничего нет.
— Как зовут друга? — спросил другой силуэт, помолчав.
— Ничего не знаю! — продолжал, как заведённый, я.
Силуэты вдруг растворились. Только по глухим шагам я понял, что они прошли на кухню. Оттуда послышались глухие разговоры.
Неожиданно голос прямо над моим ухом произнёс:
— Рюкзак сними.
Вот и отлично, досмотр. Всё это время я лежал на диване с рюкзаком за спиной. Сильно садил затылок — это ещё с падения в коридоре.
Я снял рюкзак, отдал его силуэту, и он опять пропал. На кухне послышалась возня. Они что-то бубнили, но я не мог разобрать ни слова. Вдруг мне в щёку уткнулось что-то холодное.
— Там. Что? — прохрипела фигура.
Прямо перед моими глазами появился мой портативный жёсткий диск.
— Это винчестер, — сказал я.
— Там что? — повторил силуэт.
— Музыка, кино, книги. По работе ещё.
— Как? — опять спросил человек.
В дальнем углу комнаты появился холодный рассеянный свет. Это один из силуэтов достал из сумки на полу ноутбук и включил его. Стало чуть светлее, перед экраном возникло угрюмое лицо с крупным носом, чёрной бородой, массивным лбом. Из колонок ноутбука послышался стандартный звук подключения устройства.
— Друга как зовут? — послышалось с другой стороны.
— Шульгин, — ответил я.
Лицо за ноутбуком что-то сказало. Две другие тени возникли возле пучка света. Они опять заговорили. И теперь я чётко смог понять, что это не русский язык. Много гласных, каких-то тональных переливов, шипящих, «х», речь, похожая на ручей, спускающийся с гор — кавказское что-то? Кавказские оперативники проводят спецоперацию?
Меня опять подняли в воздух. На этот раз без бросаний, просто переместили к ноутбуку.
— Это.
Рука тыкнула в монитор. В проводнике был открыт мой жёсткий диск. А точнее — папка на нём со всем рабочим инвентарём. Программы для блокчейн-обходов, браузеры для входа в даркнет, другие приспособы цветастыми иконками выстроились в столбец. Ну, это не прямое доказательство. Уловка будет.
Толчок. Я пролетел всю комнату и упал у самой стены. Чудом не ударился головой об батарею. Рядом что-то жужжало — да это же мой плеер!
Стало даже не страшно, а жутко и неуютно. С совершеннейшей отчётливостью и каким-то унизительным бессилием я осознал, что я не хочу быть здесь. Силуэты о чём-то продолжали говорить — вполсилы, тихо. Один из них подошёл ко мне и присел на корточки:
— С нами едешь.
Его рука прошлась по карманам моих брюк.
— Телефон.
Я послушно отдал ему трубу.
Мужчины стали возиться, двое подхватили сумки, вышли из квартиры. Один остался со мной.
— Садись, — сказал он.
Я сел на диван.
— Сейчас ты едешь с нами.
Голос его был с едва заметным недовольным придыханием. Я только сейчас это разобрал. Человек продолжил:
— Паспорт, телефон, твои вещи вернём. Не кричи. Твой друг делал плохо, а ты ему помогал. Нам надо узнать, как ты помогал.
В квартиру вернулся ещё один.
— На улицу идём. Не кричать, — сказал человек и встал.
Я попытался подняться и тут только ощутил, насколько тяжёлые, непослушные у меня ноги. В коленях отвратительно вибрировало. От испарины морозило. Проходя по коридору, я кинул взгляд на кухню. На подоконнике стоял умиротворённый, исполненный сиянием мудрости Ганеша.
Меня вытолкали в подъезд. Один из мужчин стоял спереди, другой закрывал дверь. Теперь я смог их рассмотреть: дородные армянские бойцы. Тот, что спереди, был крупным, тяжёлым, даже как-то по-бабски мясистым. Тот, кто закрывал дверь, поражал своим ростом и худобой, огромным кадыком и неимоверно усталыми глазами.
А вот тут стоп. С каких это пор оперативники носят бороды и не показывают ксивы? Если это меня первый раз в жизни принимают, то я категорически против — я себе представлял его немного не так!
Дверь щёлкнула. Мы стали спускаться. Страх и неопределённость длились так долго, что стали меня раздражать, как зубная боль. На улице и вправду хотелось крикнуть. Я повернулся назад, но поймал бычий взгляд худого с кадыком.
Перед парадной стояла невзрачная, старенькая иномарка. Задняя дверь была широко распахнута. На крыше никаких мигалок не наблюдалось.
Сперва залез я, следом за мной поместился длинный. Мясистый уселся на переднее пассажирское. Машина тут же сорвалась с места. Рулил тот угрюмый, который сидел за ноутбуком. Был он, кстати, моложе своих друзей.
Мясистый открыл бардачок пошарил там, что-то пробормотал кадыку. Тот протянул руку, взял у друга неопределённый, бесформенный предмет.
— Фа, — сказал мне кадык.
В его руках была обыкновенная чёрная мужская шапка. Он жестом приказал мне пригнуться. Сначала я не понял его, тогда кадык схватил меня за шею и сильно нагнул, потом надел мне на голову шапку и спустил её на глаза.
— Смотреть нельзя, — пояснил с переднего сиденья мясистый.
Какое-то время машина толкалась, набирала и снижала скорость, а потом поехала быстро. Они говорили на чём-то своём, громко смеялись. Пахло мужскими телами, сигаретами, дешёвым освежителем воздуха, бензином.
Мы где-то ненадолго остановились, судя по всему, на заправке, а когда поехали обратно, я почувствовал жгучую, нестерпимую обиду, смешанную с ещё большим раздражением. Будто бы вся эта ситуация, три этих армянских богатыря, эта тачка, мудак-Шульгин скукожились до маленькой точки, которая превратилась в надоедливого комара и стала невыносимо жужжать вокруг. Безумно захотелось встать и уйти, будто бы всё это был мерзкий и липкий сон, мудацкий, глючный балаган, который до смерти задолбал. И больше всего я хотел бы быть сейчас рядом с Соней.
Нос защипало, я почувствовал, как горло задёргала судорога — я почти начал плакать. Но нет, здесь я этого делать не буду. Вдруг всё стало ясно и прозрачно в этом мире. Ну какие же они коты?
Я снял с себя шапку и оглядел машину. Братья с интересом посмотрели на меня.
— Мужики, — сказал я и закашлялся.
Они заинтересованно ждали.
— Куда вы меня везёте? Если вы по делам Шульгина, я ничего не знаю. Я просто работал на него, он мне платил немного денег. Мы с ним из одного города, знакомы давно, но я понятия ничего об его делах не имею.
Братья продолжали с любопытством меня разглядывать. Даже угрюмый за рулём отвлёкся от дороги.
— Честное слово, — добавил я для пущей уверенности.
Рулевой что-то сказал друзьям — звучало это так, будто обрушилась поленница с сырыми дровами и пилой «Дружба» наверху — дробные, нерезкие звуки и мягкий лязг в конце. Троица громко засмеялась.
— Я знать не знаю, где Шульгин. Я видел его неделю назад. А сегодня пришёл — и увидел вас.
— Пришёл — друга не нашёл, — сквозь хохот сказал кадык.
— Разберёмся, — коротко ответил мясистый на переднем пассажирском, — ты, главное, будь молодец!
— Мужики, мне чужого не надо.
Братья угрожающе замолчали. Я посмотрел за окно — мы ехали по трассе Питер — Москва. Армяне снова стали говорить о своём.
Потом угрюмый рулевой повернулся и что-то сказал длинному. Тот наклонился ко мне и тихо произнёс:
— Шапка.
Я послушно надел шапку и надвинул её на глаза. Вдруг всё это бессилие, злость куда-то ушли и захотелось спать. Машина резко повернула, мы поехали по ухабам. Сколько продолжалось это движение, я не знаю: час, полтора.
Бездорожье не заканчивалось, это очень злило рулевого, он кряхтел и жал, наверное, на все педали подряд, отчего машина нервно вздыхала и громыхала всеми своими шестернями. Наконец водитель сбавил скорость. Через какое-то время мы остановились.
Машина три раза сильно качнулась — братья повылезали. Хлопнули двери. Я, воспользовавшись моментом, сдвинул шапку на лоб и огляделся. Мы стояли возле не то деревенского, не то дачного дома. Виден был небольшой кусочек. Тут я здорово испугался — в лобовое стекло с интересом заглянула пара глаз. Мальчик лет семи, тоже кавказской наружности, с гордостью и вызовом смотрел на меня.
Дверь распахнулась, это худой вспомнил обо мне.
— Шапка! — крикнул армянин и с силой натянул мне её на глаза.
Он приказал мне выйти, аккуратно помог выпрямиться. Потом грубо схватил под локоть и куда-то повёл. Пару раз я, запнувшись, чуть не падал, тогда он одёргивал меня, как непослушного пса. Вокруг послышались звуки, топот, заговорили люди — и на русском, и не на русском, ясно слышались два женских голоса. Пахло варёным мясом, чем-то жареным. Всё это скоро осталось позади, под ногами почувствовалась утоптанная земля.
— Голова, — вдруг сказал худой и схватил меня за шею.
Он резко нагнул меня и завёл в какое-то помещение.
— Голова, — вновь повторил путевой.
Я нагнулся сам. Он слегка толкнул меня. Сзади послышался хлопок двери и металлический щелчок. Приятно запахло сырым деревом.
— Так и будешь стоять, что ли? Мужчины в помещении, вообще-то, снимают головные уборы, — раздался передо мной голос.
Я машинально сдёрнул шапку и увидел Шульгу. Его обступала скользкая и душная темнота.
Секунды хватило, чтобы понять: нас затолкали в обычную баню. Я присмотрелся к Шульгину: ему повезло меньше моего — лицо его под правым глазом здорово набухло и покраснело. Сам он загадочно, полупьяно улыбался.
— Испытания, — почти пропел Шульга. — Торсунок сказал: «То, что нас не убивает, делает сильнее».
— Шуля, задрал, — не выдержал я, — это коты?
— Да какие они коты? — Шульга блаженно улыбнулся. — Так, простые наркоторговцы.
— Что нам делать? Когда меня отпустят? Я тут ни при чём, скажи им!
Теперь я понял, почему он так странно лыбился. Его нижняя губа, как и глаз, была разбита.
— Разберёмся, — сказал он, а потом непринуждённо развалился на полке и сцепил свои мерзкие, длиннющие пальцы в замок. — Чаю вот хочу. У тебя нет пуэра с собой?
— Когда они тебя схватили?
— Меня никто не хватал. Я сам с ними поехал, — ответил он и для пущей уверенности добавил, цокнув: — Доброволь-но.
Из мутного, маленького окна на его разбитое лицо падал нежный свет.
— Когда это было?
— Вечером вчера.
— Почему ты не позвонил мне и ничего не сказал?
Он сел и посмотрел на меня со смесью раздражения и тоски.
— А с чего бы я тебе позвонил, дорогой? С этой вот мочалки? — Шульга кивнул на вихотку, висевшую на стене.
— Что им нужно?
— Знаешь… Торсунок говорит, в ведах написано, что если мы на кого-то работаем, то это значит, что мы в прошлой жизни не отдали ему долг. Вот ты на меня работаешь — отдаёшь что-то с прошлой жизни. А я, видимо, задолжал им.
Я сел и закрыл глаза. Очень захотелось выпить водки и лечь спать. С Соней.
— Какой же ты мудак, Шульга, — сказал я, не открывая глаз. — Ты думал, что обойдёшь систему, взяв на вооружение эти свои ссаные эзотерические прибамбасы. Ты думал, что ты вне системы уже только потому, что поставил на полочку Ганешу и послушал своих этих лекторов-имбецилов. И ты ведь до сих пор не понимаешь, что всё это — атрибутика. Что цели-то у тебя были ой какие мерзкие — ты хотел намазать систему, но её невозможно намазать, потому что система и придумала разводняк.
