Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2018
Об авторе | Александр Кабаков — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — «Вне зоны действия сети» (2016, № 8).
Следование традициям необязательно, но естественно.
Британские литераторы — не литература, а именно ее работники
— следуют традициям строже, чем их иностранные коллеги и даже соотечественники
других профессий. Окаменевшие гвардейцы у решетчатых королевских ворот (между
прочим, в эти солдатики берут подростков) могут показаться своенравными и даже
развязными по сравнению с джентльменами (а леди в этой компании больше
джентльмены, чем джентльмены) из очередного короткого списка англоязычного
Букера. И добро бы речь шла только о таких деталях, как дипломы Итона или
Винчестера, Кембриджа или Оксфорда, обязательный серый цилиндр в ложе ипподрома
Аскот или одинокое пьянство в библиотеке клуба Атенеум… И в других странах
люди, богатые и образованные не в первом поколении, вынуждены терпеть много
неудобств, чтобы средний класс радовался своему независимому положению и не
завидовал тем, кто не только богат, но и знаменит — то есть как раз писателям.
Но только в британском литературном сообществе дворянское происхождение и хотя
бы небольшое поместье едва ли не более необходимы члену, чем талант. Возможно,
именно поэтому на острове столько гениев рок-музыки — в конце концов, куда-то
должны деваться дети жестянщиков и овцеводов.
Ну и некоторые дополнительные подробности биографии.
Почти обязательна служба в какой-нибудь шпионской
организации, хоть в родной Эм-Ай файф (в ХХ веке от Грэма Грина до Джона Ле Карре и многие между ними), хоть в резидентуре НКВД
(знаменитая пятерка советских разведчиков, чиновников правительственного уровня
Соединенного Королевства) — и при этом сугубо левые убеждения. Родовая связь с
Индией, чем-то напоминавшая связь русских помещиков с крепостными, рабы и
хозяева живут вместе, едва ли не одинаково — и глубоко, как сланцевая копоть
домашних печей, въевшийся марксизм. Непреодолимый отечественный быт, от
умывальников без смесителей до неотапливаемых спален — и бродяжничество в
призрачных границах Римской империи.
Эрик Артур Блэр был типичным британским писателем в самом что
ни есть традиционном британском духе. Разве что не работал на разведку, хотя…
Родился в Индии, учился в Итоне, отслужил пять лет в
Бирманской имперской полиции, нищенствовал в Париже, воевал в Испании — от
прочей англоязычной богемы, разбросанной по миру между двумя великими войнами,
он никак не отличался прошлым и настоящим, но только будущим, в котором его
ждали короткая, в 46 лет, жизнь и вечная мировая слава. Под псевдонимом Джордж
Оруэлл (псевдонимы — еще одна традиция британской литературы) он написал и
издал образцовую сатирическую сказку «Скотный двор» и вошедший в список 60
лучших книг всех времен и языков мегароман «1984».
Если не считать названного в предыдущей фразе, он был, как уже сказано,
типичным британским писателем прошлого столетия… Нет, пожалуй, шире — типичным
западным интеллигентом своего времени. Это, повторим, значило:
влюбленность в большевистский Советский Союз, несмотря на
открытия Уэллса и хваленую проницательность Шоу;
готовность всерьез, в потоках крови, сражаться за
справедливость или что-нибудь вроде нее в любом месте, где есть сторона,
которую можно принять — например, в Испании; разочарование в победившем
коммунизме, открытие в нем генетической близости к фашизму — и неспособность
порвать с кровавой карикатурой, пока само не порвется, а тогда уж — до края и с
перехлестом, сразу становясь лютым врагом недавних друзей.
Инквизиция могла простить атеиста, безбожник мог спорить с
церковью. Но сомневающийся католик и верующий по-своему — чужие всем.
Тут надо проявить справедливость и особо отметить тех, кто
поддался сатанинскому искушению «красного проекта» не менее, если не более, чем
сдержанные островитяне:
философов из кофеен парижского Rive
Gauche, левого берега Сены и по географии, и по
убеждениям, приверженцев черных беретов, абсента и дешевого красного вина…
нью-йоркских первопроходцев расширенного сознания, раньше
всех закуривших волшебную травку, запах которой наполнял джем-сейшены в районе 52-й улицы, где джазмены играли и слушали
би-боп, и все вместе бормотали индуистские мантры…
и даже московских членов полуподпольных комсомольских
кружков, поклонников вождя мировой революции с прической в еще не
существовавшем стиле «афро», с горящим взором
оперного Мефистофеля и местечковым произношением.
