Архивные и мемуарные публикации первого квартала 2018 года
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2018
Письма Т.Ю. Хмельницкой к И.И. Подольской. Публикация
и примечания И.И. Подольской (Звезда, № 1, 2).
Завершение начатой в прошлогодних номерах «Звезды» публикации
писем крупного петербургского литературоведа, критика и переводчика Тамары
Юрьевны Хмельницкой (1906–1997) представлено в двух первых номерах того же
журнала за текущий год.
Ученица Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума, редактор и автор достойнейшего
предисловия к тому Андрея Белого в серии «Библиотека поэта», вышедшему в 1966
году. Глубоко порядочный, напрочь лишенный меркантильности, открытый и
общительный человек, не имевший в советские времена никаких престижных
официальных званий и статуса (и лишь в начале перестройки награжденный за
работы о Белом золотой медалью Шведской академии наук), но при этом на
неформальном уровне пребывавший в эпицентре литературной жизни середины и
второй половины XX столетия… Все эти обстоятельства судьбы Т.Ю. Хмельницкой,
равно как и особенности этой значительной, неординарной личности, нашли
впечатляющее отражение в ее эпистолярном наследии.
В рассматриваемой публикации представлены письма,
адресованные младшей коллеге, московскому литературоведу Ирэне
Исааковне Подольской. Самая обширная часть публикации — письма 70-х и начала
80-х годов, позднее переписка Т.Ю. Хмельницкой и И.И. Подольской в силу разных
причин становится менее интенсивной. Но на степени их человеческой близости это
обстоятельство никак не отражается. И — прежде всего поражает в этих письмах
тональность доверительного разговора на равных, без оглядки на изрядную
разницу в возрасте, без каких бы то ни было поползновений к назиданиям.
Необычайное душевное тепло Т.Ю. Хмельницкой выражается в предельной чуткости к
жизненным и душевным обстоятельствам адресата писем, в готовности оказать
поддержку коллеге в ее профессиональных литературоведческих занятиях.
Пробить в печать работы, посвященные корифеям Серебряного
века, было в советские времена не так уж просто — и эта тема в письмах Т.Ю.
Хмельницкой затрагивается не только в связи с ее собственными работами о
Белом, но и в связи с работами И.И. Подольской об Иннокентии Анненском.
Заметим, что об Анненском в публикуемых письмах присутствует немало ярких
суждений — равно как и о Цветаевой (чья личность и творчество были Т.Ю.
Хмельницкой по-особому близки), и о живописи Уильяма Тернера (в связи с
состоявшейся в Ленинграде выставкой его работ). О почтенных
коллегах-сверстниках: Дмитрии Евгеньевиче Максимове (тесное общение с которым
давало возможность с предельной объемностью отразить в письмах особенности
личности этого ученого и его жизненных обстоятельств), Лидии Яковлевне Гинзбург
(характеризуемой в письмах с неподдельным восторгом: «Она пугающе умна (здесь
и далее в цитатах курсив мой — Е.Г.). <…> записи (Л.Я. Гинзбург — Е.Г.)
времен Института истории искусства, когда ей было от силы 25–26 лет, столь же
зрелы, как современные, когда ей 80»).
Поразительная свобода публикуемых писем проявляется и в том,
что, без всякой оглядки на возможность перлюстрации, упоминаются в них имена
Бродского и Солженицына, присутствуют живые, неравнодушные оценки прочитанных в
тамиздатовском виде «Чевенгура»
Платонова и «Дара» Набокова (и свое неприятие некоторых идей и особенностей
образного мира этой книги Т.Ю. Хмельницкая выражает тоже без оглядок на
возможность несовпадения с престижными установками тех или иных кругов).
Такой же неравнодушный характер носят высказывания Т.Ю.