— Ой! — крикнул он высоко и визгливо. — Ой! Бунт! Куда бы спрятаться!
Этот ушлёпок вскинул руки и засмеялся — от души, весело, заливисто.
— Скажи-ка мне, а кто у нас тогда молодец? Ты, что ли? За два года, пока я был на зоне, я сделал больше, чем ты тут, на свободе. Чего ты добился за это время? Поменял миллиард работ? Вот так достижение! Вот кто достоин звания «заслуженный взломщик реальности».
Тут дверь в баню отворилась. Вошёл молодой армянин, который был за рулём. Он глянул на Шульгу.
— Опять кричишь? — проорал армянин.
Шульга выставил ладони вперёд и напряг свои костлявые пальцы. Выглядело это как хлипкое оборонительное сооружение.
— Да ладно. Я друга просто рад видеть, — не меняя градуса театральности, ответил он.
Армянин ринулся к нему. Шульга сжался в испуганную, жалкую позу. Боец остановился прямо возле жертвы, снял со стены мочалку и отошёл назад к дверям.
— На вот, — сказал он, — помойся!
С этими словами он захохотал и кинул мочалку в Шульгу. Когда гость ушёл, Шульга занял прежнюю непринуждённую позу и с достоинством заметил:
— У них тут мальчик бегает. Видел, может? Докладывает им. Вчера решил покричать, этот гадёныш всё рассказал батьке.
Мне вдруг снова захотелось спать. Я опять сел на полку к Шульге, прислонился к стене и спросил:
— А этот мальчик где? Твой который. Как его?.. Славик.
— Не знаю. Когда я вышел вчера в магазин, он остался в квартире. Наверное, у этих он, у друзей наших в доме. Чпокают его, наверное.
— Что делают?
— Ну что с ним ещё делать?
Шульга начал что-то бормотать, тихо, вполголоса, совсем не так, как обычно. Я не заметил, как уснул.
Темнота обволакивала. Я проснулся от головной боли и жажды. Шея затекла, видимо, оттого что я спал на голой деревяшке. Через маленькое окошко пробивался латунный, рассеянный свет. Я огляделся. Шульги не было.
Бочонок в бане был доверху наполнен прохладной и чистой водой. Я наклонился и с огромной жадностью напился, потом умыл лицо. Стало легче, даже голова перестала болеть. Дверь в баню вдруг легонько скрипнула. Внезапный испуг заставил меня резко обернуться. Но никто не вошёл, только ворвался тёплый сквозняк. Я открыл дверь.
Она свободно отворилась в предбанник, а следующая дверь на улицу была настежь открыта. Прямо передо мной, за лесом догорало закатное небо — чистое и высокое, кораллово-алое. Откуда-то издалека раздавались звуки — явно кто-то веселился. Я вышел на улицу и оказался в большом саду. С другой стороны небосвода опускались сумерки.
Звуки веселья явно доносились из дома, который было хорошо видно за садовыми деревьями. На лавочке рядом с баней лежала пачка красного максима и спички. Я сел и в каком-то радостном отчаянии закурил.
Немного вдалеке слева, из-за деревьев, выглядывал кусок рабицы. Сначала показалось, что это забор, но, приглядевшись, я понял, что это нечто вроде птичника. Оттуда же послышался недовольный, деловитый птичий посвист — весьма даже приятный. Несмотря на полнейшее недоумение, — что я тут делаю? что будет дальше? почему меня ещё не грохнули? — я был тихой, детской радостью рад чувствовать эти тёплые сумерки, слышать голоса вдалеке, курить терпкую, гадкую сигарету. Наверное, такая глупая радость знакома только человеку в неволе.
Я откинулся на стену бани. Очень захотелось, чтобы веселье там, в доме, принадлежало моим друзьям. Я давно так не отжигал: с гомоном, с чистой, светлой, дурной весёлостью, с застольем.
Внезапно возникшая за большим ржавым бочком низкая фигура вдруг заставила меня вскочить на ноги. Тот мальчуган, с которым мы переглянулись из машины, строго, пристально смотрел на меня. Увидев, что я вскочил, он помахал мне и тут же скрылся.
Неужели и меня сейчас будут бить? С этими мыслями я закурил вторую сигарету. Не успел я её добить, как фигура мальчика вновь показалась в сумрачном саду. На этот раз он осторожно шёл ко мне. Когда мальчишка оказался совсем близко, я увидел, что в его руках — пластиковая тарелка. Он отдал её мне и быстро убежал восвояси.
На тарелке лежало несколько кусочков тёплого шашлыка. Порция была дополнена лужицей кетчупа и двумя ломтиками сыра. Не задумываясь, я выбросил сигарету и стал жевать мясо. Нежные волокна с диким, почти фантастическим ароматом таяли во рту. Когда я доел всё, то не удержался и слизал соус и жир с тарелки.
Ощущение радости теперь разлилось уверенно и заслуженно. Я весь потонул в океане радости. До того было хорошо всё — такие ласковые сумерки, такой замечательный ужин, такой добрый маленький джигит! Я откинулся на брёвна бани, закурил снова и закрыл глаза.
Давно понятно: если есть путь больших дорог, то должен быть путь тропинок. Вот с древности люди знают, какими дорогами ходят. Многие федеральные трассы — это просто закатанные в асфальт трассы исторические, проложенные ещё в древности. Но ведь не всегда тебе нужно из пункта A в пункт B, есть ведь ещё бесконечное множество точек между двумя пунктами, и бесконечность же лежит за пределами прямых линий. Два типа бесконечности, одна бесконечнее другой.
Тропинки никто не придумывает и не проектирует. Ты просто идёшь, куда тебе нужно, только иногда останавливаешься, чтобы счистить со штанин репей. Вероятно, кому-то будет с тобой по пути, может быть, не сейчас, но через множество эпох. Но уже другой пойдёт твоей тропинкой, а там — и до хайвея недалеко.
Пока есть тропинки — есть и всякие ребята, которым не сидится дома. Пока есть возможность создавать тропинки — есть вероятность, что мы не умрём от тоски.
— Неизведанны пути Господни, — услышал я перед собой и открыл глаза.
Из сумерек вышел крупный, здоровый человек с большим лицом. Я долго вглядывался в это лицо, долго ничего не мог понять, как бы возвращался к началу своего вглядывания и вглядывался заново.
Человек, видимо, устал ждать и подошёл вплотную, а потом сел на лавочку. Я посмотрел на его внушительный профиль и застыл.
— Да ладно тебе! — воскликнул здоровяк.
Моё оцепенение продолжалось.
— Соседа не признаёшь, земеля? — рассмеялся он.
Передо мной сидел Ролан, похититель моей первой и единственной машины, мой бывший сосед, здоровый армянский воин, убитый в американской тюрьме потомками Чингисхана и фанатами Чебурашки.
— Как тебя угораздило, братан?
Сигарета в моих пальцах дотлела и больно обожгла кожу, я шикнул и дёрнулся. Ролан расхохотался.
— Спрашиваю у этого говноеда — кто тебе помогал? А он и назвал твоё имя с фамилией. Думаю, ну совпасть так не может. Чтобы и город, и имя с фамилией.
Ролан достал сигареты — вишнёвый кэпитан блэк, — закурил и посмотрел на небо, где стали появляться первые звёзды.
— Хорошо там было, — сказал он как-то неопределённо.
— В Америке, в смысле?
— Да какой в Америке! Прикалываешься, что ли? Сдались мне эти гбаные дали! Люди там, чтобы заработать и стать американцами, какой только херни не творят. Когда у нас с корешем отобрали нашу контору, он сказал, что не свалит отсюда никогда. Устроился в детский парк медведем. «Я, — говорил мне, — русский медведь».
— То есть как это, медведем?
— Да спокойно! Открывается шторка, он выходит в костюме медведя. Сам, кстати, придумал ещё шапку-ушанку напяливать, чтобы смешнее было. Ну вот, и пока открыты шторки, тупые американские дети должны в него гнилыми помидорами попасть. Кто больше всех попал — тому приз: путёвка в диснейленд. Этот кореш потом под пидора же заделался, чтобы его не отослали на родину. Русский медведь пидор.
— А как ты оттуда свалил? Я слышал про тюрьму.
— Ой, да тюрьма у них для иллигалов — это как у нас пионерлагерь. Я там пробыл неделю, мне даже газеты на русском приносили, только я их не читал. Потом в самолёт посадили, и я в чём был — в трениках и футболке с Микки Маусом прилетел в «Шереметьево». Там меня братва встретила уже.
Я взял вишнёвый кэпитан блэк из пачки Ролана и спросил:
— Где хорошо-то было?
— Да там, в городе нашем! А сейчас мне туда нельзя, меня ищут.
Из-за бачка вновь выглянула пара мальчишечьих глаз. Ролан смешно шикнул ему и что-то сказал на армянском.
— Слушай, а что с Шульгой?
— С этим ушлёпком? — расхохотался Ролан. — Да он нам много денег должен теперь.
— А «вам» — это кому?
Ролан сощурился и посмотрел на меня.
— Ты зачем такие вопросы задаёшь?
За деревьями птицы резво засвистели.
— Не убьёте его?
— Посмотрим… Братан, ты — спокойно. Завтра пацаны тебя отвезут до города. Сегодня никак, у моей мамы день рождения был, все устали.
— С днём рождения! — вполне искренне сказал я.
— От души, братан! Завтра тебя отвезут. Ты никого не должен видеть и понимать не должен, где мы. Щас тебе одеяло принесут. Ложись вон спать, завтра шапку наденешь и поедешь с пацанами.
— Так просто?
— А чё? — усмехнулся Ролан.
— Ну я же вот тебя знаю, мало ли.
— Ты меня не знаешь. Ты даже имя моё не знаешь. Как меня там звали — это давно уже не так. А этот твой хакер мстить мне хотел. Его же Штакет подогрел. Штакета помнишь?
Ролан опять расхохотался — его рассмешил мой откровенно болванистый вид. Такое количество новых фактов просто не укладывалось в моей голове. К тому же, по ней, к слову сказать, меня сегодня били.
— Помнишь Штакета?
— Забудешь вас двоих…
— Он обижается, что я его сдал ещё тогда, во времени нашей молодости. Вот и хотел он кусок рынка моего отколоть, пидор. Ну ничё, завтра ещё пацаны подъедут, будут тереть с твоим другом.
— Да он не друг мне.
— А он тебя другом называет, — с досадой даже сказал Ролан.
За деревьями опять загоношились птицы.
— А там перепёлки у тебя? — махнул я на бокс с рабицей.
— Они, родные! — посмеялся Ролан. — Всё, земеля. Будь здоров. От души! Завтра тебя свезут в город.
Он встал, приобнял меня и пошёл в дом. Я сидел на лавке и тупо смотрел в ночь. Из дома слышались какие-то звуки. Тихие разговоры, грохот посуды, топот. Веселье закончилось. В своём птичнике топтались перепёлки, где-то вдалеке брехала осипшая собака.
Через какое-то время я зашёл в баню, подложил под голову вихотку и попытался уснуть. Домой хотелось нестерпимо. Нестерпимо хотелось увидеть Соню. Для этого нужно было, чтобы завтрашний день поскорее наступил.
Но уснуть не получалось. Я вышел опять на улицу. К этому моменту звуки из дома совсем затихли. Я посмотрел направо. Сразу за баней стоял добротно сколоченный сарайчик из плотной, толстой фанеры. Над сарайчиком висел большой жёлтый фонарь — это он и светил в окно моей бани латунью.
Дверка нехитрого этого сооружения была приотворена. Видимо, кто-то забыл запереть сарайчик — навесной замок болтался в одной петле. Я огляделся, подошёл к двери и открыл её. Внутри вспыхнул неяркий свет. Мне открылось узкое помещение: прямо передо мной, у стены, противоположной от входа, стояли лопаты, грабли и кое-какой другой инвентарь. Внизу валялись автомобильные шины и ржавый глушитель. Справа и слева от пола и до самого потолка громоздились полки.
