Документальное повествование
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2018
Об авторе | Алекей Федяров родился в 1976 году в Чувашии, вырос в деревне в сотне километров от Чебоксар. На пятом курсе юридического факультета Чувашского госуниверситета начал работать следователем в прокуратуре, откуда ушел в 2007 году, с должности начальника отдела следственного управления прокуратуры Чувашии. Работал в бизнесе, руководил юридическим департаментом и службой экономической безопасности крупной строительной компании.
В 2013 г. арестован по обвинению в мошенничестве, осужден к лишению свободы, освободился в 2016 г. и переехал в Москву.
Управляющий партнер консалтингового агентства «Статус», совладелец детского лагеря «Терра Ностра» (Шатура), руководитель юридического департамента Благотворительного фонда помощи осужденным «Русь Сидящая».
КЛУБНИКА В ЛЕСУ
Ранним летним утром на реке очень хорошо. Если день приходит солнечный, над рекой полупрозрачный туман, он почти белый, стоит невысоко, как бы стесняясь расти вверх и обозначая: я здесь, но я так, для порядка и уже ухожу. Я сижу на берегу с простенькой удочкой, у меня нет хитроумных ловушек для рыбы, которые делают другие мальчишки, меня не волнует, сколько я поймаю, мне нравится рассвет, берег и неровные подрагивания поплавка на волнах.
Здесь почти никогда нет рыбаков, это место не считается рыбным, и я, когда мама отпускает, прихожу утром и сижу, пока не наступает день, а рыбы уплывают по своим делам глубоко ко дну, и поплавок замирает.
Тогда я отпускаю наловленное: мне жаль этих окуней, они блестят на солнце, как радуга, они — часть реки, света и тумана.
Дорога сюда ведет через лес, в мае здесь можно набрать букетики ландышей для мамы и сестры, а чуть позже появляется клубника. Ягоды висят среди широких листьев, сначала ты видишь одну, а присев и присмотревшись, видишь, что их очень много, их тут сотни, а если срываешь нежадно и не ломаешь тонкие стебли — тысячи. Есть эту клубнику надо не торопясь, она должна растаять на языке, тогда время останавливается, и ты слышишь каждую птицу в лесу.
Солнце поднимается, и надо идти домой.
Но я просыпаюсь.
Громко играет гимн, это подъем, скоро откроется окошко в двери камеры — кормушка. Откроется с лязгом. Здесь все работает громко и с лязгом. Я знаю это и знаю, что надо просто привыкнуть.
Вчера вечером меня на улице встретили тени, их было много, и увезли с собой. По дороге молчали. Первым со мной беседовал начальник следственного отдела. Он тоже долго молчал поначалу, а потом много говорил. Ему хотелось, чтобы много говорил я, но я видел, чего он хочет, и он видел, что я все понимаю, это его раздражало, а я думал, какой срок мне предстоит.
Что срок предстоит, я не сомневался. Уголовное дело в производстве госбезопасности. Значит, приговор будет, и дело лишь в размере наказания. Судей, способных оправдать по делу, выпущенному с конвейера ФСБ, не осталось.
Я беру из кормушки кружку с кипятком и миску с баландой. Алюминий жжет руки, мне непривычно касаться губами горячего металла. Заставляю себя есть. Нужны силы.
В кабинете следователя людно. Тут опера, они цепляют глазами каждое мое движение. Им неинтересно, виновен я или нет, я это знаю. Я сам был следователем и сам руководил следователями достаточно долго, чтобы знать — интересна лишь судебная перспектива дела. Моя причастность доказана фактом возбуждения уголовного дела. Теперь нужно лишь, чтобы я признался. Хоть в чем-нибудь. Это сакрально — признание вины, это единственное, чего от меня сейчас будут добиваться.
— Какого адвоката пригласите? – спрашивает следователь.
Он очень вежлив. Показательно, подчеркнуто вежлив.
— Мне не нужен адвокат, — отвечаю я ему в тон, — приглашайте адвоката по назначению.
Следователь удивлен. Опера тоже. Но вызывают.
Адвокат приезжает быстро. Чего еще ожидать от защитника, работающего по назначению следственного отдела ФСБ.
Защитник по назначению стороны обвинения, работа которого оплачивается по постановлению следователя — это ли не прекрасно?
Адвокат молод, он вчерашний студент, но держится в кабинете следователя уверенно. Он снимает полушубок и вешает его на плечики в шкаф. Проходит к столику с чайником, берет чашку и наливает себе кофе. Все это он делает спокойно и явно не в первый раз.
— Сахара опять нет? — спрашивает он и, не обращая внимания на молчание следователя в ответ, наконец смотрит на меня, присаживается рядом и протягивает руку.
— Петр, — с улыбкой говорит он. — Ну, что делать будем?
Делать мы пока ничего не будем. Только молчание в первые дни оставляет мне шансы хотя бы снизить накал абсурда. Меня обвиняют в том, что я получил деньги для передачи взятки. Сумма гигантская для меня, и люди, которых мне называют, мне незнакомы, и передать им я ничего не мог. Но это неважно.
Это будет неважно и потом, когда найдут и осудят тех, кто взял эти деньги. Я уже останусь преступником навсегда. Это решение принято сейчас, задолго до приговора. Следствие может длиться год, но судья лишь оформит принятое сейчас не им решение и пойдет домой, а я буду ждать этап.
Понимание неизбежного — жестокое знание. Оно из тех, что несет печали. Но меня оно удержало на плаву в первые дни, которые определили все.
Я принял зло, которое пришло ко мне, чтобы пережить то, что оно принесло.
И пережил.
Знаю, что всего этого могло не быть. Но знаю, что могло быть больнее, случись мне потерять себя в те первые дни.
Я снова увидел маму и детей.
Я так же люблю утро и реку. Это теперь другая река. На ней такой же туман, но я совсем разлюбил удочки и никого не ловлю. Пусть все живут и плавают.
Я ни о чем не жалею. Разве что о клубнике, о той, с берега реки из детства, от которой слышишь каждую птицу в лесу.
Но ее не осталось.
А другой я не хочу.
ЭТАП
Я смотрю на людей вокруг и вижу их.
У меня этап сегодня, его объявили, я уже собран, знаю, чего ждать, и знаю, что все равно будет не так, как жду.
Неизвестность и опасность дарят на время взгляд сквозь, и я вижу.
Вот Вася, ему еще неизвестно сколько томиться, следствие нынче неторопливое, это раньше прокуратура мешала быстро расследовать, а сейчас следователи продлевают сроки по делу у своего начальника, и то, что раньше расследовалось полгода, теперь нельзя заканчивать раньше чем через год. Он, конечно, надеется на оправдание, и даже последнее время сурово уверен в нем, но когда делу уже скоро год, а обвинение особо тяжкое, а он хоть и МЧС, но полковник, взятки множественные, плюс арест, и пусть писано все криво оперативными вилами на мутной воде – какие еще нужны доказательства суду? На самом деле ни в чем он не уверен и понимает, что жена и дочь, дом, хозяйство, а он очень хозяйственный — не про него надолго. Он боится. И я не расстраиваю его своими прогнозами, они его раздражают тем, что сбываются, ну так зачем бередить. Ему достанется и без меня. Он напоследок пытается выхватить у меня что-то по его делу, он верит в волшебное озарение системы и исправление чудовищной ошибки в отношении него — ведь надо только объяснить, я бросаю фразы коротко, не до того, остались минуты, но он думает не о них, а о своих злых годах впереди. Он так живет, и он прав. А я уезжаю, и у меня своя правда.
