Проза only
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2018
Значительное место в критических публикациях первой половины года занимают рассуждения о тяготении литературы к быту и частному опыту. Евгений Ермолин, принимая участие в круглом столе «Октября», посвященном проблемам социальности (2018, № 1), говорит, что «современный литератор в принципе не готов ни с кем и ни с чем солидаризироваться или хотя бы ассоциироваться. <…> Сегодня нет общественной инстанции, которая делает заказ на обобщения и делегирует прозаику (или критику) право обобщать». И потому мы получаем «бытовую прозу стандартных житейских ситуаций, не имеющих серьезной проблемной значительности». А. Аствацатуров здесь же развивает мысль об атомизме литпроцесса, сепаратизации критика, писателя и литературоведа, что тоже, естественно, не способствует панорамности и сводит проблематику к частностям. По-научному нейтрально, смещение литературы в сторону быта постулирует М. Черняк: «Современная стадия развития массовой литературы демонстрирует <…> своеобразные и причудливые взаимоотношения с повседневностью».
Евгений Абдуллаев («Ура! Мы побеждены…», Дружба народов, № 6), продолжая ту же тему, уже в упор рассматривает тексты сетевых «творцов-любителей», скрещивающих литературу с повседневностью, и не находит в них ни божества, ни вдохновенья. И удивляется поэтому, «что заставляет профессиональных литераторов с интересом и чуть ли ни с симпатией глядеть» на это «пришествие дилетантов»? «Непонятен смысл этого расшаркивания перед любительской литературой».
В 5 номере «Октября» пример такого расшаркивания демонстрирует Ю. Щербинина («Шкатулка с секретом». В. Данихнов. «Тварь размером с колесо обозрения»): «Понятие настоящей литературы нетерминологично, неконвенционально и вряд ли когда-нибудь станет таковым. Невозможно измерить ни степень “литературности” произведения, ни меру его “настоящести”. Каждой литературе — свой трамвай. <…> Мы привыкли считать, что за рубежом на книгах о болезнях сколачивают состояния, но мало <…> задумываемся о том, что в отсутствие таких книг литература <…> обернется стопкой детских каракуль». Тут я подвисла, конечно, пытаясь осмыслить отсутствие критериев оценки у доктора филологических наук и заодно представить, как с изъятием «книг «самопомощи» (англ. self-help-books) или историй болезни (historia-morbi)» русская литература моментально впадает в идиотизм «детских каракуль». Вот умеет Юлия Щербинина раскачать ситуацию! То книгу напишет о том, что русский язык кончился, причем в муках и судорогах, то поставит литературу рак… извините, в зависимость от жанра «self-help-books».
Е. Абдуллаев, например, знает «отличие профессиональной литературы от любительской» и определяет его так, цитируя Маяцкого, — это «безжалостная требовательность к себе, стремление к виртуозности, к абсолютному мастерству, с утомительными упражнениями и упорным преследованием ускользающего идеала». А М. Алпатов в прошлогодней онлайн-баталии на тему «литературы опыта» с В. Пустовой формулирует и критерий «настоящести» литературы: «Настоящая художественная литература возникает, когда писатель изучает то, что не понимает, и сначала формулирует, а потом узнает, чт получилось сказать. В обратном порядке это не работает». Мандельштам тоже сначала писал, а потом узнавал о чем. И Толстой, как рассказывают в московском доме-музее, плакал, когда Анна вдруг бросилась под поезд. Ну и хрестоматийное: «И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал». Так что критерии-то есть. Пусть и не до конца отрефлексированные. Другое дело, следовать им или попустительствовать нашествию дилетантов? «Тогда ничего уже не остается как “хором всем совокупиться” — с авторами-любителями, с авторами-песенниками, авторами-рэперами, “повседневными писателями” и прочая, и прочая… и сотворить один большой “бобок” на месте, где некогда стояла русская литература» (Е. Абдуллаев).
Е. Иваницкая в диалоге с А. Королевым «Гибель бумаги» (Дружба народов, № 4) тоже затрагивает этот вопрос. И грустно обозначает свою позицию: «“Скрипящая в трансцендентальном плане, несмазанная катится телега”, — сказал поэт. Мне все больше кажется, что этот образ относится к нашей современной литературе».
