Андрей Фамицкий. Жизнь и её варианты
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2019
Андрей Фамицкий. Жизнь и её варианты. — М.: Воймега, 2019.
Преобладание лирического «тумана» в ситуации победившего постпостмодернизма, когда атавизмом видится уже не существование поэзии с имманентно присущей ей тайной, с ассоциативно-метафорическим покровом, надличностной эмоцией, а идущая от сердца простота, закономерно приводит к своей противоположности: демократически внятному, акмеистически «смысловому» искусству, приметы которого вполне шаблонно декларированы Сергеем Баталовым: «В последние годы на страницах литературных журналов стали появляться стихи, словно бы родственные друг другу. Это небольшие — в четыре-пять строф — стихотворения, выполненные в традиционной силлабо-тонической форме, с предельно прозрачным смыслом, с обилием подчёркнуто бытовых реалий и некоторой недоговорённостью в завершении1 ». Такая эстетическая позиция лучше верифицируема с «человеческой» точки зрения — недаром человек из плоти и крови в одном из стихотворений рецензируемой книги противопоставлен «точке звёздного каталога» (с явной аллюзией на Тарковского, которая может символизировать в этой антитезе неясное, зыбкое существование «бесплотно»-символического искусства).
Возможность преподносить читателю напрямую зарифмованные чувства как бы избавляет поэта от необходимости эстетического риска, а «демократическому читателю» (пусть и утвердившемуся в статусе профессионала, но таких у нас много) позволяет особо не вдумываться: трудность самоидентификации для него находится в одном ряду с «имитационными» «книжностью», «сложностью», метафоричностью, якобы подменяющими чаемую им задачу поэзии — разговор от сердца к сердцу. Результаты этой постакмеистической ясности — когда стремление высказаться открыто то и дело оборачивается банальностью, а сознательной установке на вещность и биографическую достоверность отдаётся приоритет перед тайной искусства — не всегда оправдывают ожидания. Один из таких примеров — книга Андрея Фамицкого, чья поэтическая декларация заявлена в одном из начальных стихотворений:
…туман — чтобы завесить пустоту,
и мы уже не можем без тумана.
Оппозиция между туманом постмодернизма — и желанной классической ясностью, при которой трезвое понимание социокультурной ситуации, однако, профанирует сам смысл слова «классик», — становится одним из ключевых сюжетов книги. В одном из наиболее удачных её стихотворений — «тот самый монументум…» — пафос снижается путём визуализации образа уродливого памятника — и как бы противостоит этим горацианско-державинско-пушкинскому сюжету поэтического бессмертия. Однако если даже абстрагироваться от смутного понятия «классика», существование в затверженных координатах канона (с его силлабо-тонической просодией, тем самым осязаемым лирическим героем, стремлением подменить эвристическую тайну поэзии наглядностью смыслового парадокса, — всем, из чего сегодня поэт, даже сознавая приверженность традиции, не может не вырываться, очерчивая свою территорию) — уже зона проблематизации. Нередко видно, как попытка отойти от нормативной стилистики, сделать рациональный замысел более спонтанным ведёт к просчитанности и имитационности. Так, игра с расхожим штампом «закат — рассвет» (выраженная на уровне интенции — мол, об этом говорено-проговорено) логично ведёт за собой рифмы «поэт» и «след», а от «следа» — милитаристский семантический ряд, взятый напрокат у военной песни и трудно встраиваемый в семантику разочарованности жизнью. Заканчивается же всё аллюзией на «Сказку» Гандлевского, чей любовный сюжет равно далёк от брошенных на полпути сюжетных веток стихотворения Фамицкого:
в окне рассвет-закат-рассвет
не раз не два воспет
но как сказал один поэт
пора оставить след
следы ботинок сапогов
на родине снегов
и вот уже не до следов
ни до каких стихов
простимся на передовой
осеннею порой
а что стою перед тобой
так это не впервой
Слова-затычки находим и в открывающем книгу довольно схематичном стихотворении о молодости и старости:
вот очков надломленная дужка,
кот плешивый, свитер шерстяной
и для друга рядом раскладушка.