Хмельницкой о прозе, публиковавшейся в подцензурной печати 70-х годов (к
примеру, о романах «И дольше века длится день», «Альтист Данилов»). Нет в них
какого-либо недоброго предубеждения, ощущается, совсем напротив, искренняя
готовность найти честные, достойные книги, которые можно отрецензировать в том
или ином журнале, не идя ни на какие идеологические уступки. Отдельного,
непростого разговора заслуживают, на наш взгляд, эпистолярные высказывания,
касающиеся творчества Юрия Трифонова. Огорчаясь ощутимой в них недооценкой
масштаба этого по-настоящему крупного и глубокого писателя, обратим внимание на
характеристику, представляющуюся в данном случае ключевой: «полусмелые
повести». Здесь мы явно сталкиваемся с некоторыми особенностями оптики,
объясняющимися естественной для многих представителей интеллигенции старшего
поколения жаждой прямого слова, способного с абсолютной откровенностью
отразить катастрофу советско-сталинских времен, запредельную бесчеловечность
тогдашней репрессивной машины. То обстоятельство, что у Трифонова упомянутые
темы присутствуют зачастую не на переднем плане, а в подтексте, было не
уступкой цензуре, но особенностью уникального творческого метода, позволявшего
писателю делать серьезнейшие обобщения и давшего ему возможность с предельной
остротой предвидеть многие тенденции и процессы постсоветского времени. Но,
может быть, для восприятия этих особенностей нужен несколько иной опыт
(отличающийся от опыта поколения, к которому принадлежала Т.Ю. Хмельницкая)?..
Отдадим, однако, должное тому, что оценки Т.Ю. Хмельницкой не
носят безапелляционно-авторитарного характера. Тональность, преобладающую в ее
письмах, точнее всего выражает такое обращение к адресату: «Вы — счастливая,
как счастливы все, одаренные тем, что я когда-то несправедливо и не точно
назвала «вторыми радостями». А может быть, они-то и есть первые? В
прямом смысле первые — любовь, молодость, здоровье, богатство, успех, слава, и
все это неизбежно уходит, предает, покидает нас. А вторые, бескорыстные,
радости — способность наслаждаться цветом неба, оттенком заката, щебетом
воробья, музыкой, комической уличной сценкой, случайно услышанным красочным
словом — способность брать и давать, вбирать жизнь и делиться найденным с
другими, все время ощущать неисчерпаемость ее разнообразия».
К попыткам сформулировать суть сопряжения реальности с жизнью
души и духа склонна была и поэт Инна Лиснянская. Одно из устных ее высказываний
подобного рода зафиксировано в мемуарных зарисовках писательницы Ольги Клюкиной «Муравей на мониторе. Как мы жили с
Инной Лиснянской на даче» (Дружба народов, № 1): «Я думаю так:
есть реальность, есть сны, а есть третья реальность, которая и есть наше
воображение. Мы живем, видим и обдумываем сны — эти две реальности тесно между
собой соприкасаются, и потом из этого вырастает искусство».
В очерке О. Клюкиной Инна Львовна
Лиснянская предстает такой, какой была в последние годы жизни (период, когда
мемуаристке довелось с ней общаться). Несмотря на старость и болезни,
Лиснянская не прекращала писать стихи (и тонкие наблюдения над ее творческим
процессом этих лет присутствуют в очерке). Не угасал живой интерес поэта к
окружающему миру. Неизменной оставалась и вера в чудо:
«Показала фотографию, где ИЛ (аббревиатура имени-отчества
Инна Львовна. — Е.Г.) сидит на крыльце дачи «чухонцев» (имеются в виду
друзья Лиснянской: поэт Олег Чухонцев и его супруга, режиссер и прозаик Ирина Поволоцкая. — Е.Г.) в каком-то сиянии, на снимках
против солнца так бывает.
ИЛ рассказала, что раза три в жизни сияла по-настоящему,
когда это замечали и другие. Всякий раз это было в момент влюбленности или
какого-то наивысшего счастья. <…>
«Только я про это никогда никому не говорила. Потому что
всякий скажет: ну, совсем уже старушка ку-ку… Но это было на самом деле. Мне
потом объясняли, что у каждого человека есть биополе, и в какие-то исключительные
моменты его «пробивает» и может быть видно»…
Олег Лекманов, Михаил Свердлов. Венедикт Ерофеев:
«Неутешное горе». Главы из жизнеописания (Новый мир, № 1).
