Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2018
Об авторе | Геннадий Кацов — поэт, прозаик, эссеист, журналист. В середине 1980-х был одним из организаторов легендарного московского клуба «Поэзия» и участником московской литературной андеграундной группы «Эпсилон-салон» (отцы-основатели — Н. Байтов и А. Бараш). В мае 1989 года переехал жить в США, где последние двадцать восемь лет работает журналистом. Автор восьми прозаических и поэтических книг. Совладелец нью-йоркского издательства KRiK Publishing House и владелец информационного новостного портала RUNYweb.com. Стихи вошли в антологию современной русской поэзии «Самиздат Века», с 2013 года стихи на русском и английском языках публикуются в ведущих литературных журналах. Предыдущая публикация в «Знамени» — 2017, № 10.
Флейта Марсия медленно пламя льет,
тяжелеют легкие, сводит рот,
собирается боль в виске,
только все же веришь: не даст пропасть
и спасет от смерти странная власть,
затаившаяся в стихе.
***, пер. А. Герасимовой
Если бы я писал сценарий байопика о жизни Томаса Венцловы, то начал бы его со сцены в окрестностях Клайпеды, в антураже начала Первой мировой войны. Оккупированная Литва, разбитый немецкими снарядами церковный орган, в оконный проем виден одинокий путник, бегом удаляющийся в сторону границы с царской Россией. Голос за кадром, с узнаваемым прибалтийским акцентом: «Я мог рассчитывать на упрямство, наблюдавшееся в моих предках. Весьма показательная история произошла с моим прадедом. Он был захудалым шляхтичем, жил в западной Литве и служил органистом в церкви. Прожил прадед долгую жизнь и умер довольно неожиданным образом. Началась Первая мировая война, и в западную Литву вошли войска кайзера. Этот органист решил, что он верный подданный Николая II и под немцами не останется. У него не было никакого транспорта, и была одна дорогая вещь — соболиная шуба, которую он набросил на себя и побежал по дороге в сторону Риги. Дело было летом. С соболиной шубой на плечах он пробежал километров тридцать, потом почувствовал себя плоховато, лег в канаву и скончался. Ему было 107 лет». [1]
После чего на экране появляется название фильма, скажем, «Одержимость свободой». Не без пафоса, но этот элемент риторики присутствует во всем, что делает, пишет, говорит, что отстаивает и с чем борется Томас Венцлова — первый сегодня поэт Литвы, один из самых значимых поэтов нашего времени, переводчик, энциклопедист и эссеист, ученый-лингвист и университетский профессор, известный правозащитник и заслуженный эмигрант. «Путник повсюду», — как написал бы по его поводу гуманист Эразм Роттердамский, понося на изящной латыни «филавтию» (себялюбие. — Ред.) народов: «Я хочу быть гражданином мира, принадлежащим всем, или, скорее, путником повсюду».
Как ласточка слепая, так она,
крылатая, в тебе трепещет голо,
твой классицизм, торжественная школа, —
скажи мне, какова ему цена?
Стихи о памяти, пер. В. Гандельсмана
Пафос — сильная риторическая фигура, хотя героический пафос в русском языке, после всех экспериментов с советским новоязом и партийных лозунгов-призывов, предельно потерял в кредите доверия. Однако пафос романтический, трагический, сентиментальный, сатирический актуальны по-прежнему и никто их не отменял. Это понятно, когда мы говорим о Венцлове-диссиденте и правозащитнике, сооснователе Литовской Хельсинкской группы: «За терпимость, наведение мостов между народами и борьбу со стереотипами, действующий в Сейнах фонд искусства и культуры Pogranicze в 2001 году удостоил Томаса Венцлову звания “Человека пограничья”. Сама жизнь поэта и его творчество, разрушающие стереотипы, помогают уничтожать абсолютные границы между народами Восточной и Западной Европы…». [2]
В не меньшей степени романтический пафос имеет место, когда мы говорим о Венцлове — поэте и литературоведе. Предисловие к сборнику стихотворений Венцловы на польском языке Иосиф Бродский озаглавил «Поэзия, как форма сопротивления реальности». Отвечая на вопросы, Венцлова в письме ко мне отмечает: «Я пишу и традиционными формами, и верлибром, причем верлибр обычно бывает с определенными ограничениями (не сразу и не обязательно заметными). Литовский традиционный стих — тот же, что русский (ямбы, анапесты и т.д.). Однако я люблю сложные строфические формы (первая строка в строфе, скажем, рифмуется с девятой, вторая — с пятой и т.п.), которые нередко изобретаю сам. Употребляю также октавы, сестины, вилланели, горацианские строфы».