старость не стоит и равнодушно
молодость обходит стороной.
Всё вроде бы замечательно — хотя и спорно с точки зрения примет старости (поменяйте здесь в финале «старость» на «молодость» — изменится ли смысл?), но «раскладушка для друга»-то здесь при чём — есть ли связь со старостью?.. Образы, искусственно воткнутые в лексический ряд (в данном случае ради рифмы), выдают, что перед нами не тонкое взаимоперетекание ассоциаций, когда слова, поставленные по наитию, тяготеют к поэтической эвристике, – а вполне осмысленная вещность, в случае неудачи, как это часто бывает, торчащая логической неуклюжестью.
Одна из главных задач лирического поэта, по Мандельштаму, — обменяться сигналами с Марсом. В одном из стихотворений Фамицкий, чуть кокетливо принижая значение стихов («два столбика»), отмечает «налаживание связи с космосом» в числе стиховых задач; но получается это здесь едва ли. Вместо прорывов в метафизическое — легковесный мотив тоски («как и на этом свете / так и на том тоска»), поверхностно инкрустированный приметами домашнего быта и далёкий от истинного драматизма. Стихи Фамицкого полны отсылок к мастерам любимого им постакмеистического тренда (Гандлевский, Новиков, Дозморов), но сравнение с ними оказывается не в его пользу (так, одно из стихотворений, апеллирующее к метафоре Дениса Новикова «Мне сказали: “Займи эту нишу”, — / двое в белом. И быстро ушли», заканчивается искусственно бодрым финалом, в котором поэт предстаёт в образе радио, насильно прибитого к стене, и экзальтированно преодолевает наступившую в себе тишину — к чему, спрашивается?..). На обложке, впрочем, виден отзыв Сергея Гандлевского, явно разглядевшего в этой книге своё влияние и отмечающего среди её достоинств «лирическое простосердечие». Однако простосердечие — ничем объективно не превосходящее «сложносердечие» кажущихся «творцов тумана», а на деле апологетов цветущей сложности — нередко переходит в подчёркнутое форсирование искренности: «но, если говорить начистоту, / одна лишь ты нужна мне постоянно». Перефразируя любимого мной и автором этой книги Новикова («тут много от секса, но что тут от сердца?»), тут много от общелирического клише, но что тут от поэзии?.. Искренность же – как это часто случается в менее талантливых стихах постакмеистической традиции – оборачивается своей противоположностью, ситуативным перечислением бытовых реалий, когда чувствуется, что поэт, выйдя за рамки стиховой формы, мог бы высказаться более ярко и развёрнуто. Если Онегин отвергал возможность ограничить жизнь «домашним кругом», то в стихах Фамицкого описание этого круга сводится к вялому позёвыванию – ничто, мол, не ново – и в ответ на это хочется сказать «не верю» (при полном доверии к фиксации временных состояний и деталей быта):
так вы вдвоём потом втроём
живёте весело внаём
ну что ещё сказать о браке
заведены часы на шесть
не любит тёща любит тесть
а ты мечтаешь о собаке
Недоверие к ситуативным поводам, рождающим эти стихи — замыкающиеся, по сути, на них, — в конце концов приводит к пониманию общей необязательности смыслового поля:
жаль головы не две
чтобы одна была
словно зима бела
а другая черна
и не увлечена
чёртовой сединой
и не думать чтоб ни одной
«Не думать ни одной» (даже если проигнорировать стилистически неуклюжую «увлечённость сединой» и вряд ли предусматриваемый комический эффект Змея Горыныча) — вряд ли это желание литератора par excellence, редактора нескольких литературных проектов и поэта с рационально-прагматической жилкой. Скорее тут неловкая попытка пошутить, но уместно ли это в книге, своим тоном задающей внеположность смеховой природе стиха?.. Но даже там, где видны хорошо знакомые сюжеты — рождение «стихотворного уютца» из внезапного одиночества (с явной аллюзией на Ахматову: «Ты уюта захотела, / Знаешь, где он — твой уют?..»), костяк стихотворения хорошо просматривается и не выходит за рамки, предусмотренные тесными и изначально заданными смысловыми координатами:
а те, с кем ты чаёвничал над бездной,
допили чай.