Евгений — жесткий, шестой десяток, волосы — тускнеющий, но еще ежик, руки выдают силу, глаза — ум. Недюжинный во всем. Ему не страшно. Он думает. Жена красива и беспощадно молода, трое детей, отец стар, и ему не отпущено времени на долгое ожидание. Бизнес в минус, уголовное дело в плюс, что удивительного? Он знает, что выйдет. Он просчитывает варианты. Приговор уже состоялся, он нелеп, и его можно обжаловать, но мы знаем, что шансы около нуля — дело расследовано и «сопровождено» бывшими коллегами. В КГБ он стал подполковником, а в ФСБ — обвиняемым, затем осужденным, без права на обжалование приговора. То есть право жаловаться есть. Но приговор останется. Дураков в суде нет. Он уедет вскоре после меня, я не волнуюсь за него.
Александр, бывший начальник отряда в колонии общего режима, добрый и простой парень. Осудили за вымогательство взятки в виде бутылки коньяка у освободившегося условно-досрочно зэка. По приговору он сначала получил бутылку, а затем начал ее вымогать. Жалобу апелляционную ему я написал, писалось легко, как всегда это бывает для хороших людей, и судьи апелляцию услышали, как почти никогда не бывает с хорошими людьми, но переквалифицировали, убрали вымогательство, наказание снизили и режим сменили со строгого на общий, все неплохо. А что доказательств получения взятки нет вообще, как-то забылось на радостях.
Обнимаю всех. Пошел, зовут.
Шмон на выходе, ожидание автозака. Ожидание в автозаке. Путь на вокзал. Я не вижу, куда едем, но город чувствую, мы не на сам вокзал, что естественно, а в закуток, мимо которого я проезжал сотни раз и не обращал на него внимания. А сейчас меня с несколькими парнями и женщинами по одному заводят в вагон, и мы идем мимо собак со злыми глазами и вертухаев с пустыми глазами, быстро, нас подгоняют, мы – скот, даже хуже, от нас нет пользы. Город, я слышу его шум и вижу людей вдалеке, и мне странно, я и в городе, и нет. Нас нет для людей и города, где я так долго прожил и постоянно был кому-то нужен, чему иногда раздражался, и вот его шум и запах, но я вычеркнут.
Шмон в вагоне, их много будет, этих шмонов, на каждом входе и выходе. Делаешь все быстро и спокойно, мысль, что у тебя нет ничего своего, и везде чьи-то руки, усваивается моментально, иначе не выжить.
Камера в «столыпине» — это купе, только мест там не четыре, там вообще нет мест, там заполняемость, там по три полки с двух сторон и все это на двенадцать человек.
Решетка, как же без нее, закрашенное окно, сквозь проплешины которого я смотрю на перрон, нас прицепили к поезду. Люди идут вдоль поезда и смотрят сквозь этот вагон, смотрят сквозь нас, как раньше смотрел я, и не видят, как не видел я.
Впереди транзитные камеры-хаты в пересыльных централах, в которых по восемь шконок на три десятка человек. Забытье по очереди на час.
Шмоны, шмоны, шмоны. Туалет — три раза в сутки. Я слышу, как женщина просит вертухая вывести ее в туалет, она немолода и больна, я слышу, что он ей говорит, и как он смеется, и больше никогда не называю конвоиров сотрудниками, это вертухаи, вертухи, это они топили печи холокоста, и это о них писал Ремарк.
Зрения в «столыпине» не нужно, света нет, только мутный дежурный, а слушать нужно, и я слушаю.
Я слышу безысходность в смехе блатного, что в соседней камере, ему в Омск, на особенную «крытку», он с девяносто четвертого по тюрьмам, он в «отрицалове», и теперь из Краснодара за такую жизнь его везут для перевоспитания к медленной смерти, будут ломать, а способов много, ему еще два года, и это будет страшное время.
Сочувствую, хоть и понимаю, что он сидит за что-то очень злое, но он обаятелен, и все женщины, которых везут этим же вагоном, начинают с ним шутить, он просит их говорить. У него нет близких, мать умерла, жены не завел, и женщины он не видел годы, они говорят с ним, он впитывает их голос, а они останавливаются около его камеры, когда их ведут в туалет — все люди.
Женщины время от времени поют, это красиво, и даже вертухи слушают и молчат. У них у всех страшные сроки, от десяти, у всех 228.
Где-то стонет парень, жалуется на судьбу, у него спрашивают, сколько дали, он отвечает — семь, люди подбадривают. Он добавляет — месяцев, и люди хохочут. Потом замолкают и забывают о нем.
Мысль, что он слабый, а ты нет, подленькая, но от нее легче.
Пересылка в ИК-2 Екатеринбурга — это чистилище в центре города, в него заходят прокуроры и всякие прочие важные проверяющие, но не видят ничего, ад вечен, но, бывает, вчерашние проверяющие приезжают туда в автозаках и тогда видят, но уже поздно.
В этом аду набирают этап в Тагил, туда, где уже ждут «пряников» на зоне для бывших сотрудников, а пряники — это те, кто только приехал и еще мягок. Сколько бы мы ни просидели на централах, и чего бы ни повидали на этапах, и кем бы ни были в прошлой жизни, там мы будем пряниками, нас будут пытаться съесть и многих съедят, но до этого еще надо дожить.
Мы преступники, поэтому родственники ничего о нас не знают, это запрещено: пока мы не приедем в зону, с нами нельзя связаться, эти недели мучительны для них, но кому есть дело до этих мучений.
Я проживу, и все могут это прожить, система отмеряет бед ровно по силам, это вековой опыт, она не ошибается.
Но этот ритм, перестук колес этих вагонов — то, что я буду помнить. На глазах моих останется третье веко — калька, через которую я смотрю на мир, это окно «столыпина» с проплешинами, через него я вижу простые радости и их истинную цену, вижу, как все проходит, как проходят мимо люди, как они смотрят сквозь вагон, в котором я, в котором такие же другие, и нас много, но выйти из него мы не можем — мы вычеркнутые люди в глухом вагоне с замазанными окнами.
ЕЖИК
— Ежик, ежик, ни головы, ни ножек, — проговорил начальник колонии, хозяин, а его замы молчали.
Обстановка в кабинете была мрачная, потому что хозяин злился, на улице вечерело, в декабре в этих местах темнеет рано, а электричества в штабе уже четверо суток не было. Еще его не было в клубе, школе, на всей промке, но, по странным для непосвященных обстоятельствам, в столовой свет горел, и все работало.