Олег Лекманов, Михаил Свердлов. Венедикт Ерофеев:
посторонний. Главы из жизнеописания (Октябрь, № 1).
«…как можно больше места предоставим мемуарным высказываниям
современников», — именно так Олег Лекманов и Михаил Свердлов характеризуют свой
метод подачи материала в новом, готовящемся к выходу в свет жизнеописании
Венедикта Ерофеева (главы из которого представлены сейчас на страницах «Нового
мира» и «Октября»). Свою же задачу исследователи видят «в уловлении,
подчеркивании и по возможности интерпретации противоречий между точками зрения
мемуаристов на личность автора «Москвы — Петушков».
Нет, конечно же, подобными задачами устремления авторов книги
отнюдь не ограничиваются. Смысловые выводы из приведенных
мемуарно-фактографических свидетельств — пусть и лаконичные, но вполне
выразительные — на страницах жизнеописания, конечно же, присутствуют (и к ним
мы еще вернемся).
Ощущается, однако, что заявленный в процитированном выше
примечании к книге подход исследователей для данного случая — оптимален. В том
ведь и состоит особенность судьбы Ерофеева, что даже некоторые факты его
биографии, лежащие, казалось бы, на поверхности, напоминают… таинственное
существо без ног, без хвоста и без головы, возникающее в пьяном бреду персонажа
«Москвы — Петушков» и одолевающее его уморительно-абсурдистскими загадками.
Взять хотя бы простейший вопрос: когда была написана ерофеевская поэма? Как мы узнаем из жизнеописания, в ее
датировке имеются существенные расхождения между информацией, представленной
автором в конце рукописи (осень 1969 года), сведениями, представленными им же в
позднейшей автобиографии (начало 1970-го), и — версией Ольги Седаковой (1968 год).
Или — другая, еще более непонятная ситуация. Речь идет о
романе под названием «Шостакович», написанным якобы Ерофеевым после «Москвы —
Петушков», но… утерянным автором в нетрезвом состоянии. Была ли эта вещь
реально написана, или, как полагает ближайший друг писателя, Владимир Муравьев
(мнению которого обоснованно доверяют исследователи), «Шостакович» — это всего
лишь мистификация, придуманная Ерофеевым «для гипотетического пополнения своей
не слишком обширной библиографии»?..
Иными словами, в случае Ерофеева мы имеем дело с ситуацией,
когда сведения, исходящие от очевидцев, нуждаются в тщательнейших поправках и
уточнениях, а в свидетельствах, исходящих от самого писателя, присутствует,
наряду с достоверными сведениями, откровенный вымысел. Документов же абсолютно
неопровержимых и строгих в распоряжении авторов книги крайне мало, и подобный
момент — совершенно неудивителен.
Проблема в том, что Венедикт Ерофеев был фигурой предельно асоциальной.
Богемный уклад жизни Ерофеева доходил до того, что в годы своего высшего
творческого подъема и активного существования в среде московского андеграунда
автор «Москвы — Петушков» был… человеком без паспорта (терявшегося им несколько
раз!). Отдельным курьезом представляется приведенная в книге история о том, как
Ерофееву удалось восстановить советский паспорт с помощью супруги одного из
участников диссидентской протестной акции, состоявшейся в августе 1968 года на
Красной площади — Вадима Делоне. Заметим, впрочем, что и в данном случае вслед
за подробным рассказом Ирины Белогородской-Делоне в
книге идет… абсолютно противоречащее ему свидетельство второй жены Ерофеева,
Галины Носовой, уверяющей, что паспорт восстановила именно она.
Существенными представляются глубинные обстоятельства,
вырисовывающиеся за обильно представленными в книге рассказами о тех или иных
«трагикомических метаниях» Ерофеева. Подоплекой того, что писатель, по словам
авторов книги, «очень рано <…> раз и навсегда сошел с дистанции»,
было запредельное ощущение ужаса бытия, пережитое в детские, подростковые,
юношеские годы (чему способствовали конкретные, описанные в публикуемых главах,
обстоятельства биографии писателя) и побуждавшее занять «маленькую и очень
удобную позицию наблюдателя».