Та вечная революция равно призывала и призывает под свои
кровавые знамена и безответственный разум, и безоглядную отвагу, и
беспредельную веру.
Еще в пору приближения катастрофы, во второй половине
позапрошлого столетия умственная горячка и душевное безумие мечтаний были чисто
русскими болезнями; в уездных усадьбах и на петербургских чердаках при
сочувствии просвещенного общества страдали ими больные — бомбисты. Но вскоре
недуг из сугубо российского, вроде запоя, сделался пандемией. Не осталось такой
благородной идеи, которая для своего воплощения не требовала бы океана крови, и
уже к середине следующего, ХХ века цивилизованные потомки Гегеля и других
титанов германской мысли наладили индустриальный процесс построения
национального социализма с помощью газа циклон-Б. В свою очередь усердные, но
склонные к упрощениям читатели и ученики Ницше и Маркса (в официально прошедших
цензуру переводах) на диких просторах России подтверждали романтическую иллюзию
— да, дело прочно, когда под ним струится кровь. Забывая указать, что автор
стихотворной истерики имел в виду кровь собственную и тех сотен, кто
добровольно объединялся ради неназванного дела, а не миллионов, силою собранных
на Колыме.
Разница между социалистами состояла лишь в том, что одни
сулили справедливость по национальному признаку, с печами для евреев, цыган и
прочих недочеловеков, лишних в арийском мире, а другие — по социальному, с
баржами для офицеров, священников и прочих буржуев, лишних в мире пролетарском.
Индивидуальная вина устанавливалась специальными методами допроса лишь в
отдельных случаях, в отношении тех врагов народа, портреты которых вымарывали
из учебников, или врагов фюрера, книгами которых отапливались брусчатые
рыночные площади… Прочие шли безымянными тысячами, собранными по общим
признакам.
Как всегда, борьба за свободу и справедливость в
окончательном подсчете убивала не меньше, чем тирания и бесправие.
Более приличные люди выбирали, как правило, менее людоедский
вариант. Поэтому в первой половине прошлого века полевение и покраснение
западной интеллигенции проявлялось не только в лозунгах, но и в весьма
благородных поступках — сильнее всего в интернациональной поддержке испанской
антифашистской революции. В это полное сомнений и призраков время левый
английский публицист Оруэлл начал писать такие воспоминания об испанской
гражданской войне, о которых можно было бы сказать следом за их автором:
говорить правду, когда вокруг царит ложь, — это экстремизм.
Итак, Джордж Оруэлл.
Людям его взглядов в тридцатые годы, если можно так
рискованно выразиться, повезло: гражданская война в Испании, идеологическая
битва между антиподами-близнецами, покорившими Россию и Германию, чистки в
рядах русских коммунистов и сверхъестественные успехи России под властью
коммунистов же, общее движение влево после общего же поправения… В этом кипении
самым привлекательным местом для поклонников Бакунина и Троцкого стала Испания
— там среди республиканцев бушевал почти начисто лишенный прагматической и даже
просто реалистической составляющей революционный идеализм. Однако они ехали
воевать в интербригадах во имя идеалов, а налетали на омерзительную партийную
бюрократию и борьбу за власть. А те, кто сам и стал этой бюрократией,
присланной из великого Советского Союза, чтобы научить партийной работе и
партийной журналистике испанских товарищей, по возвращении докладывали о
выполнении заданий в лубянских кабинетах. Отчеты не засчитывались…
И поэт, приканчивая графинчик коньяку и первоклассную
отбивную, писал в кофейне с видом на Кремль о хлопце, который пошел воевать,
чтобы отдать землю гренадским крестьянам. Как и кто отдавал землю крестьянам
тамбовским, поэт уже подзабыл, зато хорошо помнил, что за выпивку и закуску
надо платить, и даже за лагерную пайку, если что, — тоже.
И в Колонном зале шли открытые процессы, гости из Европы
восхищались их открытостью и вообще великими успехами Советской России, которой
необыкновенно повезло с лидером коммунистов.
И писатели изучали жизнь, наблюдая энтузиазм
перевоспитываемых на фоне прекрасной северной озерно-островной природы, и
восхищались условиями содержания попов и прочих врагов советской власти. Ведь в
Испании революционеры просто взрывали церкви вместе с католическими эксплуататорами.
Вполне логично интербригады стали естественным объединением
авангардных художников, непризнанных поэтов, безгранично свободомыслящих
философов и просто неприкаянных, враждебных мещанскому миру по обе стороны
Атлантики вольных бродяг-интеллектуалов. Некоторые заплатили за свои прежде
всего эстетические принципы максимальную цену, как расстрелянный лишенными
литературного вкуса франкистами символ сюрреализма
Лорка. Другие обратили свои приключения в имевшие большой успех у буржуазной
интеллигенции романы и пьесы, как Хемингуэй… И лишь Оруэлл извлек из испанского
опыта не только блистательное понимание левой идеи, но и небывалой глубины
осмысление всей человеческой природы.