Не было электричества, а значит, воды (ибо насосы) и канализации (ибо вода) в половине бараков и медсанчасти. Но при этом оно было в ШИЗО.
Там же, в ШИЗО, третьи сутки находился Ежик, арестант по фамилии Ежов. Накануне он приходил на прием к начальнику, сказал нечто, за что на следующий день заехал в ШИЗО, но через час после приема Ежика у начальника электричество отключилось.
Теперь он сидел при свете и ел баланду, которую готовили в столовой, где свет тоже был. А те, кто его посадил в ШИЗО, сидели в темноте и думали, как избежать надвигавшегося на зону канализационного конца. Зэки в бараках, где не было света, тоже Ежика вспоминали недобро, о чем он, в силу легкости нрава не думал.
Как-то получилось, что никто о нем ничего не знал, кроме разве что того, что статьи у него были тяжелые и срок большой, под десятку.
Умные люди еще на централе просветили его, что на зоне живут хорошо люди с настоящими профессиями. Столяры, сварщики, музыканты, электрики. А он был электриком. По призванию. С разрядом. О чем радостно сообщил еще на карантине и был незамедлительно обласкан. Старая большая зона, с несколькими уцелевшими производствами, со сляпанными кое-как бараками и с едва дышащей электросетью стала раем для Ежика. Он был нужен всем. Маленький, юркий и вечно улыбающийся, он носился по зоне несколько лет, не зная отказов и пользуясь мелкими подпольными запретными радостями, на которые начальству приходилось закрывать глаза.
Конкурентов ему не было. И в силу его электрического таланта, и потому, что он убирал их безжалостно.
Как-то незаметно для всех, но трепетно для Ежика, у него подошел срок для УДО. Через пару дней после того, как он намекнул об этом курирующему оперу, Ежик впервые оказался в ШИЗО. Причина была проста — он был слишком ценным специалистом. Такие нужны в зоне.
Это в корне меняло дело. С ШИЗО в багаже УДО не светит. Ежик притих и стал готовиться. Год он был вежлив, пунктуален и аккуратен, набирал поощрения и ждал снятия взыскания.
Дождавшись, он снова поговорил с опером. В этот раз он намекнул, что подготовит себе замену и хочет подать на УДО, но только сажать в ШИЗО в этот раз его нельзя, потому как зона останется без света. Эти рассуждения оказались слишком сложны для оппонентов, Ежику снова придумали акт за нарушение режима, но за полчаса до комиссии, где его должны были определить в ШИЗО, случилась авария, и в нескольких бараках отключилось электричество. Ежика все равно посадили, не сдавать же назад, после чего собрали всех имевшихся в наличии электриков, но задачу не решили. Пригласили бригаду с воли — ну куда им против опытного зэка, не нашли, где беда.
На следующий день оперативный отдел родил план. Ежика выпустили, обещали больше не сажать, но попросили ремонта. Через полчаса свет горел, а гения определили обратно в ШИЗО.
Гений не простил. За годы он вжился в провода зоны, только он знал, что и где нужно припаять, чтобы работало. И что сделать, чтобы не работало.
Поняв, что сидеть ему теперь до звонка, режим он стал шатать открыто. Спал, когда хотел, дерзил, шатался по зоне и улыбался. Его били — отключался швейный цех накануне сдачи крупного заказа, угрожали — останавливалась пилорама. В ШИЗО сажать тоже пытались, но тут Ежик увеличивал масштабы и отключал бараки оптом.
Противостояние продолжалось. Ежика подвергали санкциям, но он отточил мастерство асимметричных ответов и не прощал.
— Ну чё, думайте, — проговорил хозяин в сгущавшейся в кабинете тьме, — придется запускать.
Запускать — это про недавно возникшую просьбу вконец вставшего с колен арестанта Ежова.
Электричество — штука требовательная, электрику много чего надо, и покупал Ежик это много чего в городском магазине. Схема была отработанной: ему дали контакт проверенного торговца, Ежик звонил, переводил деньги, собранные с зэков, торговец привозил требуемое в колонию.
У торговца оказался чудесный женский голос, и Ежик не устоял. С голосом они стали разговаривать обо всем, выяснилось, что она разведена, одинока, а спустя пару недель оказалась готова прийти к нему на длительное свидание, то есть на целых трое суток и обсудить вопросы устройства судеб.
Одна загвоздка — нужно разрешение начальника, за которым он и ходил. Получив отказ, он помылся, побрился, приготовил вещички и реализовал очередную диверсию.
На следующий день после совещания у хозяина Ежика утром вывели из ШИЗО и привели в барак с комнатами длительных свиданий. По пути он за пятнадцать минут устранил электрический катарсис. Как — никто не понял. Гений.
За возлюбленной съездил курирующий Ежика опер на личном авто.
Она оказалась милой дамой, три дня пекла пирожки, электрик был счастлив и покорен, дама говорила, что тоже, и обещала ждать.
Возможно, и ждала, тут не проверить.
Со светом в зоне стало после этого получше, это — факт. Но УДО Ежику все равно не светит. Слишком ценный кадр.
ДАВНОСТЬ
У столяра Саши заболели зубы. Болели они давно, уже почти два месяца, жаловаться он начал сразу, как только его привели с карантина. Он не успел их вылечить на воле, готовился, собирался с духом, и совсем было собрался, но тут случился арест.
Получил он три года, статья у него была странная — оставление воинской части, но Саша оказался таким безобидным, таким домашним мужиком сорока лет, что как-то не складывалось у меня поинтересоваться, что ж за дезертирство он учинил.
На воле он занимался деревом, в зоне столярные навыки в цене, и сгодился он сразу.
При видимой простоте держался он умно, правильно, вроде и с людьми, но сам.
С женой говорил ласково, звонил ей каждый вечер, стоял у привешенного на стену телефона, то поглаживая свободной рукой лысеющую голову, когда слушал, то прикрывая рот, когда говорил.
Он часто смеялся, по-доброму, но ссутуливаясь и поглядывая вбок, через поджатое плечо, как бы загоняя смех обратно в себя.
С трудом, иначе в зоне невозможно, Саша смог записаться к стоматологу. Женщина пятидесяти лет с тяжелыми щеками и толстыми руками рассверлила ему четыре зуба и начала вкладывать в полости мышьяк.
Саша удивился и даже попробовал возмутиться.
— А чё ты хотел, — сказала дама спокойно, — ты сюда страдать приехал.
— А можно у вас платное лечение заказать? — неожиданно для себя спросил Саша.
Выяснилось, что можно.
Полости заполнили временными пломбами, врач сделала расчет, Саша пообещал, что жена переведет деньги, и ушел.
Врач обещала приехать через три дня.
— Иди к Михалычу. Он во всем виноват, — за вечерним разговором с женой Саша был необычно возбужден. Он не прикрывал рот и не гладил голову, свободная рука его рубила пространство вокруг.
