Дарья Бобылёва. Вьюрки. — М.: АСТ, 2019.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2019
Из-за того, что лесная фольклорная нечисть (кикиморы, русалки да лешие, меховые шары оборотней и огненные столбы, а также много ещё чего, — в сознании современного человека пластов ирреального много, и народные, архаичные, языческие темы спутаны с протохристианскими и христианскими, а также кинематографическими, масскультными и культурно-литературными) нападает именно на дачный посёлок, где каждый персонаж отдельно ковыряется на своём участке, «Вьюрки» превращаются в набор почти автономных глав, очерков, или, точнее, сказов, поскольку больше всего они, особенно поначалу, напоминают «Сказы» Бажова о тайной, незримой силе, вышедшей внезапно на поверхность.
Но Бажов работал с единым мифопоэтическим набором сказочных возможностей, Бобылёва же строит современное и потому крайне сложноустроенное повествование, суть которого, кажется, — в его структуре.
Хотя бы оттого, что автономные очерки, посвящённые разным дачникам (после того, как дорога из посёлка пропадает и Вьюрки превращаются в закрытую зону, отрезанную от мира, из которой нет больше выхода, хорошо хотя бы, что электричество продолжает работать), беды и приключения которых происходят в разных стилистических и волшебных хронотопах, не сводятся к единому повествованию — лес и потусторонние существа атакуют жителей Вьюрков с разной степенью интенсивности и членовредительства.
Одновременно на разных краях садоводческого товарищества происходят необъяснимые явления, удержать в голове которые просто невозможно: у каждой причины — собственные следствия, расходящиеся в разные стороны пучком возможностей.
Ближе к финалу Бобылёва пытается волевым усилием сгрести все эти многочисленные обстоятельства под одну гребёнку, чтобы объяснить, что же, на самом деле, происходит у дачников. Но эта навязчивая прополка сверху выкорчёвывает самые эффектные инфернальные явления: объяснение оказывается хуже зачина, нагнетаемого на самом высоком художественном уровне.
Потому что, если роман состоит из сказов, каждый из которых берёт отдельного человека крупным планом, то всё способно удержаться вместе, а, главное, быть увиденным, только внутри одной головы — той, что и плетёт чреду волшебных смещений реальности в сторону тотальной антиутопии, уютной, но тем не менее бесчеловечной.
Так, исподволь и не очень осознанно, и возникает в тексте «образ автора», всевидящего и всемогущего, и её личных проблем, вызвавших к жизни этот текст; обращая наше внимание не к чудесам, но именно к авторским намерениям.
Бобылёва осуществляет их с изящным блеском многоопытной Шахерезады, так как внутри предельно субъективного текста все её придумки оживают и работают, составляя правду конкретного, хотя и крайне отвлечённого текста.
С другой стороны, эта разрозненность персонажей, которые поначалу, кажется, и не торопятся соединиться в какую-то единую фигуру (ведьминские сверхспособности Катя обнаруживает примерно в середине романа, поначалу никак из выделяясь из массовки), позволяет задать «Вьюркам» ещё одно, дополнительное измерение — социальное, показывающее современное российское общество «в разрезе», в котором каждой твари — по паре.
Словно автор, накинув на текст фата-моргану, развлекая и не поучая, рассказывает нам притчу о современном состоянии умов и нравов.
На самом деле, именно по этой, намеренно ошибочной тропке Бобылёва и увела, кажется, всех критиков, размышлявших о её произведении: «Вьюрки» столь фактурны и изобретательны, в них столько всего понамешано, что волей или неволей, как под гипнозом, начинаешь клониться в сторону «содержания», и необходимо внутреннее усилие, чтобы её настырному колдовству сопротивляться.
Хотя бы потому, что сколько читателей — столько и трактовок, всё зависит от наших собственных профдеформаций и уровня соцпедзапущенности.
Социально активным людям вроде меня вдруг приблазнится карта-схема современной России, отбивающейся от чужаков, к тому же в Вьюрках есть и гастарбайтеры, впрочем, оставшиеся на стороне «живых людей».
Людям поотвлечённее может привидеться притча о мире, сошедшем с ума из-за всяческого цивилизационного и экологического давления.
Или о зле, зашитом в каждом из человеков, поскольку время от времени автор как бы намекает, что степень участия в дачниках нечистой силы зависит от степени их внутреннего благородства и душевной чистоты.
После чего, опять же намеренно и демонстративно, Бобылёва начинает путать показания: оппозиции, которые она строит в своём романе, не прямые и ни в коем случае не бинарные, чтобы морок и хоррор были окончательно непредсказуемыми: главную доблесть современного автора (водить читателя за нос так, чтобы никто не мог сказать, что произойдёт на следующих страницах), она отрабатывает на пять с плюсом.
