Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2019
Об авторе | Катя Капович — автор девяти поэтических книг на русском языке и двух на английском. В 2012 году Катя Капович стала лауреатом Русской премии в номинации «Малая проза», а в 2015-м — в номинации «Поэзия». Живёт в Кембридже (США). Последняя публикация в «Знамени» — рассказ «Сценарий» (№ 12 за 2018 год).
Иногда я представляю себе такую беседу с интервьюером, которая пришла поговорить о моём творчестве. В моём видении это молодая образованная женщина, большая поклонница моего таланта. Она смотрит в блокнот, где записаны вопросы:
— Что побудило вас в 1996 году пойти волонтёром в визуальный архив Шоа? Ведь вы там проработали четыре года, сделали несколько десятков фильмов?
Я отвечаю с достойной скромностью:
— Ну, как вам сказать… Причины, думаю, понятны.
— Да, да, конечно, — поспешно говорит она, — но всё-таки хотелось бы услышать от вас, что толкнуло на психологически трудную работу у Спилберга? Это связано с личной трагедией в семье? Кто-то был в гетто или концентрационном лагере?
— Непосредственно в моей семье никто не был ни в гетто, ни в лагере, только на оккупированной территории. Но трагедия у нас у всех и личная, и одновременно общая.
Произнеся тираду, смотрю на неё.
Она ещё больше смущается, а я продолжаю в том духе, что это самое меньшее, что мы можем сделать, — собрать воспоминания этих людей… И так далее.
…Тут я прервусь в пересказе фантастического интервью, которое в моём воображении занимает не один час и похоже на те мечтания о любви, где долго ведёшь героев к развязке, но засыпаешь, не добравшись до неё.
В том или ином виде наши мечты сбываются, если не в грубоватой реальности, то в её тонкой настройке — в искусстве, в этой лучшей из фантазий человечества. Если хотите знать моё мнение: любое произведение искусства — фантастика.
Мне позвонила одна американская знакомая, имеющая отношение к кино:
— Слушай, ищут людей, чтобы поработать у Спилберга в видеоархиве. Ты ведь работала журналистом?
— Кто ищет?
— Спилберг! Разве я не сказала? У тебя какой опыт знания еврейской истории?
— Большой.
— Насколько большой?
— Тридцать лет жизни в СССР.
— Прекрасно, прекрасно, — энергично произносит дама. — Ты подходишь. То есть тридцать лет изучала историю?
— Нет. Я тридцать лет там жила.
— Так, записываю: «Изучала историю российского еврейства на практике».
— А сколько будут платить?
— Подожди, разве я не сказала? Там вообще-то волонтёров ищут, все расходы на дорогу оплачиваются. А главное — хорошо для резюме, когда будешь искать работу.
Дело происходит в 1996 году в феврале. Умер Бродский. Черномырдин принёс официальные соболезнования, требовал тело. Русская общественность колеблется: отдавать или не отдавать? Как будто кто-то их спрашивает. На улице стоит безрадостная погода. Я в двойном трауре: я бросаю курить, отчего у меня зверское настроение. В голову лезет фраза покойного: «Обезьяна взяла палку и стала человеком, человек взял сигарету — и стал поэтом». Повод не бросать. Цена сигарет увеличилась, а количество денег уменьшилось — повод бросить. Мне нужно писать диссертацию и искать работу, но при одной мысли начинает тошнить. И ещё одно обстоятельство, о котором после.
Я подумала и согласилась поработать интервьюером.
Нужно было срочно пройти курс обучения, а для того — отправиться в Нью-Йорк. Там у меня подруга-француженка. Она генетик, пост-док в Колумбийском университете. Я живу у неё в студии в Манхэттене, сплю на надувном матрасе на полу. Утром мы с подругой, имя её Мирей — да, да, такое же, как у певицы, только фамилия другая — пьём кофе на углу. На улице мрак и холод, курить хочется так, что даже влетающая в двери кафе дымная затяжка вызывает спазм. Мы с подругой на одной волне. У неё проблемы в лаборатории. Накануне, когда я приехала, она с французской педантичностью и любовью к деталям рассказывала, в чём именно заключается её беда. Каждое предложение она заканчивала — вуаля. Вот это запомнилось, а остальное нет.