Что отвечала жена, было непонятно, но, по всей вероятности, она согласилась, и Саша, приобретя обычную плавность, зашел в каптерку, где я читал перед отбоем невесть как попавший в барак том Дэна Симмонса.
— Ты прикинь, как он со мной, — присев за стол, неожиданно сказал Саша.
— Кто?
— Михалыч. Он же детей моих крестил. Мы ж сколько лет вместе.
Я налил Саше чаю. Он мне нравился. Крепкий мужик.
— Рассказывай, раз начал, — я протянул ему пару конфет, — ешь, все равно зубы болят.
Саша отхлебнул чай. Развернул конфету, положил ее на стол и рассказал.
Девятнадцать лет назад его призвали в армию. Попал он во внутренние войска. Годы были суровые, приходилось выживать. В части правили дембеля, и у него с ними не сложилось. После третьего избиения, когда сомнений не было, что убьют, это лишь дело времени, он ушел из части. Именно ушел, никто ее толком не охранял. Родители отправили его к родственникам за две тысячи километров, где он и прижился. Справил какой-никакой паспорт, обзавелся новым именем, друзьями, потом женой и тремя детишками. Поднял столярный цех, стал делать беседки и всякие стулья, работа пошла, построил дом, баню, машину купил. Но ездила только жена, права он себе делать боялся, опасался. Был у него друг все эти годы, мент Михалыч, который единственный знал о нем правду, но зла в нем не видел и потому помогал. Михалыч был опером, а потом дослужился да начальника райотдела.
Как-то, выпивая под вишнями после баньки, Саша спросил у Михалыча, а не прошел ли срок давности по его, Сашиному, дезертирству, которому уже много лет. Михалыч ответил не задумываясь. Прошел, конечно.
Саша видел в каком-то советском фильме, как хороший, правильный мужчина дожидается истечения срока давности за случайное убийство и идет в милицию.
И тоже пошел. Он думал о том, как вернется домой и расскажет все жене, как получит паспорт на свое имя, заживет полно и по-настоящему. Права получит, машину будет водить.
В полиции удивились. Проверили. Вызвали следователя Следственного комитета. Тот Сашу задержал, арестовал и отправил по этапу в военный следственный комитет по месту расположения части, из которой Саша когда-то ушел.
Не учел столяр и друг мента, что если объявили его в розыск, то и срок давности не идет. А мент Михалыч об этом не подумал.
Жене пришлось все рассказать, но не дома, а на краткосрочном свидании, которое следователь разрешил, все-таки приехала она издалека, да и дело несерьезное. Смешное дело, что уж говорить.
Срок только выписали вполне серьезный.
— И вот я ей говорю, иди к Михалычу, возьми у него денег мне на зубы, он же во всем виноват, он же мент, он же знал, — говорил Саша, и глаза его были широко открыты, он в тот момент был кругом прав, я тоже должен был это видеть.
— Даст, — сказал я, — куда он денется.
— Даст, — согласился он.
Михалыч денег дал, он вообще не забыл ни Сашу, ни его семью, где росли его крестники. А вот стоматолог забыла про зэка и не приехала в урочный день. И на следующий. Потом она уехала в отпуск, потому что он был согласован еще в начале года, а в отпуск надо ходить по графику.
Временные пломбы у Саши повыпадали за неделю, он страдал, звонил жене, она звонила в колонию, колония обещала, но стоматолог приехала только через три недели, ибо уважающие себя государственные служащие не выходят из отпуска раньше срока.
Похудевший и осунувшийся Саша попытался робко рассказать ей о своих мучениях, о том, что он ее ждал, но, посмотрев в мощное лицо врача, понял, что может потерять ее навсегда, и замолчал.
Зубы ему залечили. По вечерам мы иногда сидели в маленькой каптерке, пили чай, играли в шахматы, он рассказывал об ульях в его саду, о меде и медовухе, о том, как садится за Волгу солнце и как осенью красиво висят ягоды рябины на облетающем дереве.
Я смотрел и думал, зачем государству нужно было сначала загнать крестьянского парня в армейский пьяный ад девяностых, а спустя два десятка лет его же, не давшего тогда себя убить, отправить в тюрьму на три года, где ему, уже отцу и хозяину, снова нужно выживать. Я видел, что и он об этом думает.
Да кто ж его знает, то государство.
Пусть у Михалыча допытывается. Под вишнями.
АЛЛЕЯ СВОБОДЫ
Он был похож на учителя из классического старого фильма. Высокий, волосы тронуты интеллигентной сединой, забавно рассеянный, он носил очки на кончике носа, и они воспринимались как пенсне гимназического наставника.
Приветливый и неприхотливый Валерий Павлович показался мне поначалу замкнутым, но потом я понял, что это стеснительность. Он стеснялся того, что он — арестант, и того, что живет среди арестантов. Он хотел домой, хотел как все, но интеллигентнее, а оттого болезненнее.
Мы как-то естественно разговорились в очереди за посылками, потом обменялись прочитанными книгами и стали здороваться при встречах необычным для зоны способом — легким наклоном головы, что тоже получалось само собой.
С ним невозможно было здороваться иначе.
Валерий Павлович действительно оказался учителем, точнее, бывшим директором школы в небольшом городке. После армии он проработал полгода участковым уполномоченным и потому сидел сейчас с бывшими сотрудниками органов.
Попал он в колонию за взятки. Три эпизода. И это не вязалось ни с его внешностью, ни вообще с ним, природным бессребреником. Однажды в библиотеке он рассказал о своем деле, и история оказалось обычной — БЭП искал дела о взятках для отчетности, а тут на Валерия Павловича вовремя пожаловались родители. Жалобы на директоров школ есть всегда. Эти попали в цель.
В школе перманентно шел ремонт, родители учеников решали на собраниях и скидывались на разные нужды, и вот трое из них пожаловались в полицию. Опера выдали им диктофоны и отправили к директору. Так родилось взяточничество.
Не помогло Валерию Павловичу то, что он педантично сохранял все чеки и отчитывался на родительских собраниях за каждый потраченный рубль.
Молоденький опер резко осадил его, когда он попытался сказать об этом. На ремонт деньги выделяет бюджет, сказал опер, пояснив, что если бы он, Валерий Павлович, не воровал, то и собирать деньги с родителей не пришлось бы.
Это было неправдой, про воровство. Но не помогло и то, что он тратил на ремонт половину своего скудного оклада, отчего Вера Сергеевна, его жена, ровесница и тоже учительница, вздыхала, но возразить не пыталась.
Валерий Павлович провел в этой школе тридцать лет и переживал за каждую трещинку в ее старых стенах. И продолжал переживать, Вере своей звонил по телефону, висящему в коридоре барака, расспрашивал ее, как в школе дела.
На ремонт барака, к слову, он вместе с другими зэками деньги сдавал. Здесь директору, как он называл начальника колонии, можно было не опасаться, что кто-то пожалуется, и сюда придет БЭП, чтобы сказать, что деньги на ремонт собирать с сидельцев незаконно, на это есть государственный бюджет.
