Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2019
Об авторе | Анна Золотарёва родилась в 1978 году в Хабаровске. Поэт, переводчик. Окончила психологический факультет Хабаровского государственного института искусств и культуры. Автор книги стихотворений «Зрелище» (М., 2013). Живёт в Москве.
Рассказ «Философ» входит в цикл «Коммуна».
В муках засыпает человек и в муках просыпается. Первым, задолго до всех остальных чувств, рождается чувство отвращения само по себе. Оно, не успев ещё покрыться кожурой обыденных забот и стать отвращением хоть к чему-либо, проступает столь яростно и всеохватывающе, что от него хочется снова унырнуть в сон, в котором нет предопределённости яви. Но сделать это не получается, так как следом за отвращением, незамедлительно приходит боль: верный спутник телесности и высокой организации нервной деятельности. Она распирает пустую глазницу нестерпимым внутренним сиянием, целый глаз погружает в чёрный непроглядный морок, а рассветные лучи, вытянувшиеся на постели, превращает в дыбу, на которой должен нести мучительную расправу еретик и богоборец. Слух и нюх пробуждаются единовременно. В ушные раковины жестяно сыплются грубые неровные звуки: ссора соседей за стеной, задыхающийся плач младенца, доведённого до отчаяния невниманием и горклым грудным молоком матери, горловые крики старух, ругающихся меж собой грязно и с остервенением, и общее гудение старого коммунального дома, с его скрипучими полами, трескающимися обоями и давними неуспокоенными призраками. В ноздри же вползает затхлый дух: грязных наволочек под щекой, застарелого пота сваленной комом одежды на кресле, книжной пыли от стеллажей, застилающих стены комнаты, табачного дыма, въевшегося в каждый предмет, гнилой картошки, хранящейся с прошлого года в синих сундуках, выстроенных вдоль длинного коридора, и собственного несвежего дыхания. В конце концов, чувство вины, утраты и сожаления о чём-то несбывшемся окончательно выталкивают его из сна, чтобы явить миру человека.
— Энтропия, — произносит Философ и обретает голос.
Середина мая — то время, к которому непременно прилагаются эпитеты «прекраснейшее», «волшебное», «долгожданное» и тому подобные. Так оно
и есть! Солнце по-летнему жарко разливается по зеленеющим бульварам. На газонах желтеют одуванчики и пестрит прочий цветущий растительный сор, над которым порхают бабочки и тяжело гудят шмели. Люди, с облегчением скинувшие с себя опостылевшие многослойные одежды, замирают вдруг посреди улицы, подставляя свои невыразительные, посеревшие за зиму лица целительному ультрафиолету, и нежно улыбаются собственному потаённому. Воздух расширился и наполнился волнующими запахами ожившей реки, сирени, жасмина, нагретой земли и отдалённых обещаний.
— Эй, — грянуло где-то за спиной, — Аполлодор, фалерский житель, погоди-ка!
Виктор обернулся, его догонял однокурсник— толстый потливый умник, любитель пищевых излишеств и жареных сплетен Женёк.
— Витька, — защебетал толстяк высоким голосом, — хотел спросить тебя, что было на прошлой лекции у Философа? Опять лютовал? Зверь он все-таки, настоящий зверь! Женоненавистник хренов! Закроет платком свою бороду и бурчит что-то, разбери его! А как экзамены принимает? Кто ему сдал хоть когда-нибудь даже с десятого раза, а?
— Я, — признался Виктор, — с четвёртого…
— Вооот! — восхитился однокурсник, забегая вперёд и восторженно заглядывая в глаза, — вот! Я всегда знал, что ты надежда наша! Светило будущее! Будущее наше!
Виктор брезгливо поморщился, но возражать не стал. Есть что-то неотвратимое в лести, она при всей её грубой фактуре, шероховатости всё же отыскивает тропки даже к самой тонкой натуре и, угнездившись в её потаённых уголках, щекочет и ублажает всегда немного уязвлённое самолюбие.