ты самому себе твердил, что бездарь,
так получай.
пустынный стол, расколотые блюдца,
бычки, зола…
ты жаждал стихотворного уютца?
твоя взяла.
К интонации лирического уныния, общему флёру возрастной разочарованности тридцатилетнего, впрочем, тяготеет вся книга — и в самоуничижительных автохарактеристиках («дворнягой», «писакой, склонённым над [толстым томом]») узнаются черты всё того же лирического героя Гандлевского, метко обозначенные Артёмом Скворцовым и возводимые им к поэтике Льва Лосева: «Тенденция к ритуальному прибеднению и перманентному самоочернению, свойственная Лосеву, генетически восходит к главному поэтическому ориентиру поэта — Бродскому. Ныне Гандлевский вполне может посоперничать и с Лосевым, и с Бродским в жёсткости самоидентификации своего лирического героя»2 . Однако у Фамицкого такие интонации явно противоречат несомненному поэтическому успеху автора — журнальному, премиальному — и скорее ситуативны. Там же, где контекст отсылает к гандлевскому «самосуду неожиданной зрелости», метафора Фамицкого — «а ночной самосуд сиротский — / экий всё-таки экивок» — вновь смотрится оммажем классику с закономерным признанием подмены «самосуда» лёгким самоосуждением. Особенно утомительны в этой книге напоминания о предвестье смерти: «там — с мостовых камней / в урну к другим сметут», «будешь раздет, разут, / вынут и повезут / и далеко задвинут» — в сочетании с претенциозными истинами на грани банальности: «рождение ребёнка позволяет / двум смертным ощутить себя богами, / создавшими из праха человека. / в конце концов и он вернётся в прах» и в целом тоном ворчливости по отношению к приметам века: «зайдёшь ли в чат манагеров-внучат — / пошли им двоеточие и скобку» (это — о «выжившем в дуэли» Пушкине, не встроившемся в нынешнее время. Финал, явно или неявно, отсылает к концовке стихотворения Дмитрия Плахова «мне кажется порою, что солдаты…», которое также базируется на известном первоисточнике, но остроумно обыгрывает его: «как хорошо что с тех полей кровавых / вы в радостное завтра не пришли»). Следствие же попытки провести по телу стихотворения метафизический ток — учитывая искусственность создаваемого напряжения (в данном примере подпитываемого классической реминисценцией — «А ты живёшь свою подробную…» — в результате чего текст выглядит просто неудачным перепевом Гандлевского) — резкое понижение лирического градуса в финале. Итог — пустотность вместо попытки сыграть на смысловом парадоксе:
а ты вино безалкогольное
под старой лампой пьёшь в углу,
и рад бы влезть в ушко игольное,
да не нашёл свою иглу,
и вдохновения, дыхания
осталось на одну строку…
давай, короче, до свидания,
кукареку.
Становясь одним из вариантов жизни — если выйти за рамки очевидной на первый взгляд антитезы названия, когда смерть противопоставлена жизни и является единственным её «вариантом», — искусство в мировоззренческой системе этих стихов явно проигрывает ей. Впрочем, в книге Фамицкого такими вариантами становятся и ложное бессмертье, и книжная культура, и множество случайных поводов для разочарованности. Жар огня — и опасный, и раздражающий — однако, без вариантов противопоставлен тусклому свету спички приятного глазу апологета демократичного «постискусства». И всё же пограничье между ними явно — и его осознаёт автор книги, проводя параллели между подлинным огнём и кратковременным всполохом, между «музыкой» и «музычкой», между «сестрой моей жизнью» и «сестрицей»:
так пепел падает на брюки,
так дым летит под потолок.
так жадные до света руки
опустошили коробок.
1 Сергей Баталов. Русская метафизическая поэзия: новый взгляд // Арион, № 4, 2017.
2 Артём Скворцов. Самосуд неожиданной зрелости: творчество Сергея Гандлевского в контексте русской поэтической традиции // М.: ОГИ, 2013. С. 105.