Глубокая ночь. Век, созвездья ли прогибают
крышу. В том настоящем, где погибает
имя этого края топей и тьмы,
словно в убежище, мы ожидаем утра,
не различая друг друга, не разобрав как будто
мы, в конце концов, это или не мы.
Новая открытка из города К., пер. В. Гандельсмана
В наше время, когда англоязычная поэзия в подавляющем большинстве отказалась от рифмованного стиха; родная Венцлове литовская — забыла, «в реальности», о существовании рифмованного силлабо-тонического, а в русской поэзии царят разброд и шатание с перевесом в сторону прозы, написанной короткой строкой, Венцлова настойчиво продолжает писать конвенциональным стихом, а в верлибр вводит ограничения. Вполне в духе патетического высказывания Сергея Аверинцева: «…у Грильпарцера — четырехстопные хореи, а у Хандке — проза, и притом проза нарочито, подчеркнуто аморфная. Поэтому у второго появляется то, чего не было у первого: полное отсутствие дисциплины, человеческой выдержки и осанки, нужной, как всегда считалось, именно перед лицом жути. Что бы ни приключалось с героем Грильпарцера, но за одной хореической строкой непреложно последует другая, и так будет до конца драмы; примерно так, как после нашей смерти будут до конца мировой драмы продолжать сменяться времена года и возрасты поколений, каковое знание, утешая нас или не утешая, во всяком случае, ставит на место и учит мужеству…» [3]
А некто, поселившийся в мозгу,
меня лишивший голоса и речи,
советовал не мешкать на бегу
и вылететь прожектору навстречу.
Эпизод, пер. А. Герасимовой
Извечный вопрос: правила грамматики, основы музыкальной гармонии — это ограничители, или же знание этих правил, их изучение дает писателю, музыканту, художнику такой мощный инструментарий, с которым он получает иные степени свободы? Известная группа УЛИПО, основанная в 1960 году математиком Франсуа Ле Лионне и писателем Раймоном Кено, отталкивалась от идеи, что ограничения (грамматические, лексические, стилевые) являются стимулом поэтического творчества. Как это соединить с тем, что основной принцип постмандельштамовской, нынешней поэзии — не фраза, а слово? Акцент, фокусировка на последнем позволяет уйти и от знаков препинания, и от традиционной в начале стихотворной строки прописной буквы, и, в результате, от строфики и принципа повествовательности.