Нечто подобное я уже видел у Кислинского, только в куда более скромных объёмах. Огромные пластины твёрдого, завёрнутые в плёнку-стретч, ряды всевозможных таблеток, крепкие свёртки с белыми порошками располагались на полках. Какое-то время я тупо смотрел на всё это добро, пока не вспомнил, где нахожусь.
Сколько всё это добро может стоить? Сколько могут впаять Ролану и его друзьям, если эту лавочку когда-нибудь прикроют?
В самом верху, за грязно-золотыми брикетами твёрдого, лежали разноцветные листы, каждый — в прозрачной целлофановой папочке. Я взял в руки эту стопку. Листы были расчерчены аккуратными прямоугольниками длиной с сантиметр, на каждом красовался нарисованный человечек в маленьком самолётике с пропеллером. Не задумываясь, я взял один лист, свернул его в несколько раз и положил в карман.
Выходя из сарайчика, я постарался максимально бесшумно прикрыть дверь. В голове пульсировало. Я вернулся в баню, лёг и вновь попытался заснуть. Это было бесполезно. Чётко представилось: открытая сарайка, полная наркоты, была частью плана. Если бы у меня был такой склад, я бы закрывал его на семь замков и стражу бы рядом ставил.
Мой карман с ворованным листочком — отличный предлог, чтобы меня замочить. Как стало тихо во всей этой Богом забытой деревушке! Точно, никто не услышит моих отчаянных криков, никто не придёт на мою мольбу о пощаде.
И всё-таки я был невиновен. С самого первого удара там, на квартире, я чувствовал мальчишескую, бессильную обиду, чувствовал, что всё это, сука, незаслуженно.
«Как же незаслуженно? — скажет Ролан, вынимая из моего кармана свёрнутый вчетверо листок. — Невинные не шарятся по чужим сараям. Кончай его, братва!» Да, за такое эта бригада меня точно прикокает: судя по количеству прямоугольничков на листе — в денежном эквиваленте, — я забрал около двух своих окладов у Шульги.
Злой сам на себя, я вновь приподнялся со своего ложа и вышел на улицу. Было поразительно тихо, только размеренно ухал в ушах пульс. Я пощупал бумажку в кармане — моральный закон во мне подвёл, зато над головой развернулось звёздное небо. Жирная точка самолёта спускалась куда-то за лес.
Фонарь над сарайкой всё так же ровно горел латунью. Я отвернулся от него, сел на лавочку и закурил последний красный максим. Сигарета быстро закончилась, я встал и, оглядевшись ещё раз, порывисто двинулся к сарайке, вынимая из кармана листок.
Вдруг что-то меня остановило. Сразу за сарайкой и баней стоял покосившийся забор. Я видел его и раньше, но только сейчас я заметил, что в нём, прям на самом видном месте, расположена маленькая, скособоченная, убогая дверь. Она была сколочена — как это часто бывает в садово-огородных хозяйствах — из всякой бросовой фанеры и трухлявых досок. Я подошёл поближе и потянул за ручку. Дверь с тихим скрипом отворилась. Передо мной громоздилось заброшенное поле, поросшее крапивой выше головы. Какое-то время я молча смотрел в эту глухую темень и слушал, что творится вокруг — тиха августовская ночь.
Что-то заставило меня оглянуться. Всё тот же сад, где-то далеко выглядывающий дом со слабо горящими окнами, рядом — птичник с перепёлками. Слева — ржавый бак. Почему-то я не удивился, когда увидел их — пару больших, гордых мальчишечьих глаз, смотревших на меня сквозь темноту. Пацан всё так же гордо разглядывал меня. В руках он держал одеяло.
Я машинально приставил указательный палец к губам, затем поднял ладонь над головой и помахал.
Дальше дело было за малым. Я рванул что было мочи, через все эти заросли.
Какое-то время я был уверен, что мне удастся не ужалиться крапивой. Вскоре я молил о том, чтобы хоть какой-то участок на моём теле остался не обожжённым.
Когда заросли закончились, я выпрыгнул на улицу, освещаемую несколькими фонарями. Аккуратные дома стояли один за другим. Я рванул направо, стараясь бежать как можно более бесшумно. Из-за ворот иногда слышались звоны цепей и ленивые, неуверенные собачьи тявканья.
Вскоре я добежал до небольшой развилки в три дороги и, быстро прикинув, что к чему, побежал по одной из них. Всё вокруг меня бешено пульсировало.
Вокруг скакали только пятна, световые контуры, просто цвета, было только дыхание. Наверное, именно поэтому я не мог разглядеть машину, с заглушённым мотором стоявшую прямо на развилке в густой тени.
Когда я побежал в ту сторону, где, согласно моим предположениям, должен был находиться выезд из этого неизвестного населённого пункта, машина на первой передаче двинулась за мной. Согласен, бежать по единственной на всю округу дороге было так себе стратегией — опытный партизан выбрал бы путь через лес. Но я не замечал преследования и продолжал бег. Дорога пошла между двух высоких заборов из переливавшегося в темноте профнастила.
Скудное, редкое уличное освещение закончилось, меня снова обступила темнота. Я сбавил ход и даже стал переводить дыхание, когда земля под моими ногами вдруг засветилась грязно-серебристым. Обернувшись, я зажмурил глаза: фары мгновенно ослепили. Машина на полном ходу приближалась. Даже если бы я побежал вперёд по улицам, то шансы мои были бы невелики. Накрытый отчаянием и пустотой, я просто стоял и смотрел на то, как пара фонарных глаз летит с нечеловеческой скоростью в моём направлении.
Если увидеть Землю из космоса, всю Землю увидеть перед собой, то единственная вещь, которую останется сделать — рассмеяться. Не злым от страха смехом, не от обманутых ожиданий, не от разочарования или несбывшихся надежд. От счастья. От невероятного, неземного счастья, космического, транспланетного счастья.
Стать одной большой гагаринской лыбой, чувствовать пустоту в лёгких и не понимать, как можно в жизни вообще делать что-то другое, кроме как смеяться.
Как только машина подобралась ко мне вплотную, её свет отразился от профнастила, и я увидел, что передо мной стоит ржаво-баклажановый жигулёнок двадцать-один-ноль-пять, а за рулём сидит красавец и здоровяк Гера. Он вышел, хлопнул меня своей огромной рукой по спине и открыл заднюю дверь:
— М-м? — многозначительно спросил он.
Гера двинулся с места так, что меня прижало к спинке сиденья. Я ощутил пустоту внутри, огромную, горячую и бесконечную, каким ещё недавно было надо мною небо. От этого состояния было божественно-легко, и я смеялся. Смеялся так, как смеялся Гагарин в небе над нами. С переднего сиденья ко мне повернулась девушка с холодно-прозрачными, как у дракона, глазами — Арина.
— Мы думали, они тебя раньше отпустят, — сказала она, когда я закончил смеяться. — По нашим данным было так.
— Меня не отпускали. Меня никто не отпускал, — сказал я, сам не веря, что говорю с ней. — Как? Откуда?
Они вдвоём рассмеялись.
— Подожди, — сказала Арина. — Тебя ещё кое-кто хочет проведать.
Закончилась деревня, началась обычная просёлочная дорога. Гера резал ночь фарами своего жигулёнка, омытого в водах Мирового Океана Уральского Озера.
Впереди показался съезд в поле. Гера, не сбавляя хода, свернул туда. Перед нами, в свете фар, возникла чёрная, длинная иномарка. Гера резко нажал по тормозам. С водительского места вышел невысокий человек, одетый в чёрные брюки и белую рубашку.
— Пойдём, — тепло улыбнувшись, сказала Арина.
Мы вышли на улицу. Человек в белой рубашке приблизился максимально, тьма разошлась, и я узнал Дэна — маленького, похожего на Элайджа Вуда барабанщика.
Дэн, ухмыляясь, показал рукой на свою машину. Когда мы подошли к ней, две задние двери синхронно открылись, вышли два крепких бойца, каждый из которых был раза в три шире низенького и аккуратного Дэна. Сам Дэн сел на своё водительское, я прыгнул назад. Крепыши остались стоять на улице.
— Как ты? — ласково спросил Дэн.
— Крапива, — ответил я, почёсываясь.
— Это они тебя?
— Сам.
Дэн кивнул.
— Откуда, Дэн? И давно ты тут? — спросил я.
— Полгода. Отец похлопотал, и перевели в Северо-Западный округ. Тут поинтереснее.
Он закурил.
— Ты же понимаешь, что всё неслучайно? Мы давно за теми, в доме, следим. Когда увидели, что они привезли тебя, я сначала не поверил. Потом, конечно, справки навели. Шульгина-то легко было найти. Вот ведь кадр! Он просто звезда всего округа… Ты, в общем, не вникай. Тут своя кухня.
Я заметил маленький барабан бонго, лежавший сразу под внушительной приборной панелью машины. Один барабан большой, другой поменьше — мужской и женский.
— Дэн, я не сразу ведь вспомнил, кем у тебя папа работает.
— Да лучше и не вспоминать, — расхохотался он, стряхивая за окно пепел.
Вдруг в машине что-то громко зашебуршало. На зеркале, над лобовым стеклом замигала огнём чёрная рация. Сердитый голос произнёс какие-то цифры и замолчал. Дэн секундочку подумал.
— Двенадцатый, ждём, — буркнул он, поднеся к губам микрофон на скрученном шнуре.
— Спасибо тебе, — сказал я. — Это ты Гере и Арине всё рассказал?
— Они сами вызвались тебя ждать. Впереди ещё большое путешествие!
— Нет сомнений, — радостно ответил я.
Он протянул мне свою маленькую, аристократическую руку. Я крепко пожал её.
На улице Гера и Арина стояли, запрокинув головы в небо и разглядывая звёзды. Арина держала в руках большой зелёный пакет с кукурузными палочками, не глядя, она доставала из пакета несколько штук, потом, положив их в рот, опять запрокидывала голову и громко хрустела. В зубах у Геры тлел вечный хабарик. Я немного постоял с ними, затем мы уселись в ржаво-баклажановое авто, помахали Дэну, рванули дальше и вскоре выехали на асфальт.
В приятном полусне я смотрел на ночную трассу с яркими гипнотическими точками габаритов и прохладными светодиодными вывесками придорожных кафе. Мы заехали с юга города уже под утро, проехали по пустынным улицам, освещённым карамельными огнями, и остановились возле Московского вокзала.
— Почему здесь? — спросил я.
— Ага, — улыбнулся из-под своей бороды Гера.
Арина махнула мне вылезать. Мы выбрались из машины, зашли вовнутрь вокзала и оказались на перроне.
Лёгкое, сладкое тепло обвило шею. Мои руки покорно сжались вокруг её талии. Соня молча целовала моё лицо.
— Время, ребята! — почти прокричала Арина.
Ничего не соображая, я пошёл дальше. Мы приблизились к поезду на перроне.
— Паспорта, — сказал молодой, высокий, гладко выбритый проводник в чистой, почти хрустящей форме и протянул в мою сторону левую ладонь. «Часы монтана», — отметил я, глядя на его запястье.
Вдруг, со страхом обернувшись на ребят, я понял, что не знаю, где мой паспорт. Сразу же следом меня охватила смесь паники и облегчения — паспорт остался в портфеле, а его у меня отобрали в квартире Шульги.
— Поверил, что ли? — спросил проводник и подмигнул.
Тут я поднял глаза и обомлел в который раз за этот длинный день. Передо мной стоял апостол скитаний, Минотавр без лабиринта, адепт числа 153, мой старый друг Спирит. В этой форме он смотрелся как майор астральных ВВС. Спирит снова ухмыльнулся, посмотрел на часы монтана и шёпотом сказал:
— Время.
Арина наскоро обняла нас с Соней, а Гера хлопнул своей огромной рукой меня по спине. Спирит закрыл двери и проводил нас в купе. Поезд тронулся.