— Я ему скажу, что мой эксперимент… — начинает она за нашим скромным завтраком, и я автоматически отключаюсь и слышу только последнее — вуаля, из чего заключаю, что можно кивать головой. Я намазываю масло на разрезанную пополам тёплую белую булочку. Ем медленно, продлевая удовольствие. После каждого кусочка утираю рот салфеткой и отпиваю глоток из чашки. Доложу вам, что в жизни завязываюшего курильщика ничего нет важнее этих утренних минут. Ничего нет возвышенней белой булочки, испечённой так, что верхняя корочка у неё хрустящего коричневого цвета. Мирей же ест мало, говорит много. «Подала заявку на эксперимент». — Дальше что-то про завлабораторией. Подлец втыкает ей палки в колёса! Colle un baton dans les roues. Детали, детали… В конце — вуаля.
Наши занятия у Спилберга происходят в бетонном здании на 5-й авеню. Оно как специально подобрано под моё настроение. Группа русских рассаживается на третьем этаже в неуютном холле и ждёт, что будет. Голые стены, это рождает ощущение значительности происходящего. Люди тихонько переговариваются, пугаясь эха собственных голосов. Чёрные металлические стулья придают спинам прямизну. Здесь много круглых мужских голов. Это умные еврейские головы, уронившие волосы по дороге в чужую страну. Это головы, до краёв наполненные историей народа. Женщин мало, они ничем не выделяются, кроме того, что все пришли с книгами и у всех на шее цепочки со звездой Давида. Я пришла без чего-либо, только в кармане у меня пачка сигарет. Доктор посоветовал носить её с собой подобно тому, как носили в другие века огнестрельное оружие. На крайний случай. Вообще он сказал так:
— Лучше иметь и отказываться, чем не иметь и желать. Запомните!
Я запомнила.
Приходит строгая девушка-инструктор — всего их две. Она одета в синий костюм и похожа на стюардессу. Администрация и лично Стивен Спилберг вас всех благодарят. Общественность хлопает, и представитель от нашей группы, пожилой лысый мужчина в клетчатой рубашке, пиджаке и галстуке, спрашивает, когда Спилберг лично придёт. Девушка-инструктор что-то говорит, но так тихо, что слышат только передние. По рядам проносится шёпот: «Что она сказала? Когда?»
— Он сейчас в Риме на приёме у папы римского!
Он в Риме, а мы тут, на Пятой.
Первый день тянется, как жевательная резина, которую я жую. Второй день тоже тяжек. Третий. Неприятный ряд натуральных чисел знаком мне по прежней жизни. Нам сообщают много деталей, касающихся подготовки к интервью. Логистика такая. Они в ШОА сами отыскивают желающего дать свидетельство, после чего, в зависимости от географической близости, обращаются к кому-то из нас. Приходит по почте анкета, которую надо заполнить перед встречей. Можно встретиться со свидетелем, можно заполнить анкету по телефону. Кстати «свидетель» — так официально на политкорректном языке именуется человек, находившийся на территории, оккупированной немцами в войну, побывавший в гетто или лагере. Я жую резинку с никотином, и она, по идее, должна облегчать процесс абстиненции. Это трудный процесс, если кого интересует. Иногда я вырубаюсь, и пробуждает меня моя же падающая на грудь голова.
Четвёртый день. В нашей группе наконец появился лидер. Это тот самый мужчина в галстуке, который задавал вопрос про Спилберга. Зовут его Веньямин. В России он работал в какой-то районной газете — то ли в Днепродзержинске, то ли, Петрозаводске. Веньямин во время пятнадцатиминутных перерывов, которые случаются после каждых двух часов занятий, ведёт общественность, то есть, нас, пить кофе-чай с бутербродами. В небольшом кафе, сооружённом администрацией из переносных стендов, люди собираются вокруг Веньямина.