Характерно, что в своей судьбе Томас Венцлова во всем выбирает свободу: не выводя себя за классические версификационные рамки, как поэт, поскольку мастер — это тот, кто знает свои границы; и в своей иммигрантской ипостаси; и в правозащитной деятельности, поскольку свобода кончается там, где начинается, как известно, свобода другого, а при тоталитарном государстве она заканчивается сразу и везде.Если рассматривать его творческий путь, биографию, как некий интертекст, в котором автор-homo creansсводит воедино цитаты, самоцитаты, пересечения и параллели событий, временные пласты и свои устремления — к единому знаменателю, в многоуровневый общий нарратив, то становится понятным: что бы он ни делал, он целенаправленно идет к совокупной заданной цели. В нашем случае — это постижение свободы как решение некоей гражданской программы, сформированной Венцловой еще в раннем детстве; и это достижение свободы как творческая установка, определившаяся при знакомстве с мировой литературой, прежде всего русской, польской и английской, с началом поэтического пути в девятнадцать лет и, почти сразу, при переводах на литовский Маяковского, Ахматовой, Пастернака, Джойса, Рильке, Элиота, Паунда, Одена, Мандельштама, Херберта, Шимборской, Милоша, Бродского…
Тебе дан единственный случай,
второго от Бога не жди:
Явился —
так стой же и слушай,
как море рыдает в ночи…
Маяк Вите, пер. А. Герасимовой
Что касается одержимости свободой, то сценарий байопика просто не мог бы состояться без следующей сцены: «…в юности я был готов на многое, вплоть до безрассудства. Заходит как-то ко мне Владимир Сергеевич Муравьев, пасынок Григория Соломоновича Померанца. Он был очень яркой фигурой, очень талантливым и бескомпромиссным человеком. Нам было лет по двадцать. Говорит: “Надо выйти на Красную площадь, как некогда выходили декабристы на Сенатскую, и продержаться хотя бы полчаса, чтобы мир узнал — не все согласны с этим чертовым режимом. Оружие будет, человек пятьсот наберется. Конечно, нас через полчаса заберут, потащат на Лубянку, станут пытать, половина будет «колоться» — этого надо избежать. Поэтому перед выходом на площадь все принимают яд, который начинает действовать через полчаса”. Я ответил: “Конечно! Что за разговор! Где оружие? Где яд?”» [1]
Сценарий закончится строкой: «…И сразу получил все письма». А поскольку он пока не написан, то несколько опубликованных здесь спойлеров читателю, надеюсь, никак не помешают.
Они отвергли время, речь, поступок,
Незваного наследия избегли,
Неволю половицами прикрыли,
Пренебрегли последним актом действа,
И Дании теперь на свете нет.
Скажите Фортинбрасу, пер. Г. Ефремова
Спойлер 1. «20 сентября 1937 года Антанас Венцлова писал своему брату Пиюсу: “У нас есть кое-какие новости: одиннадцатого числа этого месяца родился сын. Я его уже зарегистрировал. Имена дали такие — Томас (в честь нашего отца) и Андрюс”». [4]
Томас Венцлова родился в Клайпеде, в семье известного литовского писателя. Антанас Венцлова был преподавателем в гимназии и редактором выходившего в 1930–1931 годах левого журнала «Третий фронт». До войны он был назначен наркомом просвещения Советской Литвы, заседал в Народном Сейме и немало сил приложил для советизации своей страны. Он был человеком левых убеждений и, наблюдая угрозу со стороны нацистской Германии, видел в сталинском СССР национальное спасение литовцев.
Годы нацистской оккупации Антанас провел в Москве, семья при этом перебралась из Клайпеды в деревню Ерузале под Вильнюсом. Трудно понять, как их не уничтожили немцы, не выдали литовцы-соседи? Как-то мать, Элиза Венцловене, была арестована по доносу служанки, работавшей раньше в их семье. Служанка сообщила, что Элиза еврейка, и та провела полтора месяца в тюрьме, чудом избежав расстрела. В нескольких источниках можно найти, что Элизу в годы войны преследовали как жену наркома, но в результате никто семью видного советского идеологического партработника, к счастью, так и не тронул. Томас, которому к началу войны исполнилось четыре года, пишет о том времени: «Первые яркие мои воспоминания — времена нацистской оккупации. Для меня они были травмой».
Отец вернулся в Литву в 1944 году, когда Томасу исполнилось семь лет. В 1946 году семья переезжает в Вильнюс. В дальнейшем отец возглавит Союз писателей Литвы, напишет в 1950 году текст к гимну Литовской ССР. Томасу была уготована судьба сына советского номенклатурного чиновника. В переписке со мной уроженка Вильнюса поэтесса Анна Гальберштадт отмечает: «Сын Антанаса Венцловы, которого мы изучали в советской школе (одного из представителей довоенной левой литовской интеллигенции, приветствовавшего вступление Литвы в состав СССР), живший в европейской вилле в центре Вильнюса, имел хороший шанс стать литовским Никитой Михалковым. Вместо этого он еще студентом выбрал тяжкий путь диссидента».
И судьбу поэта: есть семейная история о том, как в конце войны литовский поэт Генрикас Радаускас, чью поэтическую традицию Томас Венцлова в известном смысле продолжил, пришел в гости к Венцловыми покачал будущего поэта на качелях.
