Елена Шварц. Стихи из «Зеленой тетради». Стихотворения 1966–1974 годов
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2018
Елена Шварц. Стихи из «Зеленой тетради». Стихотворения
1966—1974 годов / Предисл. О. Виноградовой; сост. П. Успенский, А. Шеля. — СПб.: Порядок слов, 2018.
Не узнать основные темы Елены
Шварц в ее ранних стихах нельзя. Здесь и явление Демиурга и других
метафизических существ; и преодолевающая страх жалость к персонажам истории и
литературы; и катартическое переживание «помойки» или
иных низких образов; и кавардак стихий и сущностей; и пророчества как
необходимая часть естественного течения жизни; и обреченность поэта и любого
крупного художника на социальное забвение; и Петербург как патетическое место
встречи всех культур и религий; и сознание как странное бытие «химерою в соборе
мирозданья»…
Автор предисловия утверждает,
что архивная «Зеленая тетрадь» объединила опыты школьных лет с уже
блистательными стихами прославленной во второй культуре поэтессы, и что
в этой тетради «оттачиваются ритмы», знакомые каждому читателю Шварц. Я бы не
говорил об оттачивании ритмов: ведь чем они у Шварц отточеннее
(«чем книга чернее и листанней»,
как сказал другой поэт), тем сильнее беспечность поэта, веселость
необязательности:
Да, луна ведь просто цапля,
Просто цапля на болоте,
Керосиновая лампа
На осеннем переплете.
И неправ будет тот, кто в
дальнейшем развитии стихотворения не расслышит не только «Ночь в Галиции»
Хлебникова, но и прообраз Хлебникова — днепровскую песнь из «Русалки» Пушкина,
а в калеке стихотворения не заметит пушкинского мельника, по сути, ощутившего
себя беззащитным не только перед волей князя, но и перед собственной юностью.
Все названные выше темы
поражали по отдельности читателей Елены Шварц. Архивная публикация позволяет
увидеть, как сам поэт оказался обречен на эти темы, или, лучше сказать, увидел
их как необходимые. Ведь именно возможность поделиться не мыслью, не действием,
а самим созерцанием и образует головокружительные и захватывающие сюжеты Шварц.
Мы видим это уже в ранних стихах:
Я сделаюсь Невой,
Я корюшкою стану,
В водичке голубой
Я плавать не устану.
Речь, как всегда у Шварц, не
о бытийной метаморфозе, а о возможности созерцать, даже когда не только ты, но
и весь мир обречен на усталость. В ранних стихах мы видим, как появляется
историческое пророчество:
Кто у самой войны родились,
Как грибы под высоким забором,
— урожай грибов как
предвестие беды и одновременно выражение «отведать гриба» в смысле «столкнуться
с неприятностью» создает стереоскопический образ войны как события не только
для поколения, но и для всего мира. Автор предисловия призывает видеть в ранних
стихах Шварц «не религиозное прозрение, но веселое учение и легкомысленн[ую] запись повседневных происшествий». Конечно, можно
поступить и так, и читать образы вроде
Железная Екатерина
Стоит почти под облаками
— как часть приключения
«пьяного матроса», растворившегося в начале стихотворения в снегу. Но алхимия
Шварц и в самых ранних стихах не дает ничему раствориться до конца — хотя бы
потому, что в другом стихотворении появляется венценосный Павел, который потом
не раз появится у Шварц, например, в стихотворении 1986 года «Павел: свидание
венценосных родителей». Здесь построенный по повелению государя Казанский
собор, «сын он Павла самого, / Внебрачный и такой похожий» оказывается и
кораблем, вошедшим в Неву, и сенсацией Петербурга, но и свидетельством
безответной любви Павла к народу. Таким образом, и Екатерина под облаками — не
только образ монументальной власти, но и предыстория этой неудачи ее
сына-страдальца.
Однако именно так построена
вся работа Елены Шварц с историей — например, в стихотворении о мудром китайце
«Сон»:
Его двойник свалился в тире
Вниз с пробитой головой.
На штыке китайском вдруг
Вознесся к небу Петербург.