Никто и не опасался.
Срок Валерия Павловича — три года общего режима, что отмерил ему судья, бывший его ученик, шел без волнений. Вера Сергеевна приезжала к нему на свидания. Сам он работал поначалу в столярном цехе, но потом здоровье стало подводить, и его уволили, после чего перевели в барак первого отряда, где было спокойно, там сидели такие же беспроблемные пожилые зэки, и нужно было просто ждать.
Он ждал.
Комиссию в колонии по поводу условно-досрочного освобождения он прошел легко. Срока ему оставался год. Ходатайство об освобождении было подписано и направлено в суд, где тоже проблем не ожидалось. Нарушений за Валерием Павловичем не числилось, здоровье его было слабо, колония его в суде поддержала, и прокурор не возражал.
Суд длился десять минут, и судья без сомнений постановил: освободить бывшего директора школы условно-досрочно.
Оставалось подождать десять дней до вступления постановления суда в силу. Валерий Павлович ждал. Время текло медленно, но заканчивается все. Наступил день, когда его вызвали в дежурную часть на оформление освобождения.
По извечной традиции правильных арестантов Валерий Павлович раздал все свои вещи, оставив спортивную сумку и смену белья на дорогу. Вера Сергеевна приехала и ждала его у ворот.
От дежурной части по промышленной зоне Тагильской ИК-13 до контрольно-пропускного пункта — две сотни шагов. По сторонам — сваренные металлические заборы, окрашенные в серый цвет. Это самые ожидаемые сидельцами шаги, этот отрезок называется аллеей свободы, и не было человека счастливее Валерия Павловича, когда он пошел по ней. Вел его прапорщик, на которого уже можно было не смотреть.
Рация прапорщика заговорила перед КПП.
— Стой, — сказал он Валерию Павловичу.
Тот не слышал и продолжал идти.
— Стоять! — это уже был крик, и Валерий Павлович остановился.
— Пошли обратно, прокурор протест написал, — сказал прапорщик.
Обратно по алее свободы.
По алее свободы от свободы.
Я возвращался откуда-то в тот момент в свой барак. Валерия Павловича вели туда, где он только что раздал свои вещи, туда, откуда он ушел навсегда, но теперь возвращался.
Мы встретились у входа в локальный участок его барака. Он должен был войти снова в этот загон и остановился. Он посмотрел на меня, я был уверен, что он меня не узнает, но он узнал.
— Надо как-то ей позвонить, как же ей позвонить, как я ей скажу, — он высказал это после глубокого вдоха, с силой и скороговоркой выдавливая из себя слова.
Снова вдохнуть воздух он смог не сразу, я взял его за локоть, мне было страшно, что он сейчас упадет. Прапорщик улыбался. Это была искренняя презрительная улыбка.
— Я позвоню Вере Сергеевне, если надо, дай мне номер, — сказал я Валерию Павловичу.
— Я сам, — сказал он и медленно пошел к бараку.
Люди взяли старого учителя под руки и забрали у него полупустую сумку.
Оказалось, что на десятый день прокурор все-таки подал представление об обжаловании постановления. Следовало ожидать, ведь Валерий Павлович — крупный коррупционер, а не какой-то мелкий чиновник Министерства обороны, которая уезжает после решения об УДО из зала суда, не дожидаясь вступления его в силу.
Апелляция поддержала прокурора, и постановление об освобождении Валерия Павловича отменили.
Он просидел еще полгода, когда вновь наступило его законное право на УДО. Снова собрал документы и снова подал. Суд назначили через два месяца, потом отложили, потом еще отложили.
И в этот раз рассмотрение тоже прошло быстро. И снова судья постановил его отпустить.
Но в этот раз он вышел на седьмой день.
Потому что в этот день истек его срок, три года зоны.
Вера Сергеевна дождалась.
БУЙКО И ТОЛЯН
— А у нас в саду сейчас черешни цветут, — это Буйко начинал говорить с марта.
К апрелю в его ставропольских садах появлялась первая ягода, а в июне он уже высаживал картошку второго урожая.
Тагильский климат весной особо тосклив, поэтому Буйко не обрывали. Пусть картошка колосится по три раза в году, кому от этого плохо.
Он был суровым последователем здорового образа жизни. Разговоры о выпивке и наркотиках прерывал жестко.
— Пропащие вы, что с вас взять, так и сдохнете по теплотрассам, — нос его при этом подрагивал.
Нос был говорящий, он рос из отечных щек много пившего человека, и сам был отечный и в синих звездочках.
— Да, пил, было, — с вызовом обрубал он редкие насмешки, — все музыканты пьют, но главное — понять и остановиться. Свет должен внутри зажечься.
Про свет внутри было красиво. Он был трубачом в военном оркестре и гордился этим. Сел за пакетик марихуаны, которую открыто покуривала вся его воинская часть, но про это говорить не любил. Его и не спрашивали. Ну сделал какой-то мент палку себе, посадил мужика за траву — да здесь ползоны таких. Чего расспрашивать.
Он был очень нужный человек — уборщик. Хороший, качественный уборщик, работал добровольно, платили ему сигаретами, сахаром, конфетами, а за эту валюту на зоне можно купить все.
Работа уборщика мужицкая, зазорного для бедолаги в ней нет. А Буйко, в свои пятьдесят пять был бедолагой. Жена не могла ему помогать, нужд хватало в их маленьком хозяйстве. Он и не просил. Работал, жил на свое. Брал дороже других уборщиков, их всегда не хватало, мало кто идет на эту работу, но завышал он цены не поэтому, а потому что делал свое дело ответственно и ценил труд.
Он ни с кем не дружил, перед проверками, когда отряд, в ожидании сотрудника с ящиком карточек бродил по локальному участку, ходил один вдоль стены барака или, замирая на месте, перекачивался с пятки на носок. Он был далеко в эти моменты.
Когда-то давно у него был здесь друг, утомленный боярышником сиделец, родом из Тагила. Толян был убежденным алкоголиком. Сидеть ему было недолго, 228, тоже знаменитые шесть грамм марихуаны, ровно на состав, и полтора года срока.
Буйко взялся за него по-настоящему и перевоспитал. Вот так, просто взял и вернул алкоголика в жизнь. Зажег внутренний свет. Толян освободился, устроился работать на завод, не пил и ждал, когда освободится Буйко, чтобы встретить его и отвезти на поезд.
— Только ты имей в виду, я остаться не смогу у тебя в гостях, уеду в этот же день, домой надо, — готовил друга Буйко незадолго до УДО.
Никаких проблем с условно-досрочным освобождением у него не предвиделось, характеристики ему администрация дала хорошие и перед судом ходатайствовала об освобождении. Суд внял, и друзья жили ожиданием встречи. Расстраивало их только то, что жена Толяна, а он недавно женился, работает и не сможет познакомиться с благодетелем.
— Вот, воспитал же парня, а вы пропащие, — с укоризной говорил Буйко варившим чифир сидельцам.