От папиной опеки и удовольствий, получаемых при распределении государственных благ, Томас удачно в жизни ушел, а в поэты пойти не отказался, хотя, вероятно, никто об этом никогда не спрашивает.
Вернулся ли впотьмах лесничий мертвый в дом
и, спичек не найдя, по комнатам блуждает.
В небытии есть то, что выше нас, что, льдом
и музыкой зовясь, прибывшего встречает.
***, пер. В. Гандельсмана
С отцом все было неоднозначно. Антанас Венцлова вернул в литовскую литературу русско-литовского поэта-символиста, эмигранта, умершего в Париже, Юргиса Балтрушайтиса; по его инициативе началось издание «Литуанистичеcкой библиотеки», при его участии были изданы альбом репродукций М.К. Чюрлениса, тома «Народного искусства», книга «Архитектура Вильнюса до начала XX века» и многое другое. «Антанас Венцлова, столь естественно чувствовавший себя в мире культуры, стремился ввести в этот мир и сына. В 1950 году на Варшавском конгрессе мира китайские делегаты подарили отцу записную книжку с фотографиями, отражающими “светлое настоящее и будущее рабочих коммунистического Китая”. На первой странице Антанас Венцлова надписал посвящение сыну: “Всегда помни, что нет большего счастья, чем мир и дружба народов…”» [5]
Томас в ряде интервью говорил, что мнение отца о поэзии, и о поэзии сына в частности, было ему небезынтересно, хотя уже в возрасте лет двадцати пяти это перестало иметь значение, поскольку суждения Бродского, переводчика Андрея Сергеева (Бродский часто замечал, что самое значимое явление в послевоенной русской поэзии — это переводы Сергеевым стихотворений Роберта Фроста), Геннадия Айги и нескольких других сверстников имели несравнимо большую ценность, чем взгляды отца на поэтический предмет.
Антанас Венцлова умер 28 июня 1971 года. Томас не то чтобы лишился покровителя (в чем он, по сути, не нуждался), но недруги отца, те, кто ему завидовал и, — что обычная практика в таких высокотворческих организациях, как СП — переключились на сына. Здесь их усилия объединились с интересами спецслужб, которых все больше не устраивал Томас, вроде бы перебравшийся, с одной стороны, в Москву, а с другой — налаживавший все более тесные связи с диссидентами. Заявку Томаса на членство в литовском Союзе писателей отклоняют, он все больше чувствует себя в изоляции. По его же словам, если бы не один-два приятеля, да не периодическое общение с Бродским, Сергеевым и еще несколькими российскими друзьями, ему не с кем было бы разговаривать вообще.
1 декабря 1976 года была основана Литовская Хельсинкская группа. В 1977 году Венцловувыпускают из Советского Союза по приглашению университета Беркли, таким образом избавляясь от его присутствия на территории СССР. Его раскованное поведение в Америке, откровенные высказывания в университетах и правозащитных организациях США предсказуемо не устраивают советскую власть, и указом Президиума Верховного Совета СССР от 14 июня 1977 года Томас Венцлова был лишен советского гражданства.
Страна неродная, данная как временное тело.
До льдистого моря — топкая почва непобедивших,
Где над незримым городом сияют кресты самолетов.
Шереметьево. 1977, пер. В. Куллэ
Отвлечемся от одной конкретной судьбы и остановимся на «окончательном решении эмигрантского вопроса». Государство готово избавиться от граждан, персонально или массово, по нескольким известным причинам — политическим, расовым, национальным, идеологическим либо финансовым. Но каков основной побудительный мотив тех, кто отправляется в эмиграцию? По своей ли воле, когда эмигрант определяет себя в роли путешественника, покинувшего дом, но со своим Иолком в конце пути, то есть отправляется за золотым руном, как Ясон с командой аргонавтов. Или же в силу враждебных и непреклонных обстоятельств — уже в роли изгнанника, у которого нет ни скорого возвращения, ни прежней Итаки: так странствовал Одиссей, пытаясь годами вернуться домой после Троянской войны.