XI
Мне нужно вернуться. Ничего общего с вечным возвращением это не имеет. Наверное, моё желание полностью противоречит прозрению сердитого гения, визионера нового времени. Его это ужасало и приводило в трепет. Меня это не ужасает: я всегда хочу вернуться. К какой-то женщине, в какое-то место, в какой-то трип. Вернуться из дома в приключение, вернуться из приключения домой. Смутное желание вернуться обязательно вынырнет незаметно, обнаружит само себя в малейших пустяках. Пройти некий путь назад — фаллопиевы трубы, исторгающие нас в мир, где господствует это желание — вернуться. Сесть в поезд — и вернуться.
Поэтому восхитительная, мироточащая соками, патокой и вином, облепленная осами страна на побережье Чёрного моря ждала нашего возвращения, хотя мы никогда там не были прежде. Место, которое забыл весь мир. Молох здесь не ковырялся своими пальцами уже почти три десятилетия.
Через два дня пути Спирит разбудил нас рано утром. Поезд остановился в городе, считавшемся здесь столицей.
Мы вышли из вагона во влажные субтропики. Найти жильё не составило труда: мы поселились у старой, ворчливой женщины здешней нации. Он носила только чёрное и смотрела на всё злым и материнским взглядом.
Первый день я не выходил из волн моря. Потом ещё день спал. А после раздобыл местную сим-карту и позвонил по номеру, который был накорябан на использованном ж/д-билете. Его на прощанье сунул мне Спирит.
Сначала никто не брал трубку. Я уже смирился с тем, что мне не суждено услышать человека на том конце. Но телефон вдруг задрожал на столе. В трубке отозвался гнусавый, фирменный голос Андрэ.
Он тут же стал долго и скрупулёзно, вместе с тем запутанно и непонятно что-то объяснять. Он говорил о каком-то месте где-то в горах, в которое нам всенепременно нужно было попасть. Кое-что мне удалось уразуметь. На следующий день мы двинулись в путь.
Соня была одета в тонкую, стройную тогу. В здешних пейзажах, тропических, сочных, она смотрелась как заплутавшая древнегреческая богиня, безраздельно и наивно властвующая над всем первозданным миром. Мы сели в пропахший маринованными человеческими телами автобус и поехали высоко в горы. В назначенном месте дизель остановился. Мы вышли вместе с толпой местных школьников. Детвора перешла дорогу и побежала к деревеньке, распластанной внизу, в ущелье. Мы оглянулись: сразу за обочиной начиналась тропа в лес.
Нет ничего лучшего, чем подъём в гору после того, как ты миллионы лет топтал болотистую равнину, одетую в камень и рыхлый асфальт. Горы — это способ почувствовать бремя собственного существования без всяких метафор, без метафизики. Жить и носить своё тело — это тяжело. С каждым шагом вверх — всё тяжелее.
Движение священной влаги в сосуде собственного тела становится интенсивнее. Очевидно и дано как день ясный: просто когда-то, в один момент ты был зачёрпнут из великой реки и помещён в этот сосуд. Когда-то потом, не сегодня, через время сосуд прохудится, даст брешь, и вся вода, бывшая в нём, опять потечёт тонкой струйкой, пока вновь не достигнет реки. Откуда течёт река? Ниоткуда. Она просто есть, покуда проливаются и зачёрпываются сосуды.
Наконец река, вдоль которой мы с Соней взбирались, превратилась в ручеёк. Мошкара, жалившая нас, вдруг улетучилась. Прямо от ручья шла ещё более тонкая и незаметная тропка. По ней мы и пошли, пока не увидели подозрительный для этих девственных джунглей забор из выпуклого, старого ДВП. На массивных петлях крепилась дверь, обшитая видавшим виды дерматином.
Дверь открылась вовнутрь. Мы оказались в небольшом палисаднике с некоторым количеством весьма необычных объектов, о коих позже. Самое же завораживающее предстало прямо перед нами. Гордое и равнодушное — прямо впереди, на весь угол обзора колыхалось и дышало в едва заметной поволоке полудня море. Казалось, что с такой высоты можно увидеть изгиб горизонта. Среди деревьев, застилающих мясистыми листьями небо, мы с Соней просто не заметили, что всё это время шли вверх по хребту, что оказались на другой его стороне у самой вершины. Место было чем-то вроде щербинки — большим балконом среди цепи острых скал. С трёх сторон нас обняли горы, субтропики, кусты и травы. Укрытые в этой древней зелени, мы видели впереди миллионы волн и в них — бесконечные солнечные блики, радостно рождавшиеся и радостно умиравшие.
Постепенно, отойдя от гипнотического восторга, мы осмотрелись вокруг. Итак, поляна полукругом, которая заканчивалась обрывом в бездну. В середине — костровище, рядом справа — большое спальное место, на котором дремал полуголый Андрэ. Неподалёку от него стояли ржавые металлические бочки, на которые опиралась акустическая гитара. На стволы одного дерева были намотаны толстые провода, на земле зачем-то лежал солидный осциллограф.
Самое же главное располагалось в левой части поляны. Там росло средней высоты, крепкое дерево с двумя стволами, расходившимися рогатиной. На нём, будто на просушке, лежал, глядя на море, отбрасывая внушительную тень, небольших размеров самолёт с довольно толстым, мускулистым фюзеляжем. Приплюснутый нос самолёта был снабжён мощным, но ржавым винтом. Несмотря на свою целостность, моноплан был явно не готов к новым подвигам — по бокам виднелись дырки и грязно-ржавые подтёки. Однако самолёт с достоинством вписывался в тропическую панораму: будто бы он с детства рос вместе с этими деревьями, этой травой и кустами и вообще был рождён матушкой-природой за компанию с горами и морем.
Смотровая площадка между гор, спящий Андрэ, самолёт, отдыхающий вместе с ним, — ошеломлённая Соня с восхищением смотрела на всё это, будто мир предстал ей заново. Самолёт вдруг зашевелился, внутри него послышались утробные металлические удары. Из маленькой кабины вылез человек. Низкого роста, почти старик — судя по длинным седым волосам, одетый в спортивный поношенный костюм, он ловко перегнулся через край кабины, спрыгнул на землю, покланялся морю и шустро подошёл к нам.
— Короткая память у этой эпохи, но я не предамся забвению, — громко произнёс он и тукнул в меня длинным ногтем на указательном пальце. — Вспомни короткую ночь на краю всего сущего!
Дядька таращил на меня свои блестящие, маленькие, яростные глаза.
— Вспомни, Новый Адам, бескрайний Океан Уральского Озера, звон волн-подростков и шум беззаветного неба!
— Никогда не забывал, — тихо сказал кто-то. Прошло мгновение, прежде чем я понял, что это был мой голос.
Соня с любопытством и даже каким-то недоверием посмотрела на меня. Я же не мог оторвать глаз от Отшельника. Того самого, которого я повстречал три года назад где-то на берегу Мирового Океана Уральского Озера.
— Я позже всё объясню, — сказал я Соне.
Андрэ как раз закончил свою сиесту и подошёл к нам, тихо хмурясь и поправляя солнцезащитные очки.
Вечером Соня сидела на самом краю обрыва, свесив ноги в пропасть. Она глядела вдаль и держала в руках старый авиационный шлем. В нём было щедро насыпано клубники. Соня изредка опускала туда руку, поднимала ягоду, клала в рот и дальше продолжала медитировать на закат.
— Андрэ, как вы познакомились? — спросил я его.
— На сайте любителей Кая Метова. Давай без подробностей. Просто Номад загрузил меня разного рода литературой. Потрясающей, фантастической и, главное, очень редкой. Она поменяла мою жизнь — настоящее наслаждение. Там, в основном, про радиотехнику, так что тебе будет не очень интересно.
Андрэ всё это время забивал трубочку. Продув сопло, он продолжил:
— А потом он просто прислал мне путёвку в санаторий здесь неподалёку. А в номере оставил карту места.
— Расставлять знаки препинания яростного порядка, отсудить у провозглашающего себя полицейским разума право на забвение, — слышалось из кабины самолёта, — лицезреть фантастику буквы «я».
Андрэ, задумавшись, подытожил:
— Как ты видишь, я не смог вернуться назад к скучной жизни в санатории.
Я кивнул.
— Теперь мы здесь. Видишь это? — он показал разные провода, которые подбирались к самолёту из самого леса. — Это наша конструкция, скоро она заработает и все мы услышим потрясающий даб мироздания. Так говорит Отшельник.
Номад в этот момент закончил созерцать море. Он прыгнул на землю, подбежал к обрыву, хапнул из шлема на коленях Сони горсть клубники, махом съел её, повернулся к нам и тихо сказал:
— Это будет машина всеиспепеляющего даба. Фантазматрон грядущего. Ярило механического свойства.
Я смотрел на то, как клубничный сок растекается по его жидкой бородке.
— Да помогут нам силы астральных военно-воздушных сил сверхлёгкой авиации!
Вот что мне удалось выяснить об этой затее за последующие дни. Мы находились в тех местах, где в древности была могучая и таинственная Колхида. Вся эта заварушка с золотым руном, аргонавты иже с ними — вся эта движуха происходила именно здесь. Идея состояла в том, чтобы нацепить на самолёт хорошую акустику, которая воспроизводит не только спектр, слышимый человеком, но и ультра- и инфрадиапазон. Далее надо было подняться в воздух и сделать круг по Колхиде — сакральная траектория пересекала предполагаемый путь следования аргонавтов: лес, река, море. Затем планировалось плавно спикировать на заброшенный аэропорт — единственный в этой стране.
Мы остались в этом убежище, скрытом плотным массивом субтропической зелени. Питаться приходилось в основном клубникой, Бог весть откуда здесь взявшейся в таких объёмах. У Андрэ был целый рюкзак свежайшей шолохи, поэтому скучать не приходилось. Купаться мы ходили вниз по реке. Я очень полюбил бамбук — на обратном пути обязательно находил себе прямую трость, но потом всё равно где-то терял её.
Всё это время я разглядывал гордый самолётик, повисший почти над самым обрывом. Его тонкие, невесомые крылья крепились к мощному остову, в месте крепления напоминавшему развитые мышцы груди. Изъеденный ржой пропеллер готов был отчаянно кромсать воздух. По телосложению самолёт напоминал самого Номада. Оба они были жилистыми, лёгкими, чуть побитыми жизнью, но усердно рвавшимися в неведомые просторы голубого эфира.
Андрэ постоянно что-то крутил в самом корпусе, доставал провода, подключал их к осциллографу, что-то подтягивал и ругался про себя. Питалась вся эта машинерия многочисленными автомобильными аккумуляторами.
Вечером третьего дня мы сидели у костра и ели запечённых горных тушканчиков, которых наловил днём Номад. Специально к трапезе он оделся в плотное пончо на голое тело. Откусив ногу грызуну, немного ею похрустев, Номад сказал:
— Осталась неделя. Луна в Козероге.
Андрэ забил трубку и молча её закурил, а потом передал мне.
— Что мы делаем, я не знаю, но почему-то я чувствую себя по-настоящему на своем месте, — сказал я, передавая трубку Номаду.
— Плохо, — ответил тот, выдыхая сладковатый дым. Густые, лёгкие струи растекались по его бородке, вились в его волосах. Номад закашлял.
— Почему? — спросил я.
— А чё ж хорошего?
Он наконец прокашлялся.
— Это сложно объяснить. Просто нигде нет твоего места. Вообще.
— Но я ведь есть.
— Ты есть, а места нет.
Я хотел что-то спросить, но вдруг понял, что Номад так и будет отвечать — специально мимо.
— У тебя есть футболка с логотипом макарон «Макфа»? — спросил вдруг он меня.
— Нет, — ответил я, затягиваясь.
Тут я резко встал:
— Стойте! Как-то в магазине я видел одного парня… И вообще, это мысль моя. Про макароны!
— Про макароны? — засмеялся Номад всем своим худеньким телом. Его ровные зубы заиграли рыжими бликами, отражением костра.