Провожали его хорошо, по-доброму, обниматься не лезли, дорого брал за работу, но и вслед не плевали, все-таки убирался хорошо и зла не чинил.
На следующий день позвонили Толяну, узнать, как встретил и проводил друга.
— А он тут еще, — просто ответил Толян.
Друга он встретил, они поели чебуреков в кафе и поехали на вокзал. Поезд был через два часа, и Толян, обняв своего сенсея, поехал на смену. Но тут у сенсея погас внутренний свет.
В полночь Толяну пришлось отпрашиваться с работы. Голос Буйко в телефоне искрился счастьем и сомнений не оставлял. Он не усидел на вокзале и вернулся в чебуречную. Пиво подточило стойкость. Водка вернула органичность, и нос Буйко стал соответствовать его внутреннему содержанию. Чебуречная закрылась в 23.00, через полчаса Буйко был в отделе полиции, в час его забрал Толян.
Дважды за сутки освобожденный Буйко требовал водки, продажной любви и настойчиво пытался вывести из ремиссии бывшего алкоголика Толяна. Но не смог. Толян выдержал искус и привез друга домой. Забылся тот только под утро, проснулся через пару часов, испросил водки, пострадал ее отсутствием, снова заснул и снова проснулся с той же просьбой. В одно из пробуждений он познакомился с женой Толяна, которая смотрела на него с удивлением, но жалела.
К вечеру, когда Толяну позвонили с зоны, он с Буйко был на вокзале. Это была попытка номер два. Свет внутри Буйко снова замерцал. Он молчал. Он был разбит и подавлен, но черешня звала его в сад, где три раза в году урождается картошка.
Толяну пришлось купить ему билет, дорожные деньги поглотила чебуречная. Жена Толяна собрала в дорогу еды. Со второй попытки друг уехал.
Парни с зоны снова звонили Толяну и хотели подробностей, это же очень весело, рассказывать потом в курилке такие подробности.
Толян обрубил. Ответ его был прост — он мне помог, теперь ему помог я. Не тема это для разговора. И попросил больше по этому вопросу не звонить.
Толян прав. Две лягушки в кувшине с молоком не дали друг другу пропасть.
Пусть теперь у них будет много черешни.
КОТЕНОК
Ночь, небо, тишина. Я нашел их в лагере через полгода.
Теперь я хожу встречать ночные смены и веду их в барак, а это за полночь.
У меня есть «ноги» — это пропуск на право прохода по зоне — зэк не может ходить сам, его должен водить другой зэк, с «ногами».
Вообще, все это сомнительно, и когда приезжают проверки, а это бывает часто, и все они внезапные, но готовимся мы к ним за неделю, зэки не водят зэков, в это время вообще никто никого никуда не водит, проверяющим должно быть умилительно.
И они умиляются.
Когда они выходят за периметр и идут по своим важным делам, зэки идут по своим, движение начинается, толпы льются в ворота промзоны, цеха работают круглосуточно, сотни зэков работают официально и сотни — рабы, но лучше быть рабом, чем сходить с ума в бараках, там тесно и душно, там можно сесть на кровать или, того хуже, уснуть и тогда — ШИЗО.
В бараке время стоит, а на промке можно занять себя, пусть труд примитивен и не приносит ничего, он убивает время, а времени на зоне не жаль никому.
Идти мне недалеко, но я встаю чуть раньше, чем надо, и выхожу из барака. Моросит дождь, здесь это обычно, ранняя осень, на асфальте лежат листья, они мокрые и не такие, как дома, их не хочется взять и посмотреть на их прожилки, их хочется похоронить. Вонь ли химии, что за забором, тому виной, или то, что деревья всю свою жизнь растут в месте, противном природе, листья на них загодя покрываются ржавчиной и падают уже мертвые.
Утром арестанты начнут выметать их, а листья будут падать, их снова будут мести, этот процесс непрерывен, потому как если «хозяин» выйдет в зону, а на асфальте будут листья, ему будет огорчительно, а зэкам будет придумано наказание, тут спектр вековой — от многочасового стояния на улице под дождем до внезапного тотального шмона, это умеют.
А пока я просто медленно иду по листьям, смотрю на небо, местами видно звезды. Сейчас можно спокойно покурить, но я не научился, я просто встаю у курилки. Пять минут.
Зимой вместо листьев будет падать снег, уже скоро, его тоже будут собирать постоянно и вывозить на промзону на огромных телегах, на тракторных прицепах, «хаммерах» — так их называют, они тяжелые, и толкают их десятки зэков. Для снега есть снеготопка, летом там сжигают всякий мусор, а зимой топят снег.
Раньше в отряде жил кот, серый, матерый и битый, они были во многих отрядах, именные, с заботливо, а порой умело сделанными медальонами. Их не трогали, они свои, они на пожизненном. Я выносил ему что-нибудь из того, что было, он аккуратно и неторопливо ел, он тоже любил ночь, был старым и не боялся никого.
Животные, а особенно медальоны на них, не по правилам распорядка, и недавно приезжему проверяющему это не понравилось. Можешь сделать медальон, сможешь и заточку. Котов, кого смогли, поймали и сожгли в снеготопке. Проверяющий должен быть доволен.
Злодейство без причины — вещь привычная в этих местах, и сейчас стали появляться новые котята, они растут, тоже на пожизненных сроках.
Я иду вдоль бараков, где спят, вдоль столовой, где пекут хлеб, но пахнет оттуда помоями, вдоль штаба — длинного здания администрации, где днем решаются судьбы бедолаг. Окна темные, светло лишь в дежурке, но мне туда не надо.
Путь занял минуты, и минуты занимал такой путь по мокрому асфальту до машины в той, другой жизни, когда я куда-то уезжал, мне зачем-то надо было в нелепые командировки, теперь я понимаю, что не надо было никуда нестись, это все неважно, а надо было выходить из дома и смотреть на небо, брать в руки упавшие листья и разглядывать их прожилки.
Надо было узнать, где Альфа-Центавра, и разглядеть Алькор у Мицара, или не разглядеть, это тоже не важно, важно было смотреть.
А теперь я смотрю сквозь решетку ворот промки и вижу своих уставших парней, которые снова отбыли смену, отработав неизвестно на кого, они бесправны, они промокли, пока их проверяли перед выходом с промки, они попросят открыть «пищевку» чтобы попить чая и согреться, это не приветствуется ночью, но я открою.
Все идем в тишине, все думаем о своем, это минуты покоя, все ими дорожат.
Навстречу, когда мы открываем дверь, из барака выходит белый котенок.
РАЗГОВОРЫ
Перед вечерней проверкой почти весь отряд в сборе. Люди в ожидании сотрудника ходят по локалке — локальному участку. Это огороженный металлической сеткой и колючей проволокой поверх нее загон возле каждого барака.
Сотрудник придет с продолговатым ящиком, в котором лежат карточки сидельцев, отдаст его дневальному, тот будет ему подавать карточки, а он будет называть фамилии. Люди, услышав свою фамилию, будут выкрикивать имя и отчество и заходить в барак.