Но ещё лучше работают «Вьюрки» на «уровне письма» — тонкого, домотканого, практически лишённого автоматизма; разноцветного, ритмически чёткого, без лишних элементов, умного, за которым вновь встаёт образ автора, много чего знающего, понимающего и о многом передумавшего, из-за чего, с одной стороны, книга эта становится будто бы объёмнее и шире себя самой, с другой — более реалистической, правдоподобной, причём не в смысле описания жути лесной и того, что она творит, регулярно вгрызаясь в людей и поедая их поедом, но в смысле тех архетипических раскладов (безмятежное существование на даче как способ бегства из современного, причём всё ещё советского города) нашей жизни, как общей, так и индивидуальной, которые позволяют роману Бобылёвой прочно стоять на ногах полного узнавания.
Всё верно: ведь ужас (у Фрейда есть об этом отдельное плотное эссе) растёт, как правило, из обыденного и повседневного, поэтому чем более социально жизнеспособной окажутся в «Вьюрках» описания быта, тем сильнее должна шарахнуть по мозгам ползучая контрреформация лесных и речных существ.
И в этой тщательности отделанности фона и повышенной рукодельности интонации, кажется, таится главное противоречие, которым этот роман заряжен и которое его, на самом-то деле, движет.
Мы ведь привыкли к тому (плохие переводы Стивена Кинга нас приучили), что когда саспенс крепчает и страницы начинают мелькать, точно верстовые столбы, ничто не должно удерживать читательское внимание в этом нарастающем интересе: в отличие от «высокой литературы», беллетристика стоит на сюжете (многие так до сих пор и думают, что хорошие книги — это голимая наррация), из-за чего читателю срочно нужно добраться в финал, всё прочее («литературу»!) проглатывая механически, никак не обдумывая.
Умные книги быстро не читаются, так как стиль их порождает массу побочных возможностей, постоянно отвлекающих от авторского замысла, но зато завязывающих внутри читателя собственную умственную активность.
«Вьюрки» Бобылёвой начинаются как жест в сторону преодоления родовых травм «изящной словесности»: выучка у неё превосходная (превосходящая среднюю температуру по больнице), так что залюбуешься и почти автоматически замедлишься в развитии внутри книги, состоящей к тому же из отдельных сказов, особенно поначалу предлагающих разные подходы и вариации к темам социальных отклонений и сказочных девиаций.
Из-за узорчатого стиля я так и не смог набрать скорость чтения, при которой некоторые, э-э-э-э-э-э, вывихи и недостатки могли быть проглочены без следа: собственно, ведунья Катя точно так же освобождает, в конечном счёте, Вьюрки от нечисти из-за того, что начинает прислушиваться к внутренним ощущениям и становиться всё более и более внимательной к среде, в которую её погрузили.
Важность свести концы с концами делает текст менее проработанным, но хотя бы не совсем торопливым.
Когда «стиль» и «интонация», а также их проработанность истончаются, приходится верить одному только авторскому слову — других помощников у Бобылёвой не остаётся.
Не то чтобы она не выдержала до конца взятый поначалу разбег и сорвалась, — нет: до самого финала она держит все добровольно взятые на себя обязательства, оппозиции её по-прежнему не бинарны, но перпендикулярны и, следовательно, особенно поэтичны. Просто на фоне сильных удивлений начала и середины все удивления конца оказываются, что ли, усталыми.
Уже виденными.
Объяснять означает заботиться, осуществлять опеку над читателем.
Это такая нормальная патерналистская традиция, свойственная российскому культурному (и какому угодно) сознанию, тогда как в проклятущей Гейропе ещё устарелые модернисты, сданные, казалось бы, в музей, установили самодостаточность стилевой наррации, не нуждающейся в композиционных условностях.
Если, читая «Вьюрки», первым делом вспоминаешь сказы Бажова, то вторым в голову стучится Жюльен Грак с его «Побережьем Сирта» и «Балконом в лесу», где постоянные нагнетания не имеют разрешения: классицистическая драматическая структура отныне работает только в коммерческом секторе, которому нужны заранее предсказуемые, просчитываемые результаты, даже если тревога хоррора и саспенса требует первоначальной будто бы непредсказуемости.
Однако в мире, где все сюжеты давным-давно высчитаны, есть лишь один верный способ стать текстом «хай-класса»: сместить его жанровую основу, запустить механизм мутации, который, вот уж точно, никогда не ведомо, куда заведёт.
Эти пользовались Сорокин и Тарантино с Родригесом, именно на этом допуске базируются романные эксперименты Роберто Боланьо, одного из главных любимчиков Сьюзен Зонтаг.
Все эти люди торят свои пути без каких бы то ни было компромиссов с традицией, создавая неповторимые жанровые симбиозы.