— Про футболку «Макфа». Про восстание людей, про отважных крыс и киллеров повседневности. Я даже написал это!
— Тебя тоже кто-то написал.
На этих словах он вскочил, резво согнулся вдвое и легко встал на руки. Пончо спало вниз. Трусов он, конечно, не носил.
XII
На следующий день Андрэ выкатил из кустов пять металлических бочонков. Мы принялись ломать в них сушняк. Его было много в ореховых зарослях сразу за оградой.
— Андрэ, — сказал я, — понимаешь, я здесь уже четыре дня. И мне очень хорошо, но я не понимаю, что мы делаем и — главное — для чего?
— Это всё фигня. Давай лучше расскажу тебе историю. Ты знаешь про бледного Егора?
Я помотал головой и смахнул пот, стекавший по моим щекам. Андрэ продолжил:
— Жил-был один парень. Ничего особенного не делал, в леворадикальных организациях не состоял, Алистера Кроули с Блаватской не читал, не веганил, и вообще был до омерзения адекватным. Работал, допустим, в банке. Славный такой малый. Смотришь на таких и сразу понимаешь — его очень любит мама, и он маму очень любит. А мама его почти одна воспитывала. Отца давно не стало, он умер, когда мальчику Егору было три года. Оставил папа только квартиру, старый гараж и не менее старый москвич. Машину мама продала почти сразу, чтобы быть какое-то время на плаву. Мама у него была молодец. Поэтому надо было быть благодарным ей и ни в коем разе не расстраивать.
Порядок у нашего парня был во всём: всё как надо. Даже невеста нарисовалась постепенно. Ну а почему бы не нарисоваться? Надо сказать, квартира в ипотеку, форд, работа хорошая. Мама у парня совсем обрадовалась.
И вот сидят они раз в каком-то баре с невестой. В бар, как и во все такие места, он ходил для приличия. Пить почти никогда не пил. Но иногда надо было показать свою светскость — вот он и ходил. И вот сидит он в баре, а к нему подходит девочка. Растатуированная вся такая, с зелёными волосами, кольца в носу, в шубе обсосанной и смешной, типа леопардовой, в наше постперестроечное детство деткам из такого материала тулупчики шили. В общем, странное создание, совсем из параллельной галактики. Подходит она и говорит: «Спасибо вам за музыку огромное. Она мне жить помогает в этой нарастающей энтропии». Так и сказала — «спасибо вам за музыку» и «жить в нарастающей энтропии помогает». Слово «энтропия» наш мальчик отыскал в интернете потом. Потом — это после того, как зелёноволосая ушла, а невеста его закатила скандал. «Какая такая ещё музыка, какая энтропия? — кричала она. — Кто эта кикимора?»
Мы постепенно наполнили одну бочку и принялись за вторую. Андрэ продолжил:
— Короче, недоразумение замяли потихоньку. Парень уверял невесту, что это какая-то ошибка, что эта фрикесса с кем-то его перепутала. Надо сказать, он и сам был в этом полностью уверен. Подчёркиваю, полностью! Где-то там не за горами должна была состояться свадьба нашего мальчика. Этим он и был всецело озабочен.
Слегка добавляли забот возникающие с разной периодичностью назойливые головные боли. Отчего оно так, он не знал. Но решил, что перед тем, как станет верным и добрым мужем, надо бы сходить и проверить здоровье. Да и в предсвадебной кутерьме голова нужна максимально целая и здоровая. Работа-то — ладно, фиг с ней. Там особо думать не надо было. Даже не поощрялось. Ну и вообще, все остальные дела в его жизни можно было делать и без особого включения головы: смотреть сериалы после работы, по субботам к маме ходить в гости, ездить за покупками и с невестой мотаться в кино. Ну, в общем, занялся он тут своими головными болями: решил сдать анализы и обследоваться.
Анализы и обследования ничего не выявили — ну что бы они такого нашли? Беспорядочной половой жизнью он не жил, пил — как монахиня, высыпался, ел только здоровую пищу. Парень забеспокоился, ведь это всё были верные признаки блуждающей мигрени — штуки сложной, надоедливой. Наука её толком не изучила, а потому вылечить её было нельзя. Это он по дискавери фильм про эту мигрень видел.
Сдал допанализы и, расстроенный, удручённый, пришёл он со всем этим к маме. Ну вот сидят они с мамой, а она и говорит: «Сынок, а я знаю, что тебе надо! Чага!» «Какая такая шняга?» — не понимает мальчик. «Ну да не “шняга”, а “чага”! На берёзах растёт. Берёзовый гриб! Завариваешь его и пьёшь, как чай. Отличная вещь! Соседка Тамара Васильевна так себе опухоль вылечила». «И где взять его?» Мама задумалась — не сезон, стоит зима ведь — и вдруг вспомнила: «Так в гараже ведь у нас целый мешок! Сходи да забери. Мы ещё с отцом твоим собирали, давно дело было. Это же почти древесина, она десятилетиями может храниться!»
Надо было сходить в гараж. По необъяснимым причинам, бывать наш Егор там не любил, да и не бывал уже лет семнадцать. Хотя, если разобраться, причины были не совсем необъяснимыми. Надо сказать, ему хорошо запомнилось, как буквально накануне гибели отца он угодил в подпол и несильно ударился головой, а вот испугался здорово. Ну это полбеды, но было в этом гараже что-то другое — зловещее, угрожающее. Что-то, что бросало парня в пот при одной мысли о том, что он туда наведается.
Ему гараж даже снился по ночам: раздавался пугающий грохот — и Егор видел себя маленьким мальчиком, оставшимся наедине с темнотой сырого подпола. Поэтому было решено: в гараж отправится дядя, пусть он шнягу эту ищет. А сам Егор сошлётся на занятость: работа, подготовка к свадьбе, в больницу ещё надо бы. Позвонил он дяде и попросил сходить в гараж да найти эти деревянные грибы.
На следующий день Егор пошёл на приём к терапевту. Тот хмуро поглядел в его анализы и результаты МРТ, почесал подбородок с ямочкой. Егор не вынес этого гнетущего молчания и выпалил: «Я знаю, что делать. Чагу надо пить. У меня её целый мешок в гараже!». Врач посмотрел на него, как на смертельно больного, и почти сочувствующе произнёс: «Какая чага? Спать вам надо. Вы здоровы абсолютно, ну, не считая небольшой тут шишечки в мягких тканях, видимо, от какой-то стародавней травмы. Но это всё мелочь. Вы просто спите, и всё у вас будет хорошо. Завязывайте с ночной жизнью и приходите через месяц».
Вышел из поликлиники наш Егор совсем расстроенный. Что за дебильный такой совет за такую сумму деньжищ? Егор, вообще-то, ложится в одиннадцать, просыпается в семь. Он чудесно спит, даже недавно купил себе фитнес-часы, которые замеряют пульс во время сна и могут разбудить за пять минут до будильника, если посчитают, что так будет лучше.
Кое-как Егор отработал день, а вечером пришёл к дяде.
Дядька вручил ему небольшой холщовый мешок, набитый чагой — берёзовым грибом. Труха какая-то, неужели поможет? Когда Егор уходил, дядька сказал ему: «Малой, я там твоё барахло всё сдвинул, чтобы погреб открыть. Разложил на весь гараж, двинуться негде». Егор кивнул и поплёлся домой.
На вкус чага оказалась довольно приятной. Он позвонил маме, но ничего не стал ей говорить про приём у врача. Сказал только за чагу спасибо. Соврал, что чувствует себя лучше уже после первого глотка. Егор лёг спать и стал уже проваливаться в сон, как вдруг вспомнил слова дяди: «Барахло всё твоё сдвинул, чтобы погреб открыть». Какое такое «твоё барахло»?
Была уже полночь, но Егор так и не мог уснуть. Эта фраза про барахло, нечаянно вспомнившаяся, одолела его. Он не выдержал и набрал номер дяди. «Дядь Саш, какое барахло-то?» «Ты юморишь, малой? Там, в пакете, точно чага была? Не чача?» На этих словах дядя расхохотался и положил трубку. Егор встал с кровати, постоял в трусах перед окошком, посмотрел, как на огромное полотно моста заезжают ночные машины, потом отыскал ключи от гаража, быстро оделся и вышел на улицу.
До гаражей он добрался вполне бодро. Мрачное место: небольшой пустырь за протухшей речкой, почти к краю берега которой были прислонены гаражные боксы. Ещё в его детстве здесь было почти мило. Повсюду росли крапива, конопля, борщевик. Можно было не смотреть на гаражи, и тогда казалось, что ты где-то за городом, в обычной полузаброшенной деревне. Но сейчас вокруг были понатыканы новостройки, в одной из которых жил сам Егор. Продолжали архитектурный ансамбль какие-то офисные здания с супермаркетами на первом этаже и вечные долгострои. С какого ракурса ни смотри — не увидишь уже той дикости, которая была в детстве. Да и гаражные боксы смотрелись уже убого, жалко. Как старая парализованная бабушка, которую её отпрыски-уроды ненавидят в открытую и без стеснения.
Егор помедлил. Постоял, посмотрел на всю эту картину. Вспомнил старый, зловещий гараж из детства. Вспомнил ужас, с которым тогда, в три года, он в мгновение обнаружил себя в холодном погребе. Вспомнил вату в голове — череп моментально набился ею после падения, как и ноги. И руки отца, тёплые, твёрдые, которые поднимали его назад, на свет Божий. Желание развернуться и пойти назад, домой, совсем угасло, оно вдруг растворилось в неожиданном адреналиновом приливе. Егор подошёл к воротам гаражного кооператива.
У сторожа в кабинке горел огонёк. Из окна было видно — ладный, приятный дедуля в очочках сидел в свете настольной лампы и глядел в книгу. Страницы он держал одной рукой, а другой подпирал свою лысоватую голову. Дедуля поднял глаза, прищурился и улыбнулся Егору. Потом встал и исчез из света лампы. Дверь в сторожку распахнулась. Дедушка в растянутом шерстяном свитере, ватных штанишках и валенках вышел и глянул ласково и хитро.
«Егорушка, доброй ночи! Я тебе книжку про Кейджа на следующей неделе верну, договорились? Не успел пока дочитать, вот Адорно взялся тут перелистнуть». Егор растерялся, но в то же время обрадовался почему-то вниманию этого приятного старичка, потом кивнул и потопал вглубь кооператива, мимо гаражных боксов. Некоторые из них были занесены снегом, другие, видно, активно использовались владельцами. Тут Егор растерялся: как он отыщет свой гараж? Но, к удивлению, всё сложилось само. Ноги сами привели его к нужным воротам. Сомнений не было — это его бокс. Снега перед воротами не было. «Дядь Саша почистил всё», — подумал Егор с каким-то даже удовольствием.
Ещё немного помедлив, он засунул ключ в замок, провернул и открыл бокс. Внутри было тепло. Посветив экраном телефона, Егор нащупал выключатель и нажал на кнопку.
Застрекотали люминесцентные лампы. Пространство гаража собралось как бы постепенно. Сначала из темноты вынырнула левая стена с большим стеллажом, на котором стояли книги, какие-то домашние сувениры из советского прошлого, типа каслинского литья, бонг для курения ганджи (такой Егор видел ещё на первом курсе у студенческих приятелей). Потом возникла стена прям напротив дверей. К ней вплотную были придвинуты большие, из чёрного пластика, студийные колонки-мониторы. Посередине Егор увидел стойку с двумя электрогитарами и одной бас-гитарой. Щёлкнуло и загорелось справа. Третья стена была пустой, внизу только стояли три коробки с виниловыми пластинками. На самой стене висели постеры. Теперь весь гараж хорошо освещался. Егор глянул в самый центр и увидел стол. На нём стоял широкоформатный монитор, большой микшерный пульт. На металлическом каркасе в левой части стола покоились неведомые приборы с кнопочками и крутилочками. Перед монитором вместо клавиатуры лежала такая штука с белыми прозрачными квадратиками в несколько рядов. Рядышком — небольшой синтезатор.