Стихотворение, написанное в
год конфликта на острове Даманском, было бы слишком
просто понимать как запись даже этого совсем не
повседневного происшествия. Петербург оказывается не столько заложником
политики, сколько конструкцией самого тира, город Империи, которая стала
тягаться не только с европейскими державами, но и с китайской. Тогда смысл
«сна» понятен: Петербург оказывается не столько участником конфликтов ХХ века,
сколько их предзнаменованием, и одновременно местом, где об этих конфликтах
можно говорить совестливо: ведь тир, как и волшебный фонарь, и народный театр —
формы такого показа, от которого нельзя стыдливо отвести глаза.
Ольга Виноградова в
предисловии называет главным учителем юной Елены Шварц Николая Заболоцкого. Это
справедливо — приведенные выше строчки вполне представимы в «Столбцах», — но я
бы прибавил еще Эдуарда Багрицкого. Не только «Баллада о Махно» — сложная
переработка «Думы про Опанаса», но и цитаты из этой
«Думы» находятся во всей книге, например, «Даль туманом повита» или замечание о
сестрах Гоголя:
у знакомых есть стыдятся,
уголь, запершись, грызут,
— этот фантасмагорический
образ отверженности культурой понятен из строк Багрицкого:
Ой, грызет меня досада,
Крепкая обида!
Я бежал из продотряда…
Герой Багрицкого стыдится
предвестия красного террора в виде продразверстки, а персонажи Шварц стыдятся
того, что они тоже «Гоголи» и тем самым — тоже невольные участники
фантасмагорий русской литературы. Но если от Багрицкого советская власть
потребовала признания ее триумфа, то у Елены Шварц именно замена внутренней
жизни карикатурной сценой позволяет освободиться от готовых штампов советского
изучения литературы.
В этом — граница между Шварц
и шестидесятническим нонконформизмом, который
оспаривал официозный пафос особой «искренностью». Театр Елены Шварц — совсем
иной, напоминающий об изначальном смысле театрального искусства как не
перформативного, а остенсивного — наглядного,
указывающего: в театре не разыгрывались сцены, — там божество показывало себя
через актеров, — мы это знаем как «бога из машины» и «катарсис». Петрушечный
театр-раёк, статуя Зевса из золота и слоновой кости, блеск оратора и
великолепие иллюзорных картин — все эти достижения античности одинаково
наглядны, и они же образуют мир Елены Шварц с самого начала. В те же годы, в
которые Шварц писала стихи «Зеленой тетради», Е.Г. Рабинович создала трактат о
сравнении «Пира» Платона и «Пира во время чумы» Пушкина1 ,
где как раз доказала наглядность этих пиров на грани абсурда и лиризма
одновременно.
Эту книгу нужно читать всем,
кто знает поэзию Елены Шварц, — не потому, что мы увидим, как за мистическими
построениями стоят юные эмоциональные наблюдения. Это совсем не так. Как мы все
знаем, «юность — это возмездие», а вовсе не принятие вещей до такой степени, чтобы
выдать их за мистические события. Книга позволяет увидеть, как в поэзии Шварц
начиналось преображение слов: например, слова «печаль», которое мы знаем по
загадочным строкам вроде «Я стала рядом с великаном, / Сторуким, торжествующим
в печали» из «Лоции ночи». «Печаль» — не просто ностальгия или огорчающая
забота: это та работа памяти, которая превращает жалость из эмоции в нечто
большее, в нечто вроде пастернаковского «мирами
правит жалость»:
Но впрочем, это все печаль
По прошлому, не по отчизне.
И мы летим, сорвавшись, в даль,
И нас кому-то будет жаль,
Хоть плачем мы по вас на тризне.
Шварц дополняет Пастернака:
если жалость правит мирами, то печаль соединяет миры, даже если вызвана она
расставанием и по содержанию сводится к расставанию и чувствам вокруг нее.
Итак, «Зеленая тетрадь» — это тетрадь записи таких экспериментов со словами,
или же пролог к той «Критике чувственного разума», которую Шварц осуществила в
своем позднейшем творчестве. Можно только порадоваться поэтому за тех
читателей, кто начнет знакомство с поэзией Шварц с этой книги.
1
Рабинович Е.Г. «Пир»
Платона и «Пир во время чумы» Пушкина // Античность и современность. К 80-летию
Ф.А. Петровского. М.: Наука, 1972. С. 457–470.