По правилам ни ящик, ни карточки нельзя отдавать в руки зэкам, но сотрудникам лень открывать ящики самим. Они не глядя берут из рук дневальных аккуратно нарезанные картонные прямоугольники, на которых написаны фамилии, имена, отчества и данные о статьях и сроках. Читают их. Некоторые делают это наскоро, побегов тут не бывает, и рвения не требуется. Но большинству прапорщиков искренне нравится проверять поголовье человеческого скота.
А пока люди ходят, кутаются в робы, разговаривают.
— Ну, что еще берем? Лук записал, капусту, морковь, колбасу копченую, сало…
— Сахар запиши.
— Есть же еще.
— Я пачку дал Серебру в долг.
— Ты чем думаешь? Он же никогда не возвращает!
— Так он сказал, с передачи отдаст…
— Он бедолага, его не греют, не будет у него передачи. Ну жди теперь. Запишу, что уж делать теперь. Две пачки сахара. Что еще?
Два арестанта обсуждают, что закажут в передаче. Они — семейники, так называют здесь тех, кто питается вместе, делит расходы на тюремный быт. Никаких подтекстов, это друзья, вместе всегда проще. Третий их семейник сейчас в ночной смене, и они оставят для него нарезанные бутерброды. Ночью его приведут с работы, и ему будет, что съесть. Может быть, он даже сможет согреть чайник, если в это время не заглянет сотрудник.
— И зачем тебе эта должность?
— Устал я, братан, на пилораме пахать. Полгода уже. Сегодня две машины бревен разгрузили. Работать не с кем, сплошных наркоманов набрали, они работать не могут, здоровья нет.
— Так набирать больше некого. Смотри, с каждого этапа наркоманов ведут в отряд.
— Да вижу я. Потому и говорю, раскручусь на бабло. Библиотекарь – хорошая тема.
— Что хотят за место?
— Триста.
— Нормально.
Этапированный полгода назад в зону из Москвы арестант советуется с опытным, он работает на пилораме в столярном цехе, на самой тяжелой работе: разгружать лес и пилить бревна на доски. Он был владельцем небольшой строительной фирмы, и деньги в семье еще остались, он не хотел их отдавать здесь никому, но он не выдерживает каторги. Есть в столярном цехе места, где труд полегче, но там надо уметь что-то делать, резать по дереву, к примеру, но он не умеет этого. Поэтому он решает попросить жену перечислить деньги на банковскую карту, номер которой ему дадут.
Его переведут на должность библиотекаря, и ему будет там спокойно. Он дождется условно-досрочного освобождения, колония поддержит его в суде, его выпустят, такие места нужно освобождать, это постоянный и надежный доход.
— На централе хорошо было. Там и водка была, и героин.
— Чистимся, братан.
— Помнишь Андрюху-москвича со швейки? Неделю назад освободился. Он перед освобождением за день прямо из отряда позвонил, договорился, ему травы прямо к выходу привезли. До дома еле доехал. Вчера звонил жене, он плотно на героине.
— Завидуешь?
— Ну я по выходу баян вкачу сразу.
— А я держаться буду, матери слово дал.
— Все так говорят.
— Да, тут рецепты со всей страны. Не захочешь, научишься.
— Так учись.
Обычные разговоры обычных наркоманов — всегда об одном. Мозг ищет убежища от абсурда вокруг, воспоминания — заманчивая нора. Они почти всегда безобидные, эти зэки, их терзания и ломки мучают только их самих, их удовольствия понимают тоже только они. Они ждут освобождения с надеждой и страхом. Все надеются завязать, даже если говорят, что им все равно. И все боятся быстро вернуться, таких примеров много, человек выходит, у него сразу откуда-то находится героин, и через месяц он возвращается. В лучшем случае что-то украв.
— Комиссия завтра.
— Что думаешь?
— Шизняк выпишут. Суток пять. Максуд на регистратор снял, как я со шконки встаю. Я месяц без выходных по двенадцать часов работал. Тут пришел с работы, думаю, прилягу на минуту перед ужином. Пацаны крикнули, что мент идет, а я так вырубился, что глаза открыл только когда он меня трясти начал.
— Да, Максуд самый гиблый безопасник, с ним не договоришься…
— Хоть отосплюсь.
Человек работает в литейном цехе без выходных и питается баландой. Силы у человека на исходе, он валится на кровать, но до отбоя еще два часа. Заходит сотрудник администрации, он видит обессиленного каторжника, лежащего на кровати, где он не может по правилам даже сидеть с шести утра до десяти вечера, и решает, что за это человек должен быть наказан штрафным изолятором. Зэк рад, что хоть в ШИЗО ему не надо будет работать. Он не будет ни с чем спорить, это бесполезно.
— Интервенцию в Сирию я считаю колоссальной ошибкой. Прогнозирую, что скоро мы там одержим полную победу. Потом еще одну или две. Но война будет идти. Режим Асада не спасти, а глобальные интересы России не там.
— Согласен с тобой. Думаю, что среди твоих бывших коллег это мнение достаточно популярно. Думаешь, первому не доносят?
— Доносят. Это был выбор между несколькими вариантами. А выбор всегда чреват ошибкой. И вот она, затягивает на наших глазах.
— А что бы сделал ты?
— Не стал бы пытаться сжимать воду и бороться с ветром.
— Образно мыслите, коллега.
— Есть время. Его у нас много, друг мой. Хоть в тюрьме поговорим свободно.
— Да. Это анестезия рассудка.
— Люблю этот стих. Бродский – лучший из шестидесятников.
— И уехал вовремя.
— Было куда. Не у каждого есть.
— Все уезжают в никуда.
— Да…
Это бывшие сотрудники оперативных и следственных структур. Настоящие. Повидавшие. Их здесь мало, они всегда держатся особняком, их опасаются зэки и не трогает без нужды администрация. Их никто не слушает, просто потому, что они непонятно говорят о неинтересном.
Срез, поперечный срез социума в статике.
Здесь можно услышать профессиональный разбор вчерашнего боксерского поединка за звание чемпиона мира и мнение о последней книге Пелевина. Можно поспорить о вариантах защиты Каро-Канн.
Но это штучно и редко. Обыденность: еда, одежда, работа, болезни — это волнует, и об этом говорят. Как на воле.
Только здесь не воля, здесь работяги, наркоманы, бывшие менты, вертухаи, прокуроры, судьи, миллионеры и нищие — ходят по локалке кругами, ежатся под моросящим дождем, привычным для Тагила, и ждут малограмотного прапорщика, который лениво прокричит их фамилии, чтобы они, посчитанные по головам, пошли спать.
Завтра они проживут новый бесконечный день, польза от которого лишь в том, что он прожит. Все они когда-то выйдут. Но локалка всегда будет полной — приедут другие.
И те, другие, будут говорить о том же.
«МАЗЕРАТИ»
— Машина должна быть итальянская, — Кайрат хранил эту веру.
