Любовь Колесник. Мир Труд Май
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2018
Любовь Колесник. Мир Труд Май. —
М.: «ЛитГОСТ», 2018.
«Мир
Труд Май» — четвертая книга Любови Колесник. Или вторая после «ребрендинга».
Сборники «Яблоко небес» (1997) и «27» (2004) поэт выпустила под девичьей
фамилией Соломонова. А «Радио Мордор» (2016) и «Мир
Труд Май» (2018) под обозначенной в паспорте — Колесник. Смена «бренда»
оказалась своеобразным обрядом перехода: от мелкопоместной тверской «звезды» —
к поэту, заметному в общероссийских масштабах.
Книга с тремя главами-головами, гидроподобный
«Мир Труд Май» прочитывается как текст с тремя сюжетными линиями. «Мир» —
ограниченный местом пребывания поэта (вначале — Ржев и Тверь, теперь — Москва).
«Труд» — переосмысление «травматического опыта» заводских будней. «Май» —
патриотические (sic!) тексты о родине и войне.
Начинается книга с пространственно-временного карнавала:
автор обращается к опыту локальной репатриации (Колесник родилась в
Москве, но детство и юность — до возвращения в столицу — провела во Ржеве).
Образ плывущего против течения карася («господи я карась зрачки у меня круглы»)
при желании можно трактовать как попытку автора изменить жизнь — принять
решение после тридцатилетнего прозябания на дне («я уходил на дно ты вынул меня
из мглы / я колебался в иле меркнущей чешуей»). Напоминает текст и о русских атлантидах — городах, затопленных во время строительства
водохранилищ (не с крохинской ли церкви, стоявшей на
берегу волжского притока, списан образ: «бой затонувших звонниц к северу от шексны»?). Наконец, нельзя забывать, что рыба — символ
Иисуса Христа1 . Согласно Блаженному Августину,
Христос «в бездне настоящей смертности, как бы в глубине вод, Он мог оставаться
живым, то есть, безгрешным». Разумеется, автор не отождествляет себя с Богом
(хотя бы потому, что дважды обращается к Создателю); но триада мотивов
соблюдена: созидание (текста), наблюдение (после ухода на дно) и возвращение. С
этого программного стихотворения — для раздела «Мир» (своеобразного сотворения
мира) — и начинается книга.
Последующие тексты не столь метафизичны. Атмосферой разлада
(в диапазоне от Бодлера до Файзуллина) проникнуто едва ли не каждое
соприкосновение с немалой родиной. В Твери ничего не меняется — «<карамзин> плакал в твери еще в
тысячу восемьсот» — и «попахивает тюрьмой». Попытка выбраться из мерзости
запустения (не в последнюю очередь духовного), повторив часть радищевского
маршрута, — один из основных мотивов раздела. Автор постоянно куда-то едет.
Поначалу безуспешно («Радищев матерился точно так, / как я, увязнув в расписные
хляби»), но с нарочитой решимостью покинуть транзитный пункт между Петербургом
и Москвой («Шаверма, шаурма… Бордюр, поребрик…»), потом приспособившись
(пре)одолевать маршрут «Ржев — Тверь» («Кто ездил по Твери, во Ржеве не
смеется…») и, наконец, перебравшись из тверского ада в ад московский: «ты
сидишь на синей / я на кольцевой <…> в городском саду ты / в городском
аду»). Авторская ирония — а текст Колесник наследует опыту иронистов —
скрывается между строк: от перемены мест ада круг, а значит, и
отмеренное страдание, не меняется.
Можно назвать Колесник и одним из создателей тверского текста
— ее автостереотип не только кумулятивного
(накопительного), но и мифогенетического свойства.
Поэт насыщает текст вполне узнаваемыми приметами места: «в твери
все обычно <…> попахивает тюрьмой / и землей немного местный несытный
хлеб», «Готичный дух Морозовских казарм (район
Пролетарка. — В.К.), оккультное и темное Затьмачье»,
«Речной вокзал одутловатый / просел в строительной пыли», «Наглажен зимний
путь, как траурная лента, / лесной венок кольцует Волгу и Тверцу» и др. На
соседних страницах упоминаются Торжок, Ржев, Конаково. Колесник создает не
реальное, а мифологическое пространство, но вполне материальное для своего
персонажа.