Мы уже не верим, что он вернулся,
Что Итаки ради забыл пределы,
Где снега с вершин изрезали Понта
Воющий берег
Axenos Pontos, пер. А. Герасимовой
Как иммигрант с почти тридцатилетним стажем, могу сказать, что в качестве основной причины для эмиграции подавляющее большинство эмигрантов назовут «поиск свободы». Не всегда это ясно для себя артикулируя и обходясь эвфемизмами, но по сути речь идет именно о свободе. Как писал Бродский, из тирании можно эмигрировать только в демократию, и стремление попасть в свободный мир имеет одно объяснение: «там» нет, не должно быть, всего того давящего и указующего, что есть «у нас» в виде, допустим, цензуры, ограничений прав и разных уровней дефицита. То есть представляется, что свободный мир — это вывернутые наизнанку родные пенаты, где все и все иначе, но при этом граждане не ходят вниз головами. И уже в нашем случае не важно, это свобода выбора при, простите, выборе в универсаме сортов колбасы, или свобода слова, печати, собраний или перемещений.
При этом «ясоны» не сразу приходят к малоприятному выводу, что свобода не является панацеей от внешних и экзистенциальных проблем, а «одиссеи» понимают, что свобода не может быть гарантией «светлого будущего». В эссе «Что такое свобода?» Ханна Арендт приводит цитату из Эпиктета, которая устроила бы в современном мире любую из эмигрантских волн: «Свободен тот, кто живет так, как хочет», — что, по мнению Арендт, является отсылкой к аристотелевскому пониманию свободы (скорее, произвола), как «возможности делать всякому что угодно».
Однако, переехав из одной империи в другую, иммигрант начинает осознавать, что семейных конфликтов это не разрешает и от пресса государства и уз общественной морали, специфических в каждом социуме, никак не уйти: «В условиях человеческого существования, определимых тем фактом, что на Земле живет не человек, а люди, свобода и суверенитет настолько далеки от тождества, что даже не могут существовать одновременно. Там, где люди желают быть суверенными, как индивиды или организованные группы, они должны подчиниться гнету воли, будь то индивидуальная воля, с помощью которой я принуждаю самого себя, или “общая воля” организованной группы. Если люди желают быть свободными, то именно от суверенитета им и надо отказаться». [6]
И сердце начинало вдруг неметь,
пока с ключом я шел по коридору,
в отечестве, где, между прочим, смерть
бывала и случайной в эту пору.
Nel mezzo del cammin di nostra vita, пер. В. Гандельсмана
Едут не столько «туда», где говорят на другом языке, все непонятно, чуждо и настоящее познается с трудом, а валят «оттуда», где юдоль земная и перспективы удручают. После чего каждый в иммиграции находит свое счастье и свои хлопоты, свои желанные свободы и гарантированные другой конституцией вериги. А те, кто приспособиться к правилам свободного общежития так и не могут, в нынешних условиях имеют возможность ad personam вернуться в родные четыре угла, перекраивая на свой лад хрестоматийное «нет счастья на земле, но нет его и выше».
Из тоталитарной коллективной жестокости, государственной коррупции и неуважения к личности эмигрант попадает в леволиберальную, доведенную до крайности диктатуру меньшинств с догматами политической корректности — и понимает, что поменял одну идеологию на другую, так до свободы и не доехав. Опыт творческого анахорета, плюнувшего на социум и эмигрировавшего в искусство, здесь не имеет смысла рассматривать вообще, хотя известный тезис Ницше «искусство нам дано, чтобы не умереть от истины», вполне эту позицию описывает, ее же исчерпывая.
Пусть неймется устам, пусть гортань после пенья звонка, —
речь молчаньем зачеркнута, как изваяния — тьмою.
И бессмысленна правда уже, и развязка близка:
ионический лад переняв, приближается море.
Продолжение Федра. Перевод А. Герасимовой
В послесловии к «Лолите» Набоков рассказывает, как пришел к нему замысел романа. Дело было в конце 1930-х годов. Страдая от межреберной невралгии, автор будущего шедевра рассеянно читал газету и наткнулся на статью об эксперименте в парижском зоопарке: в течение нескольких недель обезьяну учили рисовать — и первое, что она, свободная художница, набросала углем, была решетка ее клетки.