— Веньямин — это что-то! — говорит мне со вздохом полногрудая брюнетка Дина на каблуках и с магендовидом на шее. — Пойдёмте к нему!
После неё подходит исхудавшая женщина, в руках — мужской носовой платок. У неё насморк, она выбивает нос, встряхивает платок жестом фокусника, складывает уголком — того гляди появится зайчик.
— Тяжело это всё! — говорит она в пространство. — Если бы не Веньямин…
Субботы и воскресенья не было. Я провалялась с насморком, который, видимо, пришёл от женщины-фокусника. А ведь считается, что вирусы передать по воздуху практически невозможно! Из хорошего: Мирей перестелила наши постели — я на кровати, она — на надувном матрасе. Она предложила отвезти меня к врачу, но мне не по карману. Я скрываю от подруги, что у меня до весны только четыреста долларов осталось. Я должна была преподавать в последнем семестре — отказалась. Отказ мотивировала усталостью. На самом деле из-за любви. Предмет обожания — приглашённый профессор на нашей кафедре. Он из России. Ночами я постыдно рассматриваю варианты нашего сближения и тешу себя мыслью, что во время учебного года он не имеет права показывать свои чувства. В температурном жару вижу: он спускается по лестнице во двор и, прячась от снега и от студенток, курит у заднего крыльца. Даже с температурой я больше всего хочу курить и хочу, чтобы он сказал мне правду.
Вторая неделя. Казалось бы: лысый, кривоногий, а женщины его любят безумно. Известно, что женщины любят за слова, это мужчины — за дело. Наши мужчины Веньямина уважают за активность. В перерывах он их собирает, и они подписывают какие-то петиции — в ООН, в американский Конгресс. Что-то в защиту Израиля. И ООН, и Конгрессу эти петиции до задницы. И тем не менее все продолжают тратить время на эту бессмысленную деятельность. Веньямин ставит вопрос ребром.
— Кто не с ними, тот против Израиля!
Подумав, добавляет, что подготовит своих для получения сертификата интервьюера.
Я и ещё несколько мужчин в сторонке хлебаем кофе и едим бутерброды с невкусной кошерной колбасой. Потом мужчины бредут на перекур, а я пасусь у стола с печеньем из русского магазина. Печенье называется «Мария», оно двух видов — бледно-жёлтые кружки переложены коричневыми с добавкой какао. За время обучения я поправилась на три килограмма и с трудом влезаю в джинсы. Веньямин на меня смотрит дружелюбно, но в его дружелюбии проскальзывает предупреждение: пей, пей свой кофе, потом пожалеешь. Действительно, что мне стоит подойти, постоять рядом, покивать головой? Но я ненавижу активистов. От того, что они нервны, плохо питаются, у них плохой запах изо рта. Но им некогда заняться собой, они собирают подписи.
Инструкторов у нас двое, они между собой похожи, как змеи. Они сменяют друг друга. Нам объясняют разницу между трудовыми лагерями и лагерями смерти. Показывают фотографии. Пишут на доске цифры. Много цифр. Столько было в этом лагере. Столько осталось к сорок четвёртому году. Вот эта штука действует на процесс бросания курения совсем плохо. Нам выдают толстенный хэнд-аут. Нам показывают хроники. Нам показывают слайды и крутят документальные фильмы, сделанные подонками. Плёнка побежала: группа обнажённых мужчин и женщин, крупный план перед входом в газовую камеру. Тела на земле после. Нам показывают крупным планом тела так, что видны волоски на подбородке у одного. Вроде бы разница небольшая: и там и там они уже трупы. Разница — в миллиарды лет, когда душа вселялась в тело, и это называлось человеком, венцом творения. Нет, мне курить не хочется, но после шести часов занятий, после слайдов, хроник хочется сделать что-то такое… Например, напиться. Что я и делаю в субботу вечером. Я приглашаю Мирей в мексиканский ресторан, и мы надираемся текилой. В заведении на тёмной улице нижнего Ист-сайда только какие-то работяги.