Традиционный для автостереотипа
мотив «центра мира» вывернут наизнанку — лирический герой не превозносит родные
места, а покидает их, отправляясь на поиски личной земли обетованной. (Подобное
отношение — своеобразный locus communis
(общее место), объединенный с мотивом побега — свойственно внутренним
переселенцам. Александр Рыбин, сменивший тверскую прописку на владивостокскую,
насыщал автостереотипные тексты идеями бунта,
протеста, разочарования, показывая местных жителей людьми без настоящего2 .)
В «Мире» можно усмотреть параллели не только с хрестоматийным
путешествием Радищева, но и с «походом» некрасовских мужиков по Руси: «Как
обычно. Как обычно все». Только ад здесь персональный, и даже если автор
преобразует миф (как, скажем, о военачальнике Олоферне
и спасшей Ветилуи от нашествия ассирийцев Юдифь), в
центре — находится субъект. И не поймешь, то ли это культурная депрессия, то ли
мандельштамовская тоска по еще не искаженной дюшанами и уорхолами мировой
культуре.
И если географическое пространство ограничено маршрутом
«Сапсана», то духовное — куда шире. Колесник насыщает тексты цитатами, и это —
не разговор с предшественниками. «Сэмплы» здесь
утилитарно-центонны («шкурка от неведомой зверушки»,
«бодается с камнем заступ»), а в некоторых случаях расширяют смысловое поле
стиха. Так, описывая жителей промзоны («здесь люди, крепкие, как гвозди»),
автор переводит в совершенную форму ставшую афоризмом сентенцию Николая
Тихонова («Гвозди б делать из этих людей: / Крепче б не было в мире гвоздей»);
приравнивая, таким образом, военные подвиги (а текст Тихонова — о моряках,
идущих на смерть) к подвигам трудовым. (Наслоение времен при неизменности
нравов может подаваться и напрямую, как, например, в стихотворении «Радищев
матерился точно так…»: «Здесь экскаватор водит крепостной, / а барин наземь
харкает из “Прадо”».)
Наконец, «Мир» Колесник амбивалентен или, если
воспользоваться нумизматической терминологией, обладает и аверсом, и реверсом.
«Лицевой» слой текста — вояж в дивный новый мир (или смерть в случае
недостижения цели: «когда я умру я стану мотаться здесь»), перечень мест,
постсоветские реалии. На обороте — путешествие во внутренний ирреальный мир.
Монетку стихотворения Колесник ставит гуртом; одновременность внутреннего и
внешнего создает ощущение объема. Но если обратиться к «начинке», понимаешь:
автор оперирует обычными словами, нередко «раскручивая» заранее
предопределенный сюжет. Это не новые возможности силлаботоники
(за ними, скорее, к Василию Бородину или Николаю Звягинцеву), зато — новый
духовный опыт, наиболее оригинально отраженный во второй части сборника.
Именно пролетарски-промышленные тексты, составившие раздел
«Труд», стали тем качественным сдвигом, который позволяет говорить об
индивидуальности письма Любови Колесник. Это подтверждается и рецепцией:
«<автор> твердо стоит не просто на земле, а на земле подчеркнуто материальной
— густо индустриальной, быт которой пропитан пролетарским колоритом»3 (Людмила Вязмитинова); «<раздел>
предстает как явление механическое, пережевавшее человека и сотворившее из него
существо, борющееся за остатки духа» (Марина Марьяшина).
Последнее важно и в связи с недавно обозначенной Наталией Черных проблематикой:
«опыт очеловечивающейся машины»4 . У Колесник речь,
разумеется, не о метафизическом измерении (скажем, создании текстов посредством
алгоритма; a la Порфирий Петрович из пелевинского «iPhuck 10»), а наоборот — об омашинивании человека. Опыт работы на
краностроительном заводе передан столь же двойственно, как и в наполненных хронотопными характеристиками стихотворениях из раздела
«Мир». В стихотворении «Завод не в смысле предприятие», превращение человека в
механизм показано с помощью «прошивающей» текст метафоры: «Завод не в смысле
предприятие, / а в смысле кончился завод». Аналогично устроены и другие
стихотворения раздела: «Наступает труба. Заводская труба наступает <…> от
счастья утеряны все разводные ключи», «я сбой, я бой, лежащий под трубой
<…> упавший производственный колосс», «С трубы кирпичной сплюнутый, с
губы / дым улетает слиться с облаками» и т.д. (Стихотворение «Я завожу кота…»
проходит по ведомству иронии — автор не играет словами, но в обрамлении
«двусмысленных» текстов «завод кота» выглядит несколько по-обэриутски.)
И все же в центре внимания — человек. Маленький пролетарий в
огромных корпусах полуживого завода. Субъект постепенно лишается главного —
свободы выбора («за колонной рабочих, услышавших гаммельнский
альт»), в конечном счете превращаясь в подобие андроида, но из плоти и крови.
