Анна Бердичевская. Моленое дитятко
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2018
Анна
Бердичевская. Моленое дитятко. Рассказы. М.: Издательство «Э»,
2017.
Сказать, что рассказы, объединенные в
книгу, открывают новые глубины в познании человека, было бы неверно. Они на это,
скорей всего, и не претендуют. И особым накалом страстей они читателя, пожалуй,
не пронзят. И помечены они автором как-то непривычно: не по датам их написания,
а временем, в котором проистекают события, — это невольно наводит на мысль о
бытописательском их характере. Что подчас бывает скучновато.
Бесхитростные, открытые, очень теплые,
несмотря даже на некоторую свою жесткость, рассказы — почти все
автобиографические. Биография у автора, впрочем, не совсем обычная — дочь
политзаключенной, родившаяся в лагере в 1948-м, так что понятно, что жизнь с
самого своего начала баловать девочку и не собиралась. Лагерь, потом — детдом
(очень, правда, недолгий, благодаря бабушке, вытащившей ее оттуда), потом —
жизнь в провинциальном Молотове, он же Пермь, со всеми прелестями бедняцкого
существования вдали от столиц, потом — переезд в Тбилиси, город почти сказочный
и по красоте, и по месторасположению, и по присутствию в нем множества людей
поистине замечательных, даривших автора своей дружбой, потом — Москва… В своеобразии
такой жизни, конечно, не откажешь, но ХХ век в этом плане скупостью вообще не
отличался. И на всевозможные горести, для людей почти всегда безвинных, был
тоже не в меру щедр.
А меж тем читателя эти рассказы держат с
самого своего начала так крепко, что буквально втягивают в себя и в свой мир со
всей силой, дарованной живому, абсолютно неподдельному человеческому чувству.
Это тот случай, когда история и боль, неизменно ее сопровождающая, перестают
быть просто словами и становятся — как бы поточней выразиться? — жизнью почти
что твоей. Ну, например, ты вместе с беременной женщиной, художницей, будущей
матерью этой девочки, сидишь в зале суда, наблюдая паноптикум — так называемый
советский суд над человеком, и понятия не имеющим, в чем он виноват. Разве что
в долгой неуплате за квартиру, точней, за комнатушку в общежитии, так за это
вроде бы не судят как за политику… А если что-то крамольное как-то сказал
(сказала) — так поди узнай, что сегодня считается крамолой, а что нет… И
узнаешь с некоторой долей удивления, что донос на тебя (на нее то есть, на
несчастную беременную) написал твой (ее) прямой начальник, недавний фронтовик,
готовивший ее к вступлению в партию, которому ты задавала вполне безвинные и
очень естественные вопросы, которые он так ловко вывернул — ну, чистая
получилась антисоветчина. Кстати, непосредственно после написания доноса именно
он, начальник, зачем-то радостно поприветствовал тебя при встрече… Потому автор
рассказа задается воистину непостижимым вопросом: «Зачем Иуда целует в уста?». Зачем
этому тихому вроде бы человеку понадобилось ринуться, «как в атаку», через
сугробы, чтобы заглянуть своей будущей жертве в глаза и пожать руку?
Но мало ли подобных туманных загадок
задала не постижимая ни логикой, ни здравым смыслом эпоха?
А ей, этой женщине в зале суда, — вовсе и
не страшно. Нет, она не Жанна д’Арк и не комсомолка
на допросе в гестапо. Она женщина, мать. Ее надежно хранит будущий ее ребенок,
которого она буквально отстояла у тюремного доктора, толкавшего ее на аборт.
«Вы же политическая, — вполне логично объясняет он ей, — дадут не меньше восьми
лет. Когда дитятке исполнится два года — отнимут. Каково ему будет в детских
домах?».
Но над вопросом, лишаться ребенка или нет,
она не думает ни минуты. Он, ребенок, уже есть. А там, дальше, спасать ее будет
уже он, с ее, конечно, помощью. Они и в лагере не пропадут, там, узнала она у
всезнающих тюремных женщин, детей оставляют с матерями до двух с половиной лет.
Это не тюрьма, где новорожденных детей отбирают сразу и выкидывают в детприемник, откуда выход скорей всего на кладбище. Это
все-таки — жизнь, надежда. И это — любовь, самая обыкновенная, земная, на
которой и держится мир.