У этого общего на всех, практически неизбывного сценария с банальным сюжетом есть любопытный фабульный поворот, который может изменить ландшафт картины целиком. Ведь речь пока шла о поиске свободы, то есть чего-то такого внешнего, к чему персона имеет отношение, как субъект к объекту. И мы не учитывали, что эмиграция — это такой же горний эволюционный замысел, как фатум, и тот, кто до этого великого замысла дорос, не то чтобы приобретает свободу, а расширяет ее возможности, поскольку уже и всегда был свободным и независимым. Ему не предстоит разочаровываться на новом месте, поскольку и на старом он духовно и ментально был вне террариума. А если он писатель, то его писательские обязанности вообще могут быть никак не связаны с топографией проживания.
Предполагаю, что высокий дар свободы, как и поэтический, спортивный, вокальный, научный — дар врожденный. А уже в силу обстоятельств, собственного чутья, умения бескомпромиссно выстраивать биографию, этот дар можно либо загубить, либо развить до уровня мастера.
Я ли, ты ли, мы ли вместе? Тщетно радиолюбитель
крутит ручки — нет эфира, звон будильника угас,
но за тыщу побережий пробудился истребитель,
следопыт путей воздушных, что проводит в землю нас.
Camera obscura, пер. А. Герасимовой
Спойлер 2. Филолог Валентина Брио с кафедры русской и славянской филологии Еврейского университета в Иерусалиме, отмечает: «Чеслав Милош не раз говорил, что представление об изгнании как о величии и судьбе сложилось у него довольно рано и было вынесено из усвоения уроков польской романтической литературы». [7] Здесь польскую литературу, очевидно, даже не стоит выносить за скобки: все сказанное приложимо и к оставшейся паре в этой исторически значимой троице — и к Иосифу Бродскому, и к Томасу Венцлове.*
Бродский, Милош, Венцлова — каждый в своей литературе, хоть и в неравной степени в мировой, безусловно эпонимы. И национальные достояния не только потому, что двое из них — Нобелевские лауреаты, а третий представляет сегодня в одном лице национальную поэзию европейской страны. Их достижения еще и в том, что каждый стал примером того, как человек способен ощущать себя свободным гражданином и писателем в странах, на государственном уровне преследовавших любое инакомыслие.
Польский журналист, бывший диссидент Адам Михник особо подчеркивает общность Венцловы, Бродского и Милоша, обусловленную не только тем, что все трое — друзья и великие поэты, но и тем, что «они независимы и критичны не только по отношению к миру диктатур, но и по отношению к культурным стереотипам собственных народов. И собственной творческой среды. Тем самым они “диссиденты” другого, более высокого уровня. Неслучайно Бродского ненавидели не только правящие коммунисты, но и великорусские антикоммунистические шовинисты. Неслучайно Милош, оплевываемый долгие годы коммунистической пропагандой, был и остается объектом грубых нападок со стороны “ортодоксальных патриотов”. Так же и Венцлова получил немало шпилек от литовских националистов». [2]
Удивительное в современной истории братство представителей трех литератур, во многом, но не во всем, единомышленников, космополитов и ярких свидетелей своего времени. Каждый из них обогатил свою национальную поэзию: Милош — русской, английской и литовской, Бродский — английской и польской, Венцлова — русской, польской и английской. Причем, в случае последнего, надо себе представлять отношение литовцев ко всему, что касается русской имперскости. Только один пример: в годы шельмования Пастернака, после публикации «Доктора Живаго» на Западе и объявления о присуждении Нобелевской премии, литовские писатели, «не читая», выступили против Пастернака — не только по зову компартии, но в немалой степени и потому, что он пишет по-русски, то есть — русский писатель.