Эта трансформация не окончательна. Колесник подчеркивает смертность
рабочих («еловых лапок птичий шаг…» или «Очень хочется водки, но я вспоминаю —
не пью…»), их принципиальное отличие от бесчувственной машины — чуткость:
И видишь: сидит, провожает глазами трамвай,
несчастный и ощетиненный,
словно зеркало в шесть утра.
«Будешь мой». Дома плескаешь в
стопарь — ну, пошла жара.
«За знакомство. Саня. Васек.
Давай!»
В завершающем сборник разделе — «Мае» — автор попадает в плен
патриотических иллюзий. Тексты о Великой Отечественной — пожалуй, самая
неоднозначная часть книги. Колесник пытается оживить давно замолкшие голоса, но
выглядит это чаще всего фальшиво: «Ну куда ты, застудишься? Нет его! На тебе
шапку…» (о девочке, которая выбегала на улицу в надежде дождаться отца) или «И
кто-то вдруг сказал: / — Смотрите, немцы» (о начале оккупации Ржева) или
«Четверых родила я мирком-ладком» — что тянет за собой и другие неоднозначные
фразы вроде «качали колыбели руки вдов» (кто кого качал?) и т.д. Создается
впечатление, что раздел писал другой человек — не до конца преодолевший
провинциальность; хотя это не так. Отдельные формулировки точны и представимы:
«спал на брате окаменелый брат» (о погибших — и замерзших — защитниках Ржева;
вот только когда «окаменелый брат» начинает шептать «о памяти вечной кровавым
ртом (курсив мой. — В.К.)», весь эффект от образа пропадает), «Где-то в
этом суглинке, где было кровавое жерло, / мой ненайденный прадед, меня
уберегший, лежит» и др.
Когда автор не пытается калькировать прошлое, его голос
звучит органично. На хрестоматийных фонарях («Три фонаря, один из которых
горит…») у Колесник вешают партизан. Становится ясно, почему из тетрады образа
убрана аптека — некого спасать («Никаких аптек. Ночь, Волга, три фонаря»), и
даже внезапным слезам автор находит убедительное объяснение: «Здешние
ветры режут острее бритв, / вынуждая воду скорей покидать глаза, / выливаться в
Волгу для осторожных рыб…».
В ироничном контексте подано обращение к Юрию Гагарину («Юра,
мы все поехали, зря ты на нас махнул…»); этот текст, а также несколько
последующих («Девочки с бровями, нарисованными топорами…», «Приложи подорожник
к городу моему…») находятся на тонкой грани между поэзией вообще и сетевым ее
подвидом — с нередко сниженной лексикой и гипертрофированно-узнаваемыми
образами. («Всех баб одиноких ими же (слесарями. — В.К.) и согрей»,
«пускали память грейдером на убой», «Девочки с бровями, нарисованными топорами,
/ в лаковых туфлях, на спортике; обрыганными
дворами…», «Город по горло мертв, / будто речь идет о двадцать втором июня» и
др.) Но «заигрывание» с аудиторией пабликов (которым
хватает своих Арсов и Ахов — и ахов после Арса) не портит впечатления от книги, хотя бы благодаря
качественному отличию текстов Колесник от поделок двоечников-стихотворцев.
Но именно «индустриальные» тексты сделали поэзию Любови
Колесник узнаваемой — большинство ее толстожурнальных
публикаций (от «Ариона» до «Нового мира») проникнуты
заводским колоритом. Автор предлагает читателю проследить за одновременной
метаморфозой: оживлением машины и превращением в механизм человека.
Это страшный, а потому притягательный процесс — подмены
живого мертвым, речи — алгоритмом, а памяти — запрограммированным набором
реакций человекоподобного существа с пока еще сосудами на месте электрической
цепи.
1 В слове ichthys
(«рыба», греч.) скрывается шифр: Jesous Christos Theou Yios Soter — Иисус Христос, Сын
Божий, Спаситель.
2 Рыбин Александр. Разложенные
города / / Сибирские огни. — 2010. № 8. — С. 66–71.
3 Вязмитинова Людмила. КТО /
ГДЕ / КОГДА: № 1 / / Текстура. Режим доступа: http:// textura.club/кто-где-когда-1.
4 Черных Наталия. Дневниковая
запись о стихотворениях Екатерины Деришевой//На
середине мира. Режим доступа: http: //seredina-mira.narod.ru/diary31.html.