Само собой: всё здесь было немного не так, как должно было быть. Стол стоял как бы наискось. Егор глянул почти себе под ноги и понял, что он стоит на крышке подпола. Ковёр, закрывающий крышку, кто-то грубо стянул влево. «Дядь Саша за чагой лазил», — подумал Егор, потом выровнял ковёр, подвинул стол и сел за него.
Перед нами стояли три бочки, доверху набитые сухими ветками и хворостом. Мы присели в тень, Андрэ набил трубочку, закурил и стал рассказывать дальше:
— Ну вот, сидит Егор за столом. Вокруг кнопки-крутилки, провода. Ничего не понимает. Смотрит на стену с плакатами. А там молодой Бликса со товарищи, «Underworld» образца девяностых годов, раритетный плакат «Young Gods», который шёл бонусом к японскому винилу, распечатанные на цветном принтере обложки «Boards of Canada», Валерий Леонтьев зачем-то. Собственно, никого, кроме последнего, Егор не знал, это уже потом он стал разбираться, что и к чему. Вот посидел он так в молчаливом смятении, а потом снова посмотрел на всё вокруг. И вдруг охватила его такая тихая, спокойная радость: очень добрая, нежная, будто кошечка лапкой по сердцу трогает.
Короче, Егор, недолго думая, включил компьютер, понажимал тумблеры на всех этих странных аппаратах. На жёстком диске нашёл последний проект в программе Ableton Live, загрузил его и стал писать музыку. С оборудованием вспомнилось всё быстро. Микшер — понятно. Большая прямоугольная панель с квадратиками, которые при подключении засветились разными цветами — лаунчпад. На стойке — компрессора, лимитер и прочая требуха. Так Егор просидел за всем этим до утра. А потом он повернулся к выходу и увидел, что сквозь двери прорывается сумеречный свет. Егор сохранил проект, собрался, выключил аппарат, лампы и вышел.
Здесь его и взяла паника. Всё вокруг вдруг зашумело, мир стал очень неуютный и злой.
— Андрэ, я не понимаю. Что это за история?
— Так вот, понимал бы кто вообще. Если ты про Егора, то самое-то главное — он ведь вообще порядком офигел от всего происходящего. Он не знал, откуда у него в гараже аппарат, почему он знает группу «Einstürzende Neubauten» и даже умеет выговаривать это название. Не знал, почему умеет управляться с аналоговым лимитером и грувбоксом последней модели. Следующим вечером он снова пришёл в гараж и первым делом зашёл к дедушке-сторожу, сел напротив и попросил его рассказать всё, что он о нём, Егоре, знает. Чтобы не затягивать историю, вот тебе краткий конспект.
Писал музыку Егор уже давно, лет семь. Начал с того, что набивал биты в простой программе. Потом, после того, как появились деньги, стал откладывать и покупать себе аппарат, железо, гитары. И всё это он делал по ночам. Только по ночам. И в совершеннейшей бессознанке. Он регулярно выписывал себе винил, литературу, всякое другое добро. Знали об этом два человека — сам Егор, да и то наполовину, и дедушка-сторож. Это был единственный живой персонаж, с которым ночной Егор общался.
Так до недавнего времени и было. Дело в том, что постепенно Егор стал отсылать свои релизы на разные лейблы, а поскольку музло было годное — IDM такой витиеватый, его охотно публиковали и даже платили какие-то бабки. И вот однажды Егора пригласили поиграть живой сэт. Он согласился не сразу. Ходил советоваться с дедушкой-сторожем, чего-то сомневался, но в итоге решился. Только вот незадача, тот, ночной Егор, не умел водить машину и вообще сильно боялся автотранспорта. А аппарат надо было отвезти в клуб. Ну так сторож ради такого случая даже покинул пост и отвёз Егора на своей «копейке» отыграть в центре города. Потом это повторилось ещё пару раз.
— А как же аппарат в гараже?
— Так говорю же, дневной Егор туда не ходил. Он боялся гаража с детства. А дяде его было до фонаря, чё он там делает и в какое время.
— Что теперь с ним?
— Да что, ночной Егор победил. Точнее, так — занял лидирующие позиции, интегрировал, короче, дневного. Или наоборот. Как тут разберёшь? В общем, вместе они уволились из банка, расстались с невестой, вплотную занялись музыкой. Пришлось заново учиться водить машину. Маме Егора только всё это не сильно нравилось. Но это временно было.
Весь оставшийся вечер мы провели кто как. Номад где-то, как всегда, гулял. Я лично занимался тем, что внимательно рассматривал самолёт и всю эту коммутацию вокруг него. В фюзеляже были прорезаны аккуратные отверстия диаметром сантиметров в пятнадцать. Из них выглядывали небольшие колонки. Как уверял Андрэ, достаточно мощные, чтобы огласить округу с высоты птичьего полёта — не зря же он столько книг по электронике прочёл за лето. Основная же задача состояла в том, чтобы заставить вибрировать всё, что встретится на пути, поэтому главное достоинство колонок было не в громкости звука, а в его качестве. Ультрадаб должны были услышать не только люди, но и звери (в частности, шакалы и рукокрылые, не говоря уже о дельфинах).
Внутри маленького самолётика всё было набито аккуратными пучками проводов, клемм и прочих коммутаторов. В кабине, помимо этого, моё внимание привлёк микрофон — старый такой, хромированный и явно не предусмотренный базовой комплектацией крылатой машины.
Как они собрались на этом лететь, я даже не мог предположить. Но их холодный энтузиазм не оставлял сомнений в том, что всё получится.
— Андрэ, а эта история про Егора. Ты к чему её рассказал? — спросил я вечером.
— Для того чтобы качало, мы перепробовали много разной музыки. Номад голосовал за Ли «Скрэтча» Пэрри — ямайского патриарха даб-музыки. Неплохой вариант, но качество звука такое, что там ни о каких дополнительных частотах речи и не идёт. Далее — по каталогу добросовестного ценителя вайба, но стопроцентной уверенности не было. А музыку Егора я услышал ещё в Питере, однажды ночью зашёл, будучи в кислоте, в один бар. И он там играл. Не помню, было это до его слияния или после. Короче, когда мы с Номадом решили провести ритуал, я отыскал Егора. Тогда это было не сложно — он уже слился и играл достаточно часто. Ему очень понравилась идея, он записал для нас ультрадаб. Для того чтобы добиться нужного звука, он занёс весь аппарат в холодный погреб. Чтобы реверб был соответствующий.
Андрэ поджёг трубку.
— Кстати, теперь он только там музло и пишет. А в сам гараж машину стал ставить.
К вечеру мы заполнили ещё две бочки.
XIII
На следующее утро меня разбудили глухие удары. Соня спала как ни в чём не бывало. Только-только рассвело. Я высунулся из-за большого лаврового куста, отделявшего место нашего ночлега от основного пространства поляны, и увидел Номада и Андрэ. Те глянули на меня, но тут же отвернулись, с видом «нам некогда даже здороваться с тобой».
Я оглядел поляну. Толстые канаты были натянуты из одного края поляны, где располагалась калитка, в другой, где зияло море. Канаты сложно переплетались, вились и узловались. Дерево, на котором висел самолёт, тоже заметно изменилось. У него теперь почти отсутствовали ветки, их срубили — вся зелень лежала у корней, а рядом валялся влажный топор. Самолёт покоился на кривой, теперь лысой вилке ствола. Ещё движение, казалось, и самолёт сломал бы ствол, встал бы на канаты, и… Снова оглядев конструкцию, я всё понял.
— Запуск завтра с первым лучом, — поймав мой взгляд, сказал Андрэ. Он только что завязал довольно хитрый узел и теперь переводил дыхание.
Скоро проснулась Соня. Мы только позавтракали клубникой, когда дверь, отделявшая нашу поляну от леса, открылась. В проёме показалась форма проводника российских железных дорог. В одной руке, на запястье которой красовались часы монтана, гость держал длинную деревянную трубку с массивной чашей, в другой руке — свой пиджак. Вид у него был настолько невозмутимый и будничный, будто бы он только что вышел из вагона проверять у пассажиров билеты.
— Хорошая у вас дверь, добротная. У меня у бабушки такая же, — сказал Спирит и заботливо погладил мякиш дерматина. — Дров-то набрали?
— Можно и сходить, раз интересуешься, — отозвался Номад из самолёта. Он укладывал здоровый пучок проводов.
Спирит закинул пиджак на забор, после чего аккуратно раскурил свою внушительную трубку, выпустил клубы тяжёлого дыма, открыл дверь и вышел.
Я помог Андрэ скрутить пару кабелей и присел отдохнуть. Дверь снова открылась. Показались два добрых лица — Арина и Гера. Как и мы с Соней несколько дней назад, они застыли, глядя на величественную панораму необыкновенного райского сада перед ними. Не меньший восторг вызвал в них и самолёт.
Вернулся Спирит и привёл с собой длинного, тощего молчальника с кучерявыми волосами по пояс и длинной бородой. За его спиной болтался внушительный барабан джембе. Человек молча всем поклонился, уселся возле самого обрыва в позе лотоса. Глаз он не открывал до самого вечера.
Ближе к закату стали прибывать и другие люди. Сутуловатый маленький парень в огромных очках для кварцевания с такой же маленькой девочкой, стриженной как героиня хёнтай, вошли и громко поздоровались с каждым, а потом отдельно — с солнцем. Красивый, ладный и слегка жеманный персонаж, одетый в идеально отглаженные чёрные брюки и обтягивающую, ослепительно-белую футболку, принёс большой букет гладиолусов. Он так и ходил с ним до самого окончания нашего мероприятия.
Появился следом высокий, грузный, немного неуклюжий мужчина, открыто, по-детски улыбающийся. На плече он нёс старый деревянный мольберт. И это только некоторые из присутствующих.
Вечером, когда солнце принялось обдавать нас приятным карамельным закатом, а море — менее старательно набегать на сушу, в центре поляны вспыхнул костёр — Спирит зажёг пламя от одной спички.
Андрэ передал гитару парню в очках для кварцевания, достал зажигалку и постепенно поджёг сушняк во всех пяти, наполненных нами вчера, бочонках.
Потом Андрэ подвёл ко мне абсолютно лысого, прозрачного гражданина с чуть нагловатым, но приятным взглядом. Из-за его плеча показалась девочка с ослепительно-зелёными волосами. Лысый отрешённо ухмылялся, без стеснения показывая зубные коронки.
— Егор, — прогундосил Андрэ.
— Бледный, — представился Егор и протянул руку.
Вскоре заиграли. Андрэ взял гитару и начал шлёпать на ней что-то простое и приятное. Длинный тощий молчальник энергично застучал в свой джембе. Грузный мужчина с мольбертом заиграл на флейте. Поляна как будто бы тут же расширилась, несмотря на наступившие густые сумерки.
Мы слушали музыку и разговаривали с этими диковинными персонажами. В один момент из темноты вдруг вынырнул Номад, схватил меня под локоть и отвёл за лавровый куст.
— У тебя кое-что для нас всех есть, — шепнул он, задорно улыбаясь.
— Не уверен, — ответил я и даже неожиданно заволновался — ну чем я мог быть тут полезен?
— Что-то, что не принадлежало тебе, а теперь принадлежит, — сказал Номад, почесал свою жиденькую бородёнку и растворился в тени.
Я остался в полусонной задумчивости. Разглядывая костёр, половину луны вдалеке, я сквозь музыку услышал скрип двери — это Спирит принёс ещё дров. В наступившей темноте меня вдруг снова заняла эта дверь, ведущая к нам на поляну. Сейчас на её потрёпанном дерматине плясали многочисленные блики.
Что, если двери восприятия, те самые порталы, открывающие нам доступ к потустороннему, скрытому, трансцендентному — всё то, о чём грезил Блейк, потом писал Хаксли, а потом и выл Моррисон, — это не какие-нибудь неведомые порталы по ту сторону реального, а вот такие вот — косые и кривые двери, несуразные мягушки, обитые дерматином, перетянутые леской и подбитые декоративными гвоздиками с золочёной шляпкой? Мысль эта очень меня развеселила. Я взял у Егора бутылку рома, сделал глоток и опять уставился на дверь.