— Ерунда! Расскажи, что нового?
— Нового? Ой, столько нового… — Женёк от возбуждения взъерошил свои белёсые, чуть взмокшие тонкие волосы пухлявой ручкой, показав потемневшую от пота подмышку. — А ты слышал, как Философ сына своего отмазал? Сыночек-то его — тот ещё чудила на букву эм! — Задрожал щеками умник и, не дожидаясь ответа, затараторил: — Слушай, короче, попал его Алёша под раздачу, ну, совсем ни за что, типа, на ногу кому-то наступил, ну, ты знаешь, как у них бывает: сами ногу подставят, а потом наезжают, а этот лоханулся, повёлся, попал на счётчик. Раз им бабла принёс, другой, технику какую-то продал, а больше и продавать ему нечего, а счётчик-то тикает, что делать? Пришлось папаше сознаться…
В здании института холодно и сыро: блочные бетонные дома неохотно принимают тепло после долгой зимы, их стены абсолютно безучастны к разбушевавшемуся за их пределами маю и к людям, находящимся внутри них. В большой аудитории, где проходит лекция, сегодня особенно зябко. От этого из носа всё время подтекает «плохая водичка», как говорила когда-то его бабушка, и эту водичку постоянно приходится ловить платком.
— В женском роде уже априори заложено действие! И это действие простое — отдаваться и отдавать! Тогда как в мужском… — Философ окинул взглядом аудиторию. Большинство студентов, подперев голову кулаком и поставив ручку на лист тетради, дремало, кто-то, не обращая внимания на лектора, общался с соседом, кто-то бессмысленно таращил глаза и пытался вникнуть в смысл услышанного, в общем, все как всегда, — …в мужском роде основное действие — брать!
«Моя жена отдалась смерти, — подумал Философ, глядя на старательно записывающих его слова студентов. — И сегодня придётся встречаться с бандитами, потому что она дала мне сына, а я взял за него ответственность. А с сына моего ни дать ни взять… какого он тогда пола, спрашивается?» Профессор откашлялся и, прижав к ноздрям платок, продолжил лекцию.
Солнечный свет, проникая сквозь большие замутнённые близко посаженные окна, лёг жёлтыми квадратными пластами по всему коридору пятого этажа дома Коммуны. Под окнами вытянулись в ряд вдоль всей стены разнокалиберные, крашенные синей краской, но уже довольно потёртые и облупленные, громоздкие сундуки для хранения чего бы там ни было, пахнущие пылью и гнилью. На двух таких сундуках и напротив них на корточках расположились несколько молодых людей, одетых в спортивные костюмы. По их напряжённым фигурам, молчаливому курению и по тому, как они нервно и мощно сплёвывают на пол, нетрудно догадаться, что они чего-то ждут.
Дверь напротив открылась, и из неё высунулась седая стриженая старушечья голова. Буравчики маленьких безресничных глаз принялись сверлить собравшихся, поблёскивая тем решительным и недобрым огнём, какой, должно быть, появляется в глазах экзорциста, узревшего нечистого и готовящегося изгнать его во что бы то ни стало с Божьей помощью. Но поскольку взгляд этот остался незамеченным, голова так же молча исчезла за закрывшейся дверью.
— Здоро́во! — раздался возглас со стороны главного входа, и в солнечном сиянии появились Арс и Эрик.
Молодые люди оживились: спрыгнули с сундуков, встали в рост, захрустели суставами и позвонками. — Ну, давай Арс, рассказывай, чё кого?
Арс, рослый породистый хищник, в лице которого проглядывает что-то куничье, открыл рот и начал было говорить, но вместо слов вдруг громко икнул. После нескольких попыток начать речь измождённо прохрипел: — Не, не могу, весь день чего-то… — снова икнул. — Пусть за меня Эрик расскажет, — и, переводя дух, махнул рукой в сторону парня с лицом херувима.