Но пришествие дилетантов — еще не вся беда. Е. Абдуллаев в статье «Как убить литературу» (Дружба народов, № 2) выявляет также экономический фактор ее неблагополучия. Статья, на мой взгляд, замечательная. В ней дается многоаспектный анализ существующего положения дел с кормом для отечественного Пегаса, плачевное состояние которого ставится в корреляцию с уничтожением системы образования, здравоохранения и науки, что объясняется происками Запада. На самом деле почти так и есть. Только происходит добровольно и изнутри. США ввели у себя ЕГЭ во избежание дискриминации негров, ради чего Россия — ради поддержания отношений с США (?). И уровень нашего выпускника сравнялся с уровнем школьника-афроамериканца. Удобный плацдарм для колонизации. Которой мы можем противопоставить, по сути, только национальную идею. Но национальная идея — это не спущенный сверху лозунг, а духовное воспитание граждан, которое невозможно без развития гуманитарных наук. «Экономия на современной серьезной литературе делает страну уязвимой»: «нефть и газ, вкупе с прочими природными богатствами, делают любую страну за пределами “золотого миллиарда” привлекательной в плане колониальной экспансии, и совсем не обязательной — военной. А вот национальная литература, напротив, то, что этому процессу сопротивляется. Причем именно литература современная. Наличие классики, самой распрекрасной и развеликой, колонизацию, увы, даже стимулирует. Классика становится своего рода трофеем, ее изучают, ее систематизируют, ее “спасают”: ведь там, где она была когда-то создана, ее подлинной ценности уже “не понимают”. С современной же национальной литературой такой процесс присвоения не проходит. Если она, что называется, «на уровне» и востребована у себя на родине. А если — не востребована? Если постепенно сужается, как шагреневая кожа, едва сводит концы с концами? Депрофессионализируется, превращаясь в хобби?»
В статье «О поздних дебютах и конце света» (Дружба народов, № 8) Е. Абдуллаев как бы окончательно приговаривает нынешнюю русскую литературу: ко всему прочему она еще и стареет. «Замедление смены литературных поколений вызывает определенную задержку тем и жанров. Например, тема советского прошлого и постсоветской травмы. Она остается острой для поколений авторов, родившихся до середины 1980-х. Для незаставших советское время — нынешних 20-летних — она вряд ли актуальна. Но что для них актуально, сказать сложно: в прозу это поколение пока серьезно не вошло. Другое следствие — “старение” героя. Автору ближе писать о своем ровеснике; сорокалетнему — соответственно, о сорокалетнем. Главный герой — наш современник, — которому было бы лет двадцать, — птица в сегодняшней прозе редкая».
А. Рудалeв (Нижний Новгород, № 2), находясь в другой стороне литературного поля, видит тенденцию, противоположную нашествию жанров «документа» и «опыта»: «Идеологизированная литература производит мертвечину. Ее становится все больше. Автор спешит обозначить свою идейную позицию, заявить политическое кредо. Откликнуться развернутым постом, который назовет романом. Идеология наступает и удушает живое и суверенное в литературе». Кого же Рудалeв имеет в виду? Д. Глуховского («Текст»), Д. Быкова («Июнь»), И. Сахновского («Свобода по умолчанию») и Е. Чижову («Китаист»). А для разгона анализирует С. Алексиевич. Обобщая те же мысли в дискуссии «Октября» о социальном романе, Рудалев говорит: «Пора уже отстраниться от начала XX века, в котором мы все завязли, и обратить внимание на гигантскую трагедию распада большой страны». Вот тут концы с концами не сходятся. Разве названные романы, глобально, не о распаде большой страны? К тому же, мне казалось, уже можно отважиться и подумать не о распаде, а о жизни после распада? Поскольку если ставить во главу «жизнь большой страны», то вне зависимости от нахождения внутри или вне ее хронологических границ, это опять будет идеологическая литература. Как, собственно, получилось у Быкова, которого Рудалeв вдохновенно ругает: «Идеологический роман — не онтологичен, он поверхностен. <…> здесь штампованные представления о современности переносятся не в будущее, а в прошлое, в предвоенное время. Все для того, чтобы провести полный параллелизм и выступить в роли Кассандры. Быков проповедует и пророчествует. Его пророчество довольно-таки злое, переходящее в кликушество. <…> Дмитрий Быков — Лева из романа “Санькя” Прилепина — все продолжает твердить про кошмар русской истории и все вопрошает, когда же этот ужас закончится. Сюжет и герои его романа вторичны, они в нагрузку, их роль заключается в том, чтобы выступить в роли свидетелей, подтверждающих прямые аналогии, от которых должна леденеть кровь. Так получается искусственный выморочный текст».
Хотя главная беда, наверное, все же не с идеологической темой, а с идеологической позицией, которой у нас нет. Об этом спорят П. Алешковский, И. Шайтанов и О. Славникова на Букеровской конференции 2017 года «История как вызов современности в букеровском романе», отчет о которой традиционно размещен в 3 номере «Вопросов литературы».