От философского дневника «Памяти Каталонии», сквозь
фельетон-сказку «Скотный двор» к универсальному роману-откровению «1984».
Величие этого сочинения состоит не в том, что оно задало
небывалый литературный уровень или хотя бы претендовало на это, а в том, что
уровень был задан сверх- и внелитературный.
До «1984» было известно, что такое великий роман — в каждом столетии
такой был не один. После появления «1984» стало понятно, что такое Великая
Книга в ХХ веке.
Предшествование «1984» испанскими записками и сатирической
сказкой было необходимо. Необходимо прежде всего самому автору, для которого
было невыносимо расставание с социалистическими иллюзиями — к нему Оруэлл так и
не пришел до конца жизни, придумав, скажем прямо, совершенно недостоверный
«демократический социализм», некий предвестник «социализма с человеческим
лицом» — бездарного и саморазоблачительного изобретения
европейских профессоров на советской зарплате… Воспоминания Оруэлла о войне
между правыми и левыми, с равным озверением уничтожавшими еще недавно мирную
страну крестьян и музыкантов, мелких торговцев и поэтов, художников и пастухов,
зафиксировали: под пулями гибнут идеалисты и фантазеры, а политиканы делают
партийные карьеры на крови. Всякая политика, особенно политика революционная, —
грязь и кровь.
Диагноз был поставлен.
Настало время для прогноза. А поскольку прогноз удален в
будущее, которое тем и отличается от прошлого и настоящего, что еще не
наступило, но непременно наступит, то и жанр был выбран одновременно свободный
и подчиняющийся строгим канонам — сказка. Обозначение «Скотного двора» как
антиутопии, употребляемое многими, не просто неточно, оно бессмысленно.
Антиутопия изображает вполне возможное, но нежелательное развитие человеческого
общества, сказка же предполагает возникновение общества нечеловеческого, в
котором реально правит диктатор — обычный хряк, а в тайной полиции служат самые
обыкновенные дворовые псы. Такое возможно в сказке — и только в сказке…
Впрочем, сказками следовало бы называть и сатиры Свифта, в которых существуют
люди величиной с огурец и разумные лошади.
Сказка — не анализ, она лишь карикатура. «Скотный двор» зафиксировал
уже в пародийной форме то, что в каталонских дневниках было всего лишь
свидетельствами добросовестного очевидца. Прямое описание манипуляции
общественным сознанием приобретает в «Скотном дворе» оттенок передразнивания: все
животные равны, но некоторые равнее (так должна была бы выглядеть
классическая фраза в адекватном переводе) — да ведь это просто пародия на
лозунги левых.
Масштаб «1984» по отношению даже к «Скотному двору» прежде
всего в том, что его жанровая неопределенность — результат не ущербности, а
избыточности.
Антиутопия? Да, если сравнивать приметы современной Оруэллу и
очевидно предсказуемой Великобритании. Во время Второй мировой войны мистер
Блэр служил в специальном подразделении, производившем дезинформацию для
разложения противника. По методам это было вполне реальное Министерство правды,
для воссоздания которого в «1984» автору понадобился лишь минимум фантазии.
Предсказание? Он находил все необходимые подробности грядущей
жизни в окружающей. Пожалуй, его сочинения можно было бы назвать репортажами из
будущего — собственно, такие репортажи и принято называть антиутопиями.
Соединенное Королевство стремительно становилось провинцией Океании. Даже не
слишком глубокое знакомство с военной техникой, появившейся к концу войны,
прежде всего впечатление от первой атомной бомбардировки сделало очевидным
новое стратегическое положение Британии — взлетная полоса № 1, не более того.
Политический памфлет? Безусловно. Сличите сочинение,
написанное британцем, никогда не бывавшим в СССР, с реальностью сталинской
России — сходство, вплоть до бытовых деталей, портретное.
Страшилка для взрослых, национальный жанр — horror? Еще какой ужас, высшего качества даже по меркам
литературы, числящей в своих рядах Конан Дойла с его собакой Баскервилей. Чего
только стоит лавка старьевщика, оказавшаяся служебной квартирой тайной полиции,
и ее совершенно диккенсовский хозяин. Не говоря уж о центральном образе —
крысе, освобождающейся из клетки, прогрызая насквозь человека…
Политический трактат? Пожалуй, лучший в истории этого жанра —
до «1984» не было подобного текста, признанного гениальным не только
политическими сторонниками, но и противниками.