Тут-то и кроется, скорей всего, магия этой
книги, всех рассказов, вошедших в нее, о каких бы временах, начиная с явно не
розового детства автора, в них ни шла речь. Автор куда только не заглядывает,
путешествуя по собственной своей жизни, а заодно и по жизни тех, с кем
сталкивала ее судьба: и в художественную мастерскую, где работала когда-то ее
мать, и в лагерь, где женщины готовятся к походу в баню, как на карнавал, ибо
их ждет мимолетная, короче некуда, встреча с мужчинами, и в захолустную Пермь,
и в прекрасную, просто почти что сказочную Грузию, на которую, как смерч,
обрушилась война… И всюду рассказы, даже самые, скажем прямо, жесткие, лишенные
сентиментальности начисто, питает Она, Вечная женственность, она же — глубоко
сердечная мудрость, неистребимая ни в какие времена и никакими, самыми злобными
силами.
Ей, изрядно нами подзабытой, да что там
говорить — чуть ли не выкинутой за ненадобностью, — прежде всего органически
ненавистна война. Любая — дворовая, локальная, революционная, перманентно
тянущаяся и бесконечная, не говоря уже о войне большой и горячей сверх всякой
меры. В рассказе «Прощай, оружие!», датированном 1956 и 1966 годами, речь
ведется о времени послевоенном, когда, пишет автор, «мы, дети, родившиеся после
войны, еще долго чувствовали ее жар, видели ее отсвет. <…> Мы бредили
войной, мы были в нее влюблены, мы играли в нее, погибая и совершая подвиги».
Это понятно: предыдущему поколению детей, хлебнувшему войны не книжной, до
любви к ней было далеко. А этих ребят захлестнула и поглотила с потрохами ее
романтика, штука на каких-то этапах неизбежная, но вредная. И девчонка,
боевитая, наверняка начитавшаяся воинственных книжонок либо насмотревшаяся
соответствующего кино, от игр в войну уйти не может. Она мастерит самый
настоящий лук, со стрелой и наконечником, вырезанным из консервной жестяной
крышки. Тут и цель подходящая подворачивается: плетеный круглый коврик,
повешенный во дворе на просушку и манящий выстрелить в себя, как в готовенькую
мишень. Р-раз — и ловко пущенная стрела летит… Боже, куда?! Прямиком в глаз
маленькой девчонке, с криком рванувшейся куда ноги понесли. По счастью, угодила
страшноватая эта железяка между нижним веком и глазным яблоком, так что
отделалась девчонка всего лишь капелькой крови.
Но для той девчушки, что едва-едва не
сделала ее слепой, все войны, даже игрушечные, с этого мгновенья кончились
навеки. «Потому что как всякий человек, побывавший на реальной войне, я
постигла простейшую, очевидную истину: нельзя стрелять в человека.
Стреляешь-то, может, во врага, а убиваешь себя. Это, я уверена, знает каждый
солдат. Знал и Толстой, и Хемингуэй, знает каждый снайпер, а те, что хорохорятся,
— либо врут, либо перестали быть живыми. Война убивает или ранит всех, даже
тех, кто вернулся с войны.»
А жизнь, будто испытывая автора на
прочность, прямо-таки втолкнула ее в войну, уже далеко не игрушечную. По
каким-то своим, глубоко личным причинам она переезжает из холодной Перми в
Тбилиси, благо дело происходило во времена, когда страна была целой, единой.
Обмен квартирами, редкостный по удачливости своей, — и вот она в совершенно
невероятном по красоте, да и по истории своей, по культуре, древнем и
прекрасном городе. Как путеводная нить, ведет ее за собой грузинская поэтесса
Наталья Гончарова, которую она встретила еще у себя на родине, среди пермских
снежных холмов. И казалась она, вспоминается в рассказе, не столько земной
женщиной, сколько не то черной птицей, не то иллюстрацией из книги Шота
Руставели… Или «цветком засохшим, безуханным», как
писал Пушкин. Снежная пермская дорожка привела двух женщин туда, где показывали
фильм, навеки перевернувший жизнь впечатлительной героини, — «Не горюй». Следом
были «Жил певчий дрозд», «Древо желаний», потом — путевка в Бакуриани, потом,
уже в Грузии, — тбилисский таксист, читавший наизусть «Витязя в тигровой
шкуре», что умеют делать чуть ли не все тамошние таксисты… Короче говоря, была
не просто любовь, а прямо какая-то впаянность в
Грузию.
И потекли сами собой рождающиеся на этой
земле стихи, и знакомство со знаменитыми режиссерами — Абуладзе, Габриадзе, Данелией, и с Андреем
Битовым, и вообще с людьми исключительно творческого настроя. Вспоминая
предшествующее этому счастью свое тогдашнее отчаяние, темпераментный автор
делится почти что поэтическим откровением: «…Всегда есть надежда набрести на
вестника и проводника. Как-то все же можно умудриться вглядеться в свою тьму:
не появится ли путеводная звезда. И черный журавль может ею оказаться.