Темноту разрезали короткие вспышки — это девочка Егора щёлкала маленькой плёночной мыльницей.
— Какая марка? — спросил я у неё, показывая на фотоаппарат.
— Что? — не расслышала она.
— Марка! — крикнул сквозь барабанный бой Егор.
— Марка! — вслед за ним крикнул я.
Народ на поляне обернулся на меня. Музыка вдруг замолчала. В глазах людей неровно пульсировали огни. Чем я могу быть полезен для всех для них?
Я сунул руку в карман и достал то, что было нужно всем без исключения в этом месте.
— Дети нового дня! — крикнул Номад, взобравшись на дерево.
Андрэ, второй раз взявшийся джемить, заглушил гитару.
— Вы прошли сквозь сумрак, чтобы почувствовать дыхание вечных просторов лета! И теперь в этой песочнице только свои ребята!
Люди передо мной выстроились в очередь. Листок в моей руке — тот самый, который я взял в сарайке Ролана — блестел в свете костров: на каждом маленьком прямоугольничке красовался нарисованный человечек в маленьком самолётике. Я стал аккуратно отрывать по кусочку и давать каждому, кто подходил ко мне. В конце у меня остались три маленьких прямоугольника. Один я протянул Номаду, а другой — Соне.
На какое-то время поляна погрузилась в молчание. Густые ночные звуки обволакивали нас. Слышно было, как невдалеке воют шакалы. Я положил последний кусочек за нижнюю губу, отвёл Соню на край обрыва, и мы вместе сидели так какое-то время.
Атмосферные рукава закатали. Время начать поиск угля и фигурок богов из гипса. Мы, пленённые искусственно-гладкими склонами, заворожились постепенной градацией цвета, данного теоретически. Воскресло и снова уснуло движение в неслышимом эротизме ручьёв. Мы видели эмблему осени, и она запретила нам строить планы. Стамеска ветров шоркала рябь моря. Пахло сыростью и травами, дым костра укутывал последние ленивые, жирные звёзды. Мы — генеральная ассамблея взморья — исчезали в марком тумане и вернулись из него обратно в выхолощенную и надменную явь.
Минуло непозволительное количество эпох и мириад столетий. И вместе с тем — ничто. Грянул барабан джембе, через секунду ему отозвался бонго, им аккомпанировало ничто. Прыгали гитарные аккорды в струящейся паутине ничто. Африка на эту ночь сжалась до размеров странного сада в горной цепи Колхиды, очерчивая собой ничто.
Танцевал каждый. И каждый танцевал один на один с костром. Никто не говорил ни слова. Молчание было так оглушительно, что его могла нарушить только музыка.
— Теперь вы нашли свой голос, дети нового дня. Вы дали пищу для Духа, и не спокойствием, что оцепенению подобно, кормили его, но — смятением. Вы выкинули все учебники по мотивации и прошли мимо понаоткрывавшихся тут и там сраных йога-центров, — раздался вдруг голос.
Он же продолжил:
— Пришла пора вибраций. Пора поставить восхитительные ожоги на заскорузлое тело явленного. Пора слияния в едином движении, без отождествления себя с движением! Эпоха снов окончена. Пришла эпоха Приобретения! Да здравствует небо Нового Адама!
— Да-а-а-а! — протянула толпа.
Я был среди прочих.
Андрэ, отложив гитару, подставил рядом с лысым деревом небольшое брёвнышко. Номад ступил на него и вновь повернулся к людям.
— Пастухи бытия! Ревнуйте о том, чтобы приобретать сокровища чистых рудников!
Он отвернулся к самолёту. Андрэ сделал знак нам, и мы взялись за концы канатов.
— На себя! — крикнул Андрэ.
Мы потянули. Андрэ вытащил топор и принялся сосредоточенно и яростно рубить дерево под корень.
— Номад! Готовность номер три!
Самолёт, этот маленький кусочек механики среди тропического безумства жизни, будто прокашлялся, потом смешно и страшно каркнул. Наконец, послышался ритмичный хруст. Ржавый винт на носу самолёта закрутился. Плотный шум заполнил начавшееся вдруг утро.
Андрэ неистово рубил дерево.
— Готовность два! — что было мочи прокричал он.
Сквозь шум послышалось несколько щелчков. Звонкие удары стального барабана сломали однообразный гул двигателя. Вступил густой, упругий бас. Каскад клавиш свалился прямо с последних звёзд. Аккуратная гитарка появилась только после второго такта. Уходящая ночь завибрировала фиолетовым, с оранжевыми всполохами, ультрадабом. Вибрация шла от самолёта, из самолёта. Ритмичная сплошная арабеска залила эфир. В ней закручивалось всё: я, Соня, ночь, спрятавшаяся Луна в Козероге, стыдливые остатки звёзд, море вдалеке.
Андрэ сделал ещё несколько ударов и что было мочи прокричал:
— Готовность один! Номад!
Сквозь плотный ковёр окружавших нас звуков прорезалось:
— Когда был я младенцем, по-младенчески мыслил…
Голос Номада колыхался в воздухе как флаг. Сам Номад смотрел на нас из кабины. Возле его рта болтался никелированный микрофон.
— По-младенчески мыслил! А ныне оставил, оставил младенческое.
Андрэ последний раз воткнул топор в дерево. Ствол с хрустом накренился вперёд.
— Канаты! — ещё раз крикнул он нам.
Мы что было мочи потянули за узлы и петли. Канаты образовали некое подобие полозьев, ведущих к самому краю обрыва. Самолёт соскользнул с упавшей рогатины, медленно, пьяно вывалился на упругие верёвки и шустро покатился к краю.
— Движок! — проорал Андрэ.
Винт заработал с новой силой. Самолёт тем временем набрал приличную скорость и почти достиг пропасти. Вдруг нас, державших канаты, мощно дёрнуло вперёд. Послышался лязг. Машина пробороздила дёрн и подкатилась к самой кромке обрыва.
Светлеющее, новорождённое небо и не менее новорождённое море впереди выдохнули. Они глядели в нас плавным, безразличным взглядом. Самолёт, свесившись в пропасть кончиком своего носа, лишённого винта, застыл в нерешительности. Музыка из его дырявых боков играла не переставая.
Вдруг тонкая кромка, где соединяется небо и море, распахнулась. Невидимый шов, которым сшили две эти ткани, разошёлся. Будто бы смазанное маслом, робкое солнце показалось над всем сущим.
Я оглянулся. В лицах каждого, кто здесь был, отражался свет. Солнце срезало волны моря и падало на нас. Андрэ всё это время стоял, опершись на рукоятку топора, будто заправский лесоруб. Номад поднял руки вверх — то ли сдавался, то ли приветствовал светило.
Не помню, кто первый стал тушить костры и доедать оставшуюся клубнику.
Все спустились вниз ближе к полудню.
Мы с Соней нашли дом, в котором жили до поляны, договорились с хозяйкой и остались ещё на пару дней. В одну из маслянистых южных ночей кто-то под нашими окнами дал три коротких автомобильных сигнала. Мы собрали вещи, попрощались с хозяйкой — кажется, она впервые за всё это время улыбнулась — и вышли. В свете фар я увидел знакомую фигуру. Красавец и здоровяк, «хартбрейкер» Гера докуривал хабарик, почёсывал бороду и щурился своими глазами-щёлочками. Мы сели на заднее сиденье ржаво-баклажановых жигулей двадцать-один-ноль-пять очень тихо, чтобы не будить спящую на переднем сиденье Арину, и поехали куда-то вдоль берега. Редкие города и деревни выглядывали из темноты тусклыми огнями. Когда маленькая, гордая, тихая и не нужная Молоху кавказская республика осталась позади нас, начался тёплый рассвет. Гера гнал дальше.
XIV
Мы вернулись в промозглую, сизую питерскую осень. На следующий день после приезда я встретился с Фэдом, он писал, что у него есть для меня работа. На встрече я слушал обо всём на свете: его новых и старых тёлках, амбициозных проектах и снова об амбициозных проектах, которые, сука, сорвались, но только — не о работе. Мы прошли вдоль Карповки, когда он вдруг предложил «кое-куда забежать».
Фэд завёл меня в арку на улице Льва Толстого, позвонил в домофон и бодро засеменил вверх по лестнице шикарного парадняка. Дверь в мансарду нам открыла посвежевшая и помолодевшая Лика. Лицо её изменилось: появились гипертрофированные губы, кожу покрывал загар насыщенного ванильного цвета. Так хорошо она не выглядела даже тогда, в двенадцать лет.
Лика привела нас в просторный кабинет. Я огляделся. Ничего не выдавало порностудию, здесь вполне могла бы быть дизайнерская контора, агентство недвижимости или, например, редакция корпоративного журнала. О том, что обычно творится за дверью с табличкой STUDIO, скромно напоминал только олдскульный плакат. На нём жутко, чрезмерно тестостероновый голый мужик смотрел на зрителя с вызовом и блаженством. Руками он сжимал гладкие, упругие, бледные женские бёдра. Сама же женщина отсутствовала: как минимум её голова была за границей кадра. Мне сперва даже показалось, что женщины как бы и нет, и мужчина трахает жутковатый манекен. Особого шарма факеру придавали усы. Приглядевшись, я увидел, что ко рту мужчины кто-то приклеил облачко — в комиксах так обозначают реплики персонажей. «Верните в порно усы!» — изрекал самец. Я улыбнулся, узнав строчку из песни «Великих мастурбаторов». Лика, поймав мой взгляд, улыбнулась:
— Плакат нам подарил один американский мэтр порноиндустрии. Он ещё сказал мне, что я неплохо умею делать…
— Давайте о работе, — прервал её Коля.
— Если о работе, то нам нужен человек, который владеет словом. Надо придумывать сочные аннотации к нашим фильмам.
— Ты ведь сама владеешь словом. Ты поэтесса. С филологическим образованием, — ответил я.
— Во-первых, не поэтесса, а поэт. Во-вторых, я с этим завязала. В-третьих, мне ничего в голову не лезет.
— Ничего? — спросил Фэд, а потом сжался, еле сдерживая смех. Даже покраснел.
— Коля? — подняла на него взгляд Лика.
— Прости, Лика. Я просто недавно смотрел последние работы вашей студии. Ты — на уровне!
— Отличная шутка. Ты ещё анекдот расскажи про порноактрису, которую затрахали на работе.
Мы договорились с Ликой, что я приду на следующей неделе, когда вся их команда вернётся из Таиланда. Мне надо было переговорить с их боссом и приступать к работе. В назначенный день я пришёл и познакомился с упитанным Эриком. Несмотря на все сорок пять, а то и пятьдесят, у него было лицо избалованного ребёнка, одевался он во всё пёстрое: жёлтый пиджак, красный галстук, светло-голубые кроссовки, куча перстней. Эрик с ходу перешёл к делу.
В деле он уже пятнадцать лет. Всё шло путём, но вот теперь, когда всё перекочевало в интернет, приходится подстраиваться под нового зрителя. Работы куча, атас как сложно. Не то, что раньше. Снял кино, намотал несколько тысяч VHS-кассет и разослал по всему миру. Нет, теперь всё куда изощрённей.
Приступил к работе я уже на следующий день. Эрик выдал мне жёсткий диск с новыми фильмами и архивом закупленных лент. В основном надо было составлять короткие, в несколько предложений, описания. Главная задача — заинтересовать, нет, даже заинтриговать ценителя. Сами они — Эрик и подопечные — не справлялись с этим простым делом. Просто перечислять все позы и виды развлечений в киноленте оказалось плохой практикой. Люди чаще всего кликали на ролики конкурентов, где была в описании история, была фантазия, была мечта.
