Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2019
Герман Лукомников. Хорошо, что я такой, а не какой-нибудь другой. Почти детские стихи. — М.: Самокат, 2019.
Один из признаков настоящего творчества для меня — это творческий импульс, запускающий желание писать. Вот сижу, читаю книжку Лукомникова, пишу рецензию и по ходу дела не могу удержаться, чтобы не сочинить собственную Лукомникиану:
Писать рецензии на книжки
совсем не то что печь коврижки.
И далее, с позволения читателя, я продолжу в таком же стенографическом стиле — несколько ключевых впечатлений.
Совсем просто
Мне кажется, это так же просто, как чёрный квадрат Малевича. Но, разумеется, только кажется.
Неизжитая история
У меня такое впечатление, будто современная литература доделывает то, что было начато на заре XX века и так грубо прервано тоталитарным кошмаром.
Другие голоса
Читать стихи Лукомникова радостно и грустно. Радостно, потому что в них как бы воскресают голоса других поэтов. И грустно, потому что голоса тех поэтов замолкли вовсе не естественным образом, а были прерваны железной рукой самодурствующей власти. Это я об обэриутах, о Заболоцком и о Хармсе, нотки голосов которых мне слышатся, порой, в его строчках. Вот, например, «Хармс»:
Не правда ли, странно,
Что, пока ты читал
Это стихотворение,
Прошло Некоторое Время?
Или, скажем, «Маяковский»:
Сияю как зарево я,
Себя разбазаривая.
Недосказанное время столетней давности как бы оживает и звучит абсолютно внове. Вот «Чуковский»:
Какие волшебные дети!
Едва прикоснутся к чему,
Глядишь, вот оно и сломалось,
Поди-ка пойми почему.
Методологизм
Это не подражание. Это метод. Если, говорят, стихи — это то, что написано в рифму, то ныне, после Дмитрия Александровича Пригова и его концептуализаций, можно развить представление о стихах как о том, что написано определённым методом. Я имею в виду метод мышления на границе формы и чувства, игру со словами и резонирующими с ними чувствами, отталкивающуюся от открытий «Объединения реального искусства». Вот, кстати, «Пригов», переработанный методологически:
Не позволяй душе лениться
А телу позволяй лениться
Оно обязано лениться
Не позволяй ему трудиться
Душа обязана трудиться
Метод как опыт и как природа
Говоря о методе, я задаюсь вопросом: палиндромы (которыми увлечён Герман Лукомников) автор сочиняет или открывает? Речь тут идёт уже не о конкретном авторе — Лукомникове, — а об общем феномене, о жизни человека, которая оказывается связана со словами едва ли уже не природными узами или строгой логикой. Ибо палиндром — форма, которая, кажется, могла бы существовать независимо от того или иного автора, и тем не менее она требует незаурядного творческого усилия, чтобы быть созданной, и в результате оказывается связана с конкретными авторами. Или всё же палиндром открывают, как открывают новый атом?
Магия текста: жизнь проходит, как пароходик
В конце концов, автору не к чему больше апеллировать, кроме как к магии текста, с которым, если он настоящий, можно разбираться столь же бесконечно, как с уже упомянутым атомом. «Жизнь проходит, как пароходик» — написал Лукомников, и я вижу и слышу — так и есть, от букв до образов и смысловых символов. Как это устроено? — Бог весть. Но что-то иногда удаётся заметить — ритм, звукопись, экзистенцию, образ в процессе… Здесь я мог бы долго разбираться, связывая звукопись и смыслопись двух слов — «проходит» и «пароходик» — и раскрывая в них горизонты временные, предметные, культурные. Если есть что-то действительно магическое в мире, то именно это — казалось бы, нераздельная связь слова с предметностью мира, в который буквально вшито (открыто?) переживание.
Больше, чем один поэт
Творчество ютится на отшибе. Оно маргинально по определению. Это потом, состоявшись, оно становится мейнстримом. Если становится. Но часто так и остаётся в свите короля, которому почему-то выпала эта роль. В русской поэзии сегодня много первоклассных имён, но нет одного, которое можно было бы считать главным. Это, на мой взгляд, началось с восьмидесятых, когда главным по инерции ещё оставался Бродский. Но уже появились имена Парщикова, Ерёменко, Жданова. И ещё одно имя, несколько припозднившееся в силу запрета, — уже упоминавшийся Пригов. Я пишу свою историю поэзии. Кто-то наверняка назовёт другие имена. Но важно то, что это не одно имя. Их много! Несколько, по крайней мере. Советская традиция сломалась: поэт перестал быть «больше, чем поэтом» — и, кстати, перестал быть одним.
Детские стихи для взрослых
Лукомников пишет детские стихи для взрослых. Таковы для меня, например, сказки Льюиса Кэрролла — прочитав их на исходе детства, я был разочарован: в них не было той магии волшебства, которую я находил в «настоящих» сказках или древних мифах; не было Деда Мороза, великанов, принцев, драконов; не было беспричинных чудес — происходящих от горячего желания и чувств. Только перечитав Кэрролла уже взрослым, я был очарован игрой ума автора. Игра, в которую играют взрослые дяди и тёти — вот что такое детские сказки для взрослых. Таковы и стихи Лукомникова (хотя есть среди них и чисто детские, и немало). Если говорить о его детских стихах для детей, то это линия, перекликающаяся со взрослой: линия игры в слова и со словами. «Мы буковки» — очень выразительно называется другая его книжка. Для меня это линия, которую развивали Корней Чуковский и Самуил Маршак, в отличие от реалистичных Агнии Барто и Сергея Михалкова.
Насчет шуток
Что касается взрослых, я процитировал бы в завершение строчки о Гамлете:
Я Гамлет. Всё не так-то просто.
Быть или не быть? — вот в чём вопрос-то.
Трагедия, похоже, сильно затянулась — так что остаётся только шутить.