Эрик утробно гоготнул:
— Ну, типа, икота-икота, перейди на Федота… ладно, — посерьёзнел, увидев злой оскал Арса. — Слушайте! — Все затихли: Эрик хоть и был маленький да щуплый, но все знали, что он мастер спорта по кикбоксингу в лёгком весе и умеет, вспархивая, разбивать в полёте ногами чугунные бошки несогласных, поэтому к нему относились с уважением. — Короче, стрелку забили на шесть вечера здесь в Коммуне. Этот чмошник должен принести ещё бабла. Он в натуре лошара! Но! — Эрик поднял вверх тонкий палец, — он сказал, что приведёт с собой ещё кого-то! Для базара! Короче, — повысил голос, перекрывая возмущенный гул, — это шняга, но заточки чтобы у всех были! Побазарим, ёпт…
— Ну ты пойми! Они тебя просто убьют! — сухопарый нескладный Алёша в серой синтетической рубахе с выпирающим над её воротом тощим кадыком сидел на низкой незаправленной кровати, вцепившись большими кистями рук в острые колени, обтянутые серыми же синтетическими брюками, и снизу вверх смотрел на отца. Философ молча стоял, повернувшись к нему напряжённой спиной, и чертил пальцем загогулины на пыльной книжной полке.
Алёша принялся раскачиваться и тихонько гудеть носом от переполняющего его отчаяния.
— У нас нет денег… — не оборачиваясь, сквозь зубы выдавил Философ. Ветер вносил в открытое окно запахи наступающего лета. Со двора были слышны вопли играющих детей, пронзительный скрип качелей и лай собаки. Кто-то выбивал ковёр.
— Ну о чём, о чём ты с ними будешь разговаривать?! Они же не понимают человеческого языка! — Алеша поднялся с кровати и сделал шаг к отцу.
Одним росчерком стерев с полки остатки пыли, профессор обернулся к сыну зрячим глазом и, улыбаясь в бороду, успокаивающе-ласково сказал:
— Ну не звери же они, в самом деле.
Женёк, не обращая никакого внимания на монотонное течение лекции, придвинулся вплотную к Виктору и, дыша душным ароматом беконовых чипсов, которые время от времени выуживал из шуршащего пакета и со смачным хрустом давил челюстями, зашептал ему в щёку: «Представь: Коммуна. Стрелка. Ребята с кастетами и заточками — к базару подготовились конкретно. И тут появляется он! Нет, ты только представь!» — Женёк затрясся от беззвучного смеха. Виктор демонстративно брезгливо стёр с носа крошку, вылетевшую изо рта рассказчика, и раздражённо зыркнул в его сторону. Но это не остановило увлёкшегося повествованием однокурсника: «И вот, подходит он к ним такой: в своих брюках под грудь, в свитере своём замызганном, бородатый, одноглазый. Они сначала не поняли, чего этот мужик к ним двинул, а когда поняли, чуть со смеху не умерли! Ржали минут пятнадцать! — последняя фраза фальцетом разрезала тишину аудитории. Поймав на себе тяжёлый взгляд Философа, Женёк осёкся и, схватив ручку, сделал вид, что конспектирует лекцию, хотя всё тело его так и ходило ходуном от распирающего смеха.
— Ладно, — успокаиваясь, сказал Арс, — базарить пришёл? Ну давай, мы тебя внимательно слушаем. Ты кто такой?
— Я папа Алёши, — начал было Философ, но его слова снова заглушил хохот. — Я вот что хочу вам сказать, — терпеливо продолжил профессор. — Вы абсолютно правы!