Петр Алешковский: «Мы все помним деда. Некоторые — прадеда. Это глубина нашей личной истории. Больше — нет, дальше — нет. Октябрьская революция, или Октябрьский переворот <…> Я несу ответственность за это, я до сих пор хочу знать правду и хочу понимать и слушать настоящих историков, которым я доверяю. А писатели… Когда писатель бросает фразу — политическую, по сути, фразу: “Пора помирить красных с белыми”! — это значит, что он ничего не сказал…».
Игорь Шайтанов: «Да, это справедливо, но опять же — неслучайно во все мировые справочники политологии как характеристика сегодняшней эпохи входит выражение “after-truth”. Мы живем в мире после правды. Мы живем в мире творимых мифов, видя, как они творятся на наших глазах».
Ольга Славникова: «…что такое “постправда”, что такое это цветущее жизнью болото, в которое мы с разбегу влетели? Это превалирование субъективности над объективностью, причем субъективность всегда коллективна. То, во что верит большинство, то, что нравится большинству, то и есть правда. А для меня лично правда то, что знаю я, во что верю я и что я, собственно, никому не обязана доказывать. То есть в итоге у нас будет не противостояние правды и лжи, а противостояние разных вариантов восприятия действительности, каждый из которых ничем не лучше и не хуже другого».
Хотя и в темных тонах, но О. Славникова описала реальную ситуацию. Так что, возможно, именно столкновение двух волн, наплывающих на нас: литературы частного опыта и идеологического романа, и принесет нечто новое, более симпатичное, стоящее на обеих ногах и потому стоящее?
А что же социальность? «Всякая социальность от лукавого, литературное творчество — дело одинокое, и писать нужно о человеке, конкретно — о себе и из себя, ведь выйти за рамки собственного субъективного восприятия никто из живущих не в состоянии. Здесь есть много правды», считает Н. Курчатова (Теория пророчеств // Октябрь, № 1).
Но НЗ № 3 и Textura не согласны, что социальность от лукавого. Третьей темой для критики первого полугодия 2018 года неожиданно стал… феминизм. В каком-то смысле, наверное, «исследования девичества», феминизма и лесбийства имеют отношение к представленности авторов-женщин в современной прозе. Но если и так, то очень отдаленное. Зато по сравнению с печальными рассуждениями критиков, в феминистских текстах наблюдается искренняя живость и романтичность: в дискуссии «Girl studies: власть, возраст, гендер» (НЗ, № 3) современная эпоха получает эпитет «турбулентная», все призываются к «чувствительности», а девушки определяются как «честные», «тургеневские» и «ожидающие настоящей любви». Итогом дискуссии становится вывод, что «исследования девичества имеют серьезный потенциал». В общем, я впервые всерьез взялась за «Неприкосновенный запас». И пришла к выводу, что да, неприкосновенный, это факт.
Статья А. Приймак «В поисках утраченной андрогинности» серьезнее («Textura» от 25 июля). Автор «живет в эмиграции», но держит связь с актуальной российской словесностью: «В 2008 году Александр Чанцев рискнул спрогнозировать будущее лесбийской литературы и выразил надежду, что “после своей дерадикализации лесбийский дискурс продолжит свой путь от субкультуры до инкорпорации в традиционную культуру”». Но «неожиданное препятствие: феминизм. Как бы внезапно это ни звучало, именно феминизм значительно усложнил отношения между лесбийской литературой и читателем-интеллигентом». Как читатель-интеллигент подтверждаю: между мной и лесбийской литературой есть некоторая сложность, и дело, оказывается, в феминизме. Однако вывод статьи эту сложность старается снять: «какой дискурс можно считать освобождающим от гендерных рамок? На мой взгляд, главной задачей такого дискурса должно быть не выявление того, кто лучше, главнее, привилегированнее, а отказ от парадигмы, в которой бинарные оппозиции вообще существуют. <…> чем меньше мы будем акцентировать внимание на гендерных различиях, тем быстрее они, вместе с соответствующими стереотипами, исчезнут из массового сознания. <…> конфликт в подобного рода текстах был бы связан лишь с тем, что человек (в лучших традициях Чехова) не способен понять другого человека. В такой парадигме русская литература смогла бы вновь вернуться к тому, чем она заслуженно знаменита, а именно к экзистенциальной проблематике». Интересный ход «Textura»: в соседней публикации статью комментируют упомянутые в ней М. Гейде и П. Барскова.
И еще любопытный verbatim-проект полугодия: в каждом номере «Лиterraтуры» критики говорят «О профессии критика». И на наших глазах частные мнения А. Голубковой, М. Галиной, В. Пустовой, Г. Юзефович, Л. Оборина и др. складываются в объективный портрет поколения.