Каждый держится, за что может. Кайрат держался за «Мазерати» в своем секретном гараже.
Когда память и ожидания становились невыносимы, Кайрат начинал спорить даже с бедолагами, которые машин никогда не имели, но журналы автомобильные смотреть любили и обсуждали новинки со знанием вопроса.
— Ну ты что, какой «Мерседес», Е-класс вообще слился, вот подожди, «БМВ» выпустит новую пятерку, увидишь, — говорил один.
Всегда находился второй, который «БМВ» не признавал. Начиналась битва, в которой все участвующие делились на лагеря.
Те, кто имел хорошие машины на воле, обычно молчали и улыбались, это действительно очень забавно, когда люди готовы бить друг друга за то, что видели только в журналах, но Кайрат иногда не выдерживал. Спорил он только вначале, потом его речь становилась монологом, он переходил на крик. Узкие глаза его на широком лице становились злыми, широкие плечи напрягались, он хотел доказать, всем доказать.
Люди расходились. Шум в зоне притягивает неприятности.
— «Мазерати», вот машина, — говорил он остававшимся, успокоившись, — «Мазерати».
Кайрат вырос в казахской семье в приграничной с Казахстаном области, отец его был крупным полицейским, поставил крепкое хозяйство, в доме всегда было много гостей. Важных гостей.
Когда Кайрат скучал по воле, он рисовал этот дом. Рисовал он хорошо. Дом был красивый.
Путь ему был определен — МВД. Важные гости из Москвы обещали помочь и помогли. Послужив несколько лет на родине, Кайрат переехал в Москву.
Борьба с экономическими преступлениями, конечно БЭП, куда еще может устроить сына отец-мент, поставивший к старости крепкое хозяйство, куда отдохнуть и поохотиться приезжают важные гости из Москвы?
Москва покорила Кайрата. Хваткий, он сразу пошел в рост. Мягкие дети столичных руководителей, которых папы-полицейские тоже устраивали в БЭП, не выдерживали его напора. Скоро он стал заместителем начальника крупного отдела. Деньги стали привычными. Москва открылась ему. Клубы, рублевские бани, спортивные машины и тюнингованные женщины, особенно последние: они были молоды, красивы, с ними было хорошо. На них нужно было много денег, но несли ему больше, чем он тратил.
Тогда он купил «Мазерати», это была мечта. Огорчало, что отцу он ее показать не мог, тот бы не одобрил. Игрушка это. Квартиру можно было купить на эти деньги. Но квартира, которую хотел Кайрат, стоила дороже. Ее купить он не успел.
Отец волновался, когда он женится. Ему хотелось внуков. А Кайрату хотелось показать отцу, что все уже может сам, и он перестал ему звонить.
Очередной проситель о помощи, готовый на все, оказался завербованным собственной безопасностью, которая давно за Кайратом наблюдала. Возможно, стал привлекать внимание. А может, как был уверен он сам, завистники, которых он обошел на повороте по пути к должности, не простили.
Факт остался фактом — он взял деньги за «решение вопроса», и его задержали.
Включился отец, и избежать ареста удалось. Дальше Кайрат решил действовать сам.
Получилось неоднозначно. Друзья и друзья друзей обещали помочь и брали деньги, так прошел год. Но дело шло, и никто его прекращать не собирался. Обвинение ему предъявили, мошенничество в особо крупном размере. Впереди был суд, и Кайрат пошел ва-банк.
Собрав остатки денег и конвертировав их в наличные американские доллары, он перешел польскую границу. Бранзулетки у него не отняли, потому как никого он на утоптанной тропе не встретил и дошел до ближайшего городка спокойно. Там уже ждал надежный человек на автомобиле.
Оставалась сотня метров, когда к нему подошли полицейские. Это была обычная проверка документов, каковые у Кайрата имелись, и выправлены они были очень качественно, как потом выяснилось. Но что-то в душе его сыграло, и он побежал. Никаких объяснений этому поступку он потом так и не нашел.
— Устал я очень за этот год, перенервничал, упорол косого, — рассказывал он свою историю, сидя на втором ярусе шконки перед отбоем.
Слушавшие его зэки за границей не бывали и про Остапа Бендера не читали, потому не могли оценить трагикомизм ситуации. Но улыбались. Все в рассказах Кайрата было из другой жизни. Они замолкали, когда его слушали, он говорил хорошо, и это был другой мир, модели из журналов и жареные перепела, хамон и швейцарский сыр и вот он, человек, который все это трогал и пробовал.
В Польше его арестовали по новым документам, никто их не поставил под сомнение. В Москве его объявили в розыск по старому имени, а в Польше осудили за незаконное пересечение границы по новому. Кайрат был спокоен. Приговор в Польше был несуровый, на это и ушли имевшиеся при себе ресурсы.
Отбывать наказание (а по новым документам он был тоже русским), его должны были отправить в порядке реадмиссии в Россию. Кайрат первый там был в розыске, а Кайрат второй не существовал.
Когда спустя полгода его с конвоем доставили в «Шереметьево», он исчез. Снова «решил вопрос». Просто ушел от польского конвоя, а конвой родины его не заметил.
Документы второго Кайрата были выброшены, началась третья часть эпопеи, которая закончилась быстрее остальных. Его задержали, это произошло глупо и случайно, он просто немножко перебрал в ресторане и его на улице остановили полицейские.
Арест был неизбежен.
Суд прошел жестоко и скоро, долгий розыск сыграл свою роль, и Кайрат получил почти максимальный срок. В суде он хамил судье, прокурору и секретарю, что прибавило судье уверенности при назначении срока.
В колонии Кайрат вдруг понял, что денег у него больше нет совсем.
Передачи, деньги на телефон — да все, вообще все, что могло потребоваться на зоне на весь срок, стоило бы для него как два-три похода в рублевские бани с девочками из глянцевых журналов. Но те деньги были потрачены, а других не осталось.
Снова в его жизни появился отец. Важные гости ездить к нему перестали, слухи о сыне разлетелись быстро. Да и не до них теперь было старику. Он научился отправлять посылки, оплачивать передачи и класть деньги на телефон. Научился ждать.
Кайрат не злоупотреблял, просил отца лишь по нужде.
— Ничего, выйду, заработаю, верну ему все, — говорил он, когда раскладывал продукты из мешка с передачей.
Отца он любил, а тот любил его.
И «Мазерати». Машина держала его на плаву. Он хотел к ней.
— Вот освобожусь, сяду за руль и поеду, — это слышали от него часто.
Куда ему теперь на ней ехать, этот вопрос он себе не задавал, а если и задавал, то хорошо скрывал.
Получилось иначе. Друг-коммерсант, на которого была оформлена мечта Кайрата, потерял интерес к дружбе. Бизнес в это время у него начал закисать, и он закрыл одну из финансовых дыр пылящимся в гараже активом.
Кайрату он об этом не сказал из человеколюбия. Он ему оставил мечту. А мечта дороже машины. Даже если это «Мазерати».