Когда смысл услышанного проник в сознание собравшихся и смех начал обрывочно гаснуть, Философ, привычно прижав к носу платок, продолжил:
— Безусловно, все мы, являясь личностями и индивидуумами, имеем зону личного пространства. И хотя это атавизм, доставшийся нам с первобытных времён, когда человека на каждом шагу подстерегали смертельные опасности, мы практически ничего не можем поделать с выбросом адреналина и состоянием фрустрации, настигающими нас при нарушении установленных каждым для себя границ взаимодействия с другими. — Философ окинул взглядом застывшие в напряжённой попытке осмысления сказанного лица. — Таким образом, мой сын, наступив на ногу одному из вас, вольно или невольно, нанёс вред и, в какой-то мере, совершил преступление против личности! И он совершенно не прав! Правильно? — Молодые люди, парализованные речью профессора, гипнотически качнулись и закивали головами, — по губам Философа скользнула змеиная улыбка. — А теперь, используя те же самые постулаты, я докажу вам, насколько неправы вы и что отныне вы будете нам должны…
Тень огромного вяза, сползающего со склона и раскинувшегося над двором пыльной разлапившейся кроной, которой он, казалось, хочет дотянуться до стены Коммуны, прекрасно защищала от палящего солнца. Под ним на щербатой скамейке как всегда расположилось коммуновское информбюро — временно примирившиеся старухи. Проходя мимо них, Виктор услышал разговор, который привлёк его внимание, и сел рядом.
— Вы, говорит, неправы, потому что правы! — стриженая голова одной старухи энергично кивнула.
— Вы, говорит, нам теперь сами денег должны! — подхватила крашенная хной голова другой старухи.
— Софизм… — вздохнул Виктор.
Старухи встрепенулись, замолчали и без выражения на лицах уставились на него, а потом, одновременно кивнув: — Да! — продолжили разговор.
Виктор поднялся со скамейки, улыбнулся и быстрыми шагами исчез в зеве подъезда.
Угловато скособоченный памятник конструктивизма под светлеющим небом в утренней тишине и безлюдности кажется ещё нелепее, чем он есть. Чего только не происходило под его стенами, но такой рассвет, кажется, будет единственным и последним.
Философ принял из рук переходящую по кругу бутылку, хлебнул из горла и с умилением посмотрел на сгрудившихся вокруг него парней в спортивных костюмах. В ветвях деревьев раздались голоса первых птиц. С реки потянуло свежестью.
— Слушай, Философ, — заплетающимся языком прочувствованно воскликнул Эрик, — иди к нам! Ну что тебе там платят, в этом институте? Ни-че-го! А мы с тобой… мы… ого-го! — Эрик хотел обнять учителя, но покачнулся и, едва не промахнувшись, рухнул задом на скамейку под одобрительные возгласы товарищей.
Философ посмотрел вокруг, взглянул на тёмную крону вяза, сквозь которую виднелись уже розовеющие облака, и втянул полной грудью майский воздух.
В маленьком помещении санузла скучились, наползая друг на друга, давно не чищенные ванна, унитаз и раковина. Их нехотя освещала торчащая из стены анемичная лампочка без плафона. Презирая себя за зловоние, исходящее от его урины, Философ болезненно помочился, потом умылся, брызгая на лицо холодной водой из дрожащего от перебоя давления крана, отдраил щёткой тёмные зубы, сплёвывая розоватую из-за слабых дёсен пену зубной пасты, пригладил расчёской довольно длинные, но редкие, ещё не седые волосы и широкую всклокоченную бороду, на ощупь вставил стеклянный глаз. В мутное заляпанное зеркало над раковиной он старался не смотреть, дабы не испытывать ярость Калибана, как с усмешкой порой говорил он сам про себя. В комнате, битком набитой книгами, которые были везде и всюду: на стеллажах, на полу — грозящими обрушиться вавилонами, на столе, на кровати, на подоконнике, — он выудил из кучи вещей, сваленных на кресле, пуловер и брюки, отыскал пару носков, оделся. Прежде чем выйти, он просмотрел план лекции, положил его в старый потёртый кожаный портфель и отправился в институт, что-то бурча себе под нос.