Изобразительно-литературный шедевр? От пейзажей оруэлловского
Лондона невозможно отвести глаза — притом что
стилистический арсенал автора скромнейший и даже неловкий, едва ли не более
ограниченный, чем довольно сухие переводы. Впрочем, и текст оригинала не
цветист…
Однако главное в «1984» — на взгляд многих поклонников этого
сочинения, в частности, на мой взгляд — содержащееся в нем исследование особого
состояния человеческой личности. Состояния, в котором преодолевается
естественное предпочтение собственного эго всем и всему остальному.
Это состояние — любовь.
Увы, Оруэлл получил негативный результат своего великого
исследования, любовь, на его взгляд, оказалась бессильной перед физиологической
природой человека. Романтическое лицемерие прекрасной фразы любов
побеждает смерть (так впечатлившей одного из главных в истории людоедов,
что товарищ Сталин, вообще-то довольно грамотный, простонародно опустил мягкий
знак) не выдерживает в «1984» столкновения с циничной реальностью: нет
сильных людей, есть слабая боль. Беспощадный опыт самой жестокой войны —
гражданской — не оставил в душе писателя места для веры в победу человека над
своим страданием. Палачи в соответствии с палаческим принципом цель пытки —
пытка находят наиболее невыносимую муку и добиваются от героя не признания
вины, не раскрытия секрета — нет, всего лишь просьбы ее, а не меня.
Всего лишь естественного для обычного человека выбора в свою пользу. Однако
такой выбор оказывается большим, чем обычное, предательством. «Ее, а не меня» —
универсальная формула победы смерти над любовью, каинов грех…
Романтика должна быть если не глуповата, то наивна, иначе на
этой клумбе не родятся розы — символ несравненной красоты и несравненного
китча.
Как положено всякому убежденному социалисту, Оруэлл
непоколебимо стоял на материалистических позициях при изучении человеческой
природы. Оставшись социалистом после всех разочарований в практике социализма,
он изобрел не только «демократический социализм», совершенный оксюморон, но и «ангсоц», английский социализм, придав ему весьма
убедительный вид — трехсотлетняя стрижка газона по всему концлагерю.
Закономерный продукт такого сочетания — просьба, мольба еe,
а не меня. При реальном социализме любовь невозможна. Те, кто верит в ее,
а не меня, просто не в состоянии поверить в возможность выбора между собой
и другим в пользу другого. Уже приближение любви приводит их в панику, и они
начинают вырываться из ее душных объятий, круша все вокруг.
«Большой брат», «двоемыслие», «новояз», «пятиминутка
ненависти» и прочие понятия, имя и содержание которым
дал Оруэлл, для многих сформировали картину мира. Например, в обиход едва ли не
всего человечества он ввел понятие «холодная война».
Но в моих представлениях о людях и, среди них, обо мне самом
главным стало именно противостояние капитуляции, заключенной в словах ее, а
не меня. Возможно, это гордыня, но я верю в свою способность противостоять
последнему из предательств.
Конец моего давнего романа «Сочинитель» написан как неявный —
без фамилии — спор с автором «1984»:
«…Один писатель это доказал. Приходит время, и человек кричит
— ее, а не меня! Чужая боль не может быть своей, даже если мучают любимую…»
Это утверждение моего оппонента в довольно точном пересказе.
А вот — ответ:
«…Сочинитель не способен, поймите же это, сделать такой
выбор. Даже если бы очень хотел… Давно хотел поспорить с тем, кто сказал: ее, а
не меня…»
Роман этот был написан семнадцать лет назад, но я набрался
уже тогда достаточно наглости, чтобы спорить с гением. Прошедший гражданскую
войну, разуверившийся в социалистических фантазиях, но сохранивший им верность,
Оруэлл трезво и отчетливо видел людей и написал о нас страшный роман. Чем-то привлекла
его чисто литературная игра с перевертыванием цифр, а вообще-то сочинению пошло
бы название
ЕЕ, А НЕ МЕНЯ.
Дерзкий новичок, я кинулся в спор с титаном. Если настанет
минута, я скажу — надеялся я — нет, меня, а не ее!
Да, я уже тогда согласился — глуповато звучит. И я не
стесняюсь в этом признаваться сейчас. Состарился, но не поумнел.
В конце концов, наивность очень портит писателя, но не
человека.
Стою на своем, даже спустя столько лет. Надеюсь, что смогу
выговорить.
Меня, а не ее.
Павловская Слобода, май 2017