<…> Судьба посылает вестников. Горе горем, тьма тьмой, война войной, но
отчаяние недаром грех везде и во все времена, отчаяние сродни невниманию,
недоверию, лени, гордыне и самонадеянности… Иди, не изменяя тому, что узнал от
тех, кто тебя любил, верь тому, что понял в детстве из сказок. Дорога твоя
сложится сама».
Но если на этой земле заводятся те, кто
говорят: «Грузия для грузин» (или — «Германия превыше всего»; или — «Россия для
русских»; далее везде), — быть беде и черным временам. Веками в этой маленькой
стране жили, говорит один из героев книги, и русские, и армяне, и осетины, и
евреи, и курды, и эстонцы — «просто все» — и «чувствовали себя в Грузии тоже
вполне дома». А вступивший на землю вместе с этими словами позор не просто
выгнал из родных мест инородцев, а следом за ними и многих грузин; он, спаянный
с ненавистью к другим народам, рушит, калечит, грабит и свой собственный. Иначе
не бывает, куда как зримо и наглядно говорят рассказы из этой книги о
гражданской войне начала 1990-х в Грузии.
Потому что — вспомним ту девочку с
игрушечным луком в руках — война убивает прежде всего тебя самого. А вместе с
тобой — калечит семью, лишает человека любимого дела, дома, своей земли. Отчего
оскудевают и земля, и человек на ней.
Поразителен в сборнике рассказ «Русский
доктор», не случайно удостоенный в свое время Международной литературной премии
имени Исаака Бабеля. Он, русский доктор Боря, некогда нашедший в Грузии вторую
и притом любимую родину, построивший там для любимой женщины и троих своих
детей дом с садом, он, кем окрестные жители гордились, написано у автора, «как
чемпионом мира по медицине», поскольку был он человеком блестящих знаний и
умений, да и доброты редкостной, — он теперь вынужден бежать с этой земли, как
из воплощенного ада. В какие-либо подробности того, что происходило тогда в
Грузии, кто с кем боролся и за что именно, автор не вдается. Не ее это дело —
политика, враждующие кланы, борьба за власть и неизменно сопутствующая этой
политической возне грязь. При том свете вечности и ее неизменных
составляющих — любви и нравственной свободе, с которыми она подходит к жизни,
всякая политика, влекущая за собой войну и ненависть, ей отвратительна, как
здоровому человеку проказа.
И вот почему.
«Потому что, — написано в «Русском
докторе», — на самом деле на войне не бывает Белых и Красных. Война — это яма,
клоака, в которую слиты чистая кровь, грязные портянки, детские и взрослые
слезы, мертвые тела людей и животных, холод подвалов и просто дерьмо. Подумайте, какого цвета эта смесь, а потом обыщите
в ней Синих и Зеленых.»
И нет больше в Грузии, говорится в
рассказе, русского доктора Бори, вместе с его поразительным талантом врача и
всепобеждающей добротой. А есть — житель Торонто, биржевой игрок. И дети его,
учащиеся канадского колледжа, уже говорят по-русски с изрядным акцентом.
Вот так в нормальных странах, вычитывается
из рассказа его главная мысль, где ненависть не поселилась с такой разъедающей
прочностью, безжалостно, с корнем рвут из земли разве что злостные сорняки,
отравляющие землю. А не соль соли ее. Не лучших из лучших.
Война именно что делает людей,
уродуя их под себя и свою паучью природу. Она изуродовала безымянного шофера,
который, написано в рассказе «После войны», «стал одним из тех зомби, что не
боятся нажать на курок, потому что не видят разницы между жизнью и смертью, не
видят границы». Он едва не становится преступником — по той простой причине,
что спусковой крючок в его голове, настроенной на убийство, уже на взводе, и
ему стоит только пальцем на него нажать — и смерть другого человека от его руки
станет явью, а в душе убийцы ничего не дрогнет.
Она очень живая, очень человечная, эта
книга, до краев наполненная любовью и состраданием. Ни капли сентиментальности,
ни единого следочка сусальности и разнеженности.
Женственность, она же София и Мудрость, — дама не из капризных и слабосильных,
и уж тем паче не из прекраснодушных и умиленных. Она очень много чего знает о
человеке, она умеет заглянуть в такие глубины (или высоты), что и не снились
всевозможного рода политикам, воякам и отчаянным революционщикам
любых мастей.
Она просто очень умная. А что мы ее
маловато слушали в последнее столетие — так хуже от этого только нам самим.