Что же до конкретных проявлений абсолютного безразличия
Ерофеева к окружающей действительности, то заключались они не только в попойках
и безответственно-балаганных выходках. Не менее шокирующим выглядело порой
равнодушие писателя к принципиальным мировоззренческим проблемам.
Взять хотя бы предметно рассмотренную в книге историю общения
Ерофеева с кружком русских националистов, основанным Владимиром Осиповым, и
написания для «Вече» (самиздатовского журнала упомянутой группы) эссе о
Розанове — «в уплату за гостеприимство» (то есть в благодарность за обеспечение
временного жилья и питания). Не уклоняются в связи с
этим авторы жизнеописания и от рассмотрения вопроса: был ли Ерофеев
антисемитом? С одной стороны, налицо обилие сомнительных шуток про евреев в
записных книжках Ерофеева 70-х годов. С другой стороны, безусловно убедительным
выглядит замечание близкого ерофеевского знакомого
Марка Гринберга: «у него не стерильно-интеллигентское отношение было в этом
смысле, но, конечно, никаким антисемитом не был». С третьей же стороны —
вспомним свидетельство из мемуаров Натальи Шмельковой,
спутницы последнего десятилетия жизни Ерофеева (не рассматриваемого в
обозреваемых нами главах книги), о том, с каким поклонением относился писатель
к «Жизни и судьбе» Гроссмана, абсолютно несовместимой с «черносотенной»
системой представлений.
Тем не менее не укладываются подобные противоречия в удобную
схему: сначала заблуждался — потом прозрел. Скорее, как ни печально, ощущается,
что и в отношении этого, предельно болезненного вопроса Ерофееву было все
равно.
«В кругу и вне круга, свой и чужой
— вот какую «ставрогинскую», но и «мышкинскую» позицию он сознательно и (не)последовательно
старался занять в любой компании, в любом коллективе», — подобный вывод авторов
книги представляется вполне резонным. И позволим себе задаться вовсе уж
дерзким, парадоксальным вопросом: не является ли подобная ситуация одной из
существенных причин того, что среди почитателей Ерофеева оказывались такие
предельно разные, несовместимые друг с другом люди и авторы, как Иосиф Бродский
и Виктор Некрасов, как религиозный мыслитель Владимир Бибихин
(фигурирующий в публикуемых главах) и публицист-шестидесятник Владимир Лакшин
(чья рецензия в седьмом номере «Знамени» за 1989 год стала одним из первых
открытых разговоров о «Москве — Петушках» на страницах перестроечной печати)?
Не менее показательным выглядит и тот момент, что поэма
Ерофеева — при всем пронизывающем ее духе безудержного гротеска, готовности
потешаться над всем и вся — не стала объектом скандалов, каковыми, казалось бы,
так богата история русской, да и мировой, словесности. Но скандалы возникают
тогда, когда автор сознательно бросает вызов тем или иным табу. Ерофеев же
попросту существовал в некоей параллельной реальности — в той системе
сознания, где табу не нарушаются и не устанавливаются, где их попросту не
существует.
Более того, кажется порой, что, подобно царю Мидасу,
превращавшему любые вещи в золото, Ерофеев любые животрепещущие и драматичные
обстоятельства действительности превращал в триумф несерьезности.
Неудивительно, что и некоторые свидетельства его современников, приведенные
авторами книги выдержаны, в ключе беззаботно-шутейном — взять, к примеру, такой
рассказ:: «Помню, что однажды листочки («Москвы —
Петушков». — Е.Г.) из основательно потрепанной папки рассыпались в
вагоне метро. Поздно вечером. И какой-то не очень трезвый, но дружелюбный
дядька помог мне их собрать, совершенно не поинтересовавшись, что же на этих
листках такого было. А ему-то зачем? Бумажки и бумажки»…