В воскресенье у меня ужасное похмелье и, чтобы не умереть от тоски, я набираю его номер, долго слушаю драгоценное русское «алё». У него такой хрипловатый голос, какой я больше всего люблю. Я вешаю трубку.
А в понедельник утром ко мне подходит инструктор номер один:
— У нас на сегодня запланирован разговор с господином Голдшацем.
— Кто это?
— Он пережил Аушвиц. Надо его привезти из Квинса. Второй инструктор заболела, и мне хоть разорвись. Поручаю вам!
Я объясняю, что машину вожу недавно, только получила права.
— Замечательно! — говорит инструктор и протягивает мне ключи. — Там, во дворе, красная «Тойота», только плохо заводится.
…В общем, я поехала в Квинс. Дежурный нарисовал на салфетке доскональный план. Траффика почти нет. Слава богу, Нью-Йорк строили иначе, чем Бостон. По линейке, а не по тому, как шли коровы на выпас. Приезжаю. Останавливаюсь во дворе. Выходит из подъезда господин Голдшац. Я смотрю на него и понимаю, что я не довезу его до 7-й авеню. Ну вот есть такая интуиция — не довезу, и всё. Понимать-то понимаю, но обращаюсь к господину Голдшацу и благодарю за то, что нашёл время для нас. «Да, да», — отвечает он и движется к машине. Штаны цвета беж до щиколотки, видны носки и безволосая белая кожа. Спина прямая, в руке он несёт небольшой чемодан. Он садится на переднее сиденье, я закрываю за ним дверь и обречённо иду на водительское место. К сожалению, машина заводится беспрекословно. Едем. Боковым зрением вижу, как Голдшац достаёт из-под сиденья и открывает на коленях чемодан. Инструктор мне сказала, что господина Голдшаца нашли под грудой тел. Сколько он пролежал, пока его обнаружили?
— Спасибо, что вы согласились поделиться опытом с нами, начинающими журналистами!
— Да, да.
— Я с нетерпением жду момента, когда вы расскажете свою историю.
— Да, да. Сейчас я вам расскажу!
— Наверное, лучше потом!
Мы выезжали с девяносто девятой стрит в сторону скоростной дороги, когда он начал рассказывать. Он достал из чемодана кусок полосатой материи, за ним последовали ещё несколько предметов, но они были настолько мелки, что в сумраке кабины я не могла разглядеть. Наконец он вынул деревянную миску.
— Вы знаете, что это? Это моя миска в лагере. Все эти вещи оттуда. Я их провёз через четыре страны. Посмотрите!
При том, что приходилось вести машину по незнакомой дороге, положение становилось отчаянным.
Голос господина Голдшаца звучал рядом и одновременно далеко. Казалось, что работает вмонтированное в кабину радио. Господин Голдшац сказал, что миска была с ним в Аушвице-Биркенау. Что кусок материала — от одежды младшего брата. И ещё у него в ладони был кусочек грифеля, который удалось спрятать, когда семью депортировали. Брат спрятал тетрадь, в которой они записывали, что с ними происходило.
Семья господина Голдшаца родом из румынского городка, который в 1940 году после раздела Трансильвании перешёл к Венгрии. Отец был торговцем мануфактурой, мать — домашней хозяйкой. В семье говорили на четырёх языках, в том числе, по-немецки. Ему было пятнадцать лет, а брату тринадцать, когда семью погрузили в вагон и привезли в Аушвиц. Там их с братом отделили от родителей, которых они больше не видели.