Я старался делать работу на совесть. Смешнее всего этот текст смотрелся на сайте. Старые, кондовые порноплощадки. Открываешь страницу, и на тебя сыплются вагины, куканы, сиськи, растянутые до размеров шапки-ушанки анальные отверстия. И посреди этого сада земных наслаждений мой текст:
«Она — непорочная крестьянка, он — знатных кровей. Всё королевство завидует её благоухающей молодости, и оттого счастье их так хрупко и нежно. Оклеветанная, она попадает в темницу. Жестокий тиран-тюремщик каждую ночь пользуется ею, как наложницей. Возлюбленный истово жаждет освободить непорочную и потому бесстрашно вплетается в опасную сеть дворцовых интриг. Вожделенное счастье близко, но какой ценой они получат его? Удастся ли ему умчать её на белом коне в сказочную, райскую страну чистых грёз?»
Думаю, сами создатели удивились бы столь вольному прочтению сюжета. Испанский фильм под названием «Inocente» был снят в дешёвых театральных интерьерах, типа, эпоха Возрождения. Сначала бабу трахает тюремщик с кнутом, потом ещё какие-то хмыри в капюшонах палачей. Параллельно педиковатый мужик участвует в групповухах. Заканчивалось всё, конечно, большой оргией с тюремщиками и придворными. Отдельных сил в постановке фильма стоило совокупление на живом коне.
Я занимался этим примерно месяц. С неделю назад меня попросили прийти в офис, сделал это почему-то Фэд. В мансарде меня встретили Эрик, Лика и, собственно, сам Фэд. Он сидел за столом напротив Ликиного и, по всей видимости, не был здесь гостем. Эрик и Лика быстро попрощались со мной, собрались и ушли.
Только дверь хлопнула, Фэд, потерев нос, сказал:
— Друг, рад тебя видеть! Но новости у меня плохие…
— Фэд, что ты тут делаешь?
Оказалось, что, пока я весь день смотрел второсортную порнуху и придумывал к ней описание, Фэд устроился в студию бэкстейдж фотографом. Ему нужно было не только присутствовать на площадке, но и щёлкать быт актрис и съёмочной группы. Вот мы закончили съёмочный день, идём ужинать. Вот нам привезли новый реквизит. Вот у нас кастинг. И так далее. Пока я, созерцая листопад за окном в поисках подходящего бунинского эпитета, работал для того, чтобы нам с Соней на плаву продержаться, Фэд вёл своим фотоаппаратом дневник порностудии. Он просто светился от восторга, рассказывая мне об этом.
— Так отчего же новости плохие? Тебе платят опять мало?
— Всё устраивает. В том-то и дело…
Он замолчал. Дверь в студию открылась. Здоровенный мужик прошёл мимо нас и вышел из мансарды. В руках он нёс картонную коробку, доверху гружённую резиновыми фаллосами.
— А ещё я завел студии аккаунты в социальных сетях, сечёшь? — сказал Фэд.
— Не секу, — немного подождав, признался я.
— Всё просто. Социальные сети — это способ в наше время сделать бизнес действительно успешным. Я сходил тут на пару семинаров, прочёл пару брошюр, просветился немного. Увеличиваем конверсию! Сперва ради эксперимента стал постить фото студии, а потом раскачалось. Ну сам понимаешь, тема-то благородная для социальных сетей. У нас сейчас там ураган! И это за месяц. Правда, банят иногда за непристойный контент. Но я справился.
— Не видел.
— Ну, — как-то нелепо усмехнулся он.
Мы опять замолчали. Он первый заговорил:
— Лике вот поэтический вечер делаем.
— Поэтический?
— Ну. Со стихами. В Питере по предпродажам полный зал уже. Девяносто мест. Дальше — Москва.
— Фэд, ты о чём?
— Кто-то из поклонников Лики узнал, что она писала стихи. А потом нас одолели — хотим книгу с автографом! Ну мы и решили не упускать возможности раскачать тему. Сам ведь понимаешь, сочетание офигенное — девушка такой редкой профессии, да ещё и поэтесса.
— Коля, а что там с нашими новостями? Ты хотел поговорить, вроде.
Он снова почесал нос.
— Слушай, вот иногда ищешь, ищешь, и всё как-то не находишь. Думаешь: ну, наверное, я не такой. Наверное, причина во мне. И непонятно, в чём причина-то! Вроде руки, там, ноги, голова на местах. Точно такой же, вроде, как все. И умеешь, и можешь не меньше. Но, блин, облом.
— Это я всё слышал.
— Ну так вот. А потом находишь вдруг. В один момент — хоп! И — всех этих страданий как не бывало. Вот, в квартиру тут переезжаю. Наконец-то один жить буду.
Тут запищал телефон. Фэд деловито принял звонок, короткими фразами ответил на вопросы из трубки и, закончив разговор, продолжил:
— Я хочу сказать, что всем повезёт! Всем! Надо на своём только стоять.
— Коля, почему новости неутешительные у тебя?
Тут мне стало понятно, что я от него таким макаром не добьюсь ничего, поэтому начал сам:
— Ты начал работать с социальными сетями. На сайт пошёл трафик, Эрик очень обрадовался, правильно?
— Да, — выдавил Фэд.
— Ну и ты говоришь ему: «Я мог бы заниматься рекламой в интернете. Плюсом к тому, что я делаю».
Фэд пару раз дёрнул головой и прямо посмотрел на меня. Я продолжил:
— Эрик своего не упустит. Поэтому он сказал, что такой солидный отдел рекламы, состоящий из тебя и меня, ему не нужен. Тогда ты…
— Сдаюсь, сдаюсь, — хихикнул Фэд, — но ведь эффект есть, понимаешь? Трафик с соцсетей идёт. Народ активно смотрит наши фильмы. Это перераспределение затрат. Сокращение диверсификации.
— У тебя какая сейчас должность? — кивнул я на его стол.
— Эрик назначил: «Директор по развитию в интернете».
— Поздравляю, — ответил я.
Фэд полез в ящик стола, покопался там, вынул конверт и протянул мне. Я открыл его и пересчитал купюры. Сумма была чуть больше той, о которой мы говорили с Эриком.
— Там небольшой бонус. За отличную работу, — дёргано улыбнулся Фэд.
Я пожал ему руку и пошёл.
— Может, хочешь пообедать? Я угощаю, — крикнул он мне вдогонку.
— Прости, мне сегодня ещё надо кое-куда успеть, — вполне добродушно ответил я.
— Только ты не пойми неправильно! Повезёт всем! — крикнул он, когда я был уже в дверях.
На днях я брёл по окраинам и увидел почти знакомое мне место.
Повсюду росла крапива, конопля, борщевик и, как написал бы сибирский народный писатель, «дурнина». На берегу мелкой, жалкой речки стояли старые обрыдлые гаражи. Они со своеобразной грацией оттесняли глянцевые новостройки, нависающие сразу за ними. Архитектурный ансамбль продолжали какие-то офисные здания с супермаркетами на первом этаже, долгострои. Выглядело всё это убого только на первый взгляд. На деле же получалось, что полуразложившиеся гаражи из грязного, замызганного кирпича, покрытые ноздреватыми ржавыми листами, окутанные этой самой дурниной, обнялись и что было силы скукожились, чтобы только ядовитый глянец новых домов не поглотил их. А он и не спешил, он в нерешительности замер за пару сотен шагов от гаражных боксов. Видимо, присматривался, а может, боялся испачкаться.
У меня было немного времени, и я завернул ко входу в кооператив. В небольшой будочке, опершись на одну руку, сидел лысоватый дедушка. Сквозь очки он читал маленькую синюю книжку. Я постучал в окошко.
Дедушка глянул на меня, помедлил и спросил:
— «Сможешь ты мне или нет изобразить в виде какого-нибудь шума тоску неясности»?
Тут он поднял книгу и показал мне обложку.
— Если к Егору, то он в Саратове, на гастролях, — сказал сквозь стекло дедуля.
Я кивнул дедушке и пошёл дальше. Наверное, я ещё увижу Егора, которому удалось в один день слиться с самим собой. Я ведь хожу тут почти каждый день.
Все пророчества суть одинаковы. Гадать можно хоть на чём, был бы только у тебя наготове вопрос. Любая не зависящая от тебя последовательность знаков может служить замечательным оракулом. Но никто из провидцев никогда не опускался до унизительной процедуры толкования. Никто из них никогда не разжёвывал цепочки своих озарений до лёгонькой кашицы инструкций.
Может быть, институции пророчеств и не было никогда. Просто все в один день договорились поверить, что будущее якобы можно знать. Договорились иметь никогда не написанное пророчество.
Случайные прохожие, слова, трещины на асфальте, книги, погода, действия, собственные галлюцинации — всё сойдёт для гадания, и, кажется, об этом давно известно.
Но что, если вся моя жизнь и есть одно большое пророчество? Ведь она и состоит исключительно из случайных людей, слов, трещин на асфальте, книг, дождей и знойных дней, действий и, конечно, собственных, моих личных галлюцинаций, которых я никому не отдам. Если это действительно так, то задача по трактовке этого смутного послания просто непосильно сложна. И самое весёлое — мне никто никогда не скажет, справился ли я с задачей. Верно ли уразумел то, что было мне послано.
И всё же есть повод надеяться на то, что всё идёт своим чередом. Об этом мне сообщают внезапные сбои, являющиеся в цепочках привычного. Я называю такие штуки швы реальности. Это когда что-то понятное и объяснимое вдруг наползает на другое понятное и объяснимое или когда эти два пласта максимально разъезжаются, как куски льда во время ледохода.
Озарения эти — коварные вещи. Ими почти никогда нельзя поделиться с другими. Всё потому, что шов — это ничто. Его нельзя описать, за ним нет чего-то, что было бы облечено в слова. И передать как часть опыта я его тоже не могу.
Это досадно. С другой стороны, попадись это явление в клетку слов, от него ничего не останется. Я всегда могу описать только части, которые были сшиты между собой, но на какое-то время наползли друг на друга или разошлись. Я и говорю, и пишу только о частях. Такая вот летопись движения кусочков и лоскутов.
И, кстати, само это слово «шов», возможно, было выбрано мной неудачно. Разошедшиеся швы бывают не только тонкими, едва заметными, но и огромными, необъятными, и оттого ещё более невыразимыми. Вот, например, небо.
Вчера я шёл по пустырю где-то на окраине Питера. Тащил привычные полиэтиленовые сумки с зубами, что-то слушал в своём плеере и почему-то глядел под ноги. Светило необыкновенно-щедрое для начала октября солнце. Внезапно по ещё зелёной траве скользнула тень чего-то большого и крылатого. Мгновенно я поднял голову и не увидел ничего, кроме неба.
Вот и всё. Нечего тут больше рассказывать.
Я рассекаю по этим пустырям каждый день. Каждый день выхожу и возвращаюсь в маленькую комнату на Петроградке, где мы живём с Соней. Как бы ни было плохо, в этой комнате всегда тихо в той степени, в какой это нам нужно. В эту комнату не попадает ничего извне, кроме большого куска неба. Ещё иногда, если прислушаться, можно услышать всплески Мирового Океана Уральского Озера, который в один момент родил меня, а потом родил во второй раз. Где-то рядом с этим великим водоёмом покоится отец культовой иконы саморазрушения. На берегу громадного безликого миллионника растут многоэтажки, с которых падают мёртвые поклонницы анимэ и блэкметала. И есть основания верить, что из маленькой безымянной страны, некогда бывшей Колхидой, вылетел маленький самолёт, который теперь оглашает пространство ультрадабом. Может быть, поэтому всё живое до сих пор живёт.
Понятия не имею, зачем мы здесь. Мне больше ни за что не стыдно. Мне вообще никак — если говорить в целом. Когда-то я хотел вернуться, но едва ли хочу сейчас. Я поглядываю в бесприютное небо и хочу разгадать пророчество. В моих руках — сумка с керамическими зубами, я несу их кому-то, кому они очень нужны. И если нигде нет моего места, то моё место везде. Разве это не очевидно? По-моему, очевидно.
2016–2019