— Вы — первый человек, которому я сейчас покажу…
Он снял плащ, расстегнул пуговицу на рукаве рубашки и подвернул рукав до плеча — там был номер.
— Я его пытался вытравить, — сказал господин Голдшац.
Из Аушвица их перевели в трудовой лагерь в Таухе под Лейпцигом, где они работали на военном заводе. В сорок пятом году, когда подходили союзники, немцы расстреляли большую часть заключённых, а других послали на марш смерти. Брат Ави принадлежал к этим, а сам господин Голдшац был в группе, отобранной к уничтожению. Ему просто повезло, что немецкий солдат, который сменил начальника, стрелял в воздух. Когда он очнулся, то увидел над собой тела.
Господин Голдшац посмотрел на меня и продолжил. Его поместили в лагерь для перемещённых лиц. Там он встретил женщину, её звали Ханна. Она была старше его. Это была первая в его жизни женщина. Они любили друг друга ночами под стоны и возню жителей барака. Это длилось две недели, однажды он проснулся ночью, посмотрел на копошащиеся на полу и нарах тела: «Это — ад!» Она покачала головой: «Ад — это что-то другое!»
Мы двигались по тоннелю, вокруг было много машин. У меня дрожали руки, и мы бы врезались в бетонное ограждение на выезде, не перехвати господин Голдшац руль. Потом мы долго стояли.
Инструктор встретила меня укоризненным взглядом: где мы пропадали? Голдшац пожал плечами и сказал, что пробки. Веньямин обратился к гостю.
— Господин Голдшац, просим вас!
— Да-да.
В Голдшаце, несмотря на возраст, был класс, и мы все казались простонародьем по сравнению с ним. Меж тем, день продолжался. Привезённый свидетель был усажен за стол с красной скатертью. Инструктор принесла и поставила перед ним бутылку минеральной воды и стакан. Произошло нечто вроде интервью: Веньямин задавал вопросы, свидетель отвечал складно и сдержанно, женщины утирали слёзы.
Впоследствии, когда я уже сделала много интервью, я поняла одну важную особенность психологии холокостников. Они делятся на две категории: на Орфеев и Эвридик. Орфей рассказывает про опыт жизни во время Холокоста так, словно поёт песнь. Есть большая вероятность, что его история оттачивалась годами. Это не значит, что она неправдива, просто он успел её отредактировать так, чтобы песнь лилась свободно и красиво. Вы узнаете Орфея по посадке головы: во время рассказа он сидит прямо, смотрит вперёд. Другое дело Эвридики. Они неразговорчивы, смотрят вбок, вспоминают расположение объектов и показывают рукой: «Вот здесь были нары, между досок я спрятал клочок Торы, и на Пейсах мы собирались тут и читали молитвы». Эвридики по-прежнему в лабиринте, из которого они никогда не выходили и не выйдут. «Тут вот лежал мой друг, тут его убили».
В последнюю неделю обучения мне нездоровится, в результате чего я не усваиваю материал. Большую часть времени я пребываю в состоянии, пограничном со сном. В один из дней я даже подошла с другими к Веньямину, постояла рядом.
— Я спросил Иосифа напрямую, когда он собирается посетить Израиль.
Группа оживилась.
— А он?
— Он промолчал.
О ком это, думаю.
— Вы понимаете? Бродский ни разу не съездил в Израиль! — сказал Веньямин и со значительностью посмотрел на нас.
Мне стало тоскливо, я спустилась по лестнице и вышла на улицу. Там несколько человек курили. Вот так, подумалось мне, теперь я не могу принадлежать ни к какой группе. Двух станов не боец, но только гость случайный… Ходя взад-вперёд по улице и бормоча стихи, я почувствовала себя лучше. Вечером до прихода Мирей, которая была на собрании лаборатории, я опять набирала его номер и слушала голос.
Черномырдин принёс официальные соболезнования, требовал тело. Русская общественность колеблется: отдавать или не отдавать?