БМВ (так складывается по первым буквам) заботились друг о друге, как члены одной семьи (Милошбыл не только старше Бродского и Венцловы на добрых лет тридцать, но и раньше эмигрировал на Запад — в 1951 году из Польши, воспользовавшись командировкой в Париж), и трепетно относились друг к другу, как близкие родственники. Кстати, на вопрос, кого он считает крупными поэтами, Венцлова ответил: «Из тех, которые недавно скончались, номер первый — Чеслав Милош, номер второй — Иосиф Бродский (он сам бы с этим согласился)». [1]
Традиционно к представителям Восточной Европы на Западе относятся с предубеждением. Милош, Бродский, Венцлова добились среди западных интеллектуалов и леволиберального истеблишмента высочайшего признания. Многолетний диалог между ними был диалогом культур, взглядов на примере жизненных практик каждого, размышлений на темы морального выбора творческой личности в тоталитарных государствах и опыта внутренней и внешней эмиграции. Одна из книг Томаса Венцловы так и называется — «Пограничье».
Помедли, улыбнись и — в дом. Такой разлив
в округе темноты — как раз ослепнуть впору.
Но слог берет разгон и, ночь благословив
длиннейшую в году, пожалуй, даст ей фору.
Помедли, улыбнись. Равнина, нас разъяв,
озерами легла замерзшими и вьюгой.
Ни зги. Почти во сне ты слышишь, как состав
меж Двинском голосит, затерянный, и Лугой.
На кухне каплющий полуиссяк родник.
И стулья, два иль три, как редколесье в доме.
Есть телефонный диск и адрес. — Я постиг
смысл дома. Полуспишь. Я тоже в полудреме.
И только к рычагу с пластмассовой скобой
все, кажется, тянусь, от гибельного риска
в вершке: ведь если я остался там с тобой, —
то голос свой найду за гранью цифр и диска.
***, пер. В. Гандельсмана
Спойлер 3. «…литовский язык для меня первый, самый важный. У меня два паспорта — литовский и американский, но считаю себя больше литовцем, хотя бы потому, что голосую в Литве… Публицистику могу писать на четырех языках, вместе с английским, а стихи — только на литовском». [8]
Писать здесь о Томасе Венцлове как о поэте задача невероятно сложная, если не сказать невыполнимая. Прежде всего по простой причине незнания литовского языка, то есть все, что может прочесть русскоязычный читатель, — это Венцлова в переводах. Поверхностный взгляд на поэтические сборники, опубликованные на литовском, убеждает в том, что стихи написаны в рифму, по крайней мере, до середины — конца 1990-х, а читательское чутье подсказывает, что оригинальные тексты выстроены в силлабо-тонических основных пяти размерах. Первый официальный сборник «Kalbos ženklas», в переводе «Знак речи» (1972), уже в названии заявляет о том, что речь идет о семиотической проблеме языка, о конструировании стиха, и это подтверждают названия текстов в сборнике, вроде «Попытка описать комнату». Автор, как структурный аналитик (не забудем, что Венцлова — ученик Юрия Лотмана), дает себе и тематические задания, публикуя «Стихи о памяти», «Стихи об архитектуре», «Стихи о конце».
Используя лингвистическую терминологию, можно сказать, что уже в этих ранних и в поздних текстах проявляется прескриптивизм (в меньшей степени, чем дескриптивизм, то есть согласие с языком и подчинение ему) — описание языка с определенным по отношению к нему диктатом, со стремлением демиургически направлять его в нужное русло, ломать на куски, необходимые для длины строки/строфы и их каркасов.
И все же: как и всякое знание, знание литовского языка умножает скорбь, а незнание литовского делит на ноль впечатление от оригинальных текстов Венцловы и его поэтики. Хотя есть выход — размышлениями о Венцлове-поэте согласились поделиться его переводчики. Я связался с тремя поэтами — Владимиром Гандельсманом (он переводил по подстрочникам), с проживающей в Литве Анной Герасимовой и уроженкой Литвы Анной Гальберштадт, эмигрировавшей в США почти сорок лет назад, и попросил высказаться по поводу. Привожу отрывки из их писем ниже.
Анна Гальберштадт: «Уникальность поэзии Томаса в конденсированности чувства и мысли в его стихах, рифмованных и написанных в манере, близкой поэтам Серебряного века <…> важным компонентом его видения является морально-этический. Это поэт, для которого совесть и ответственность — не пустые слова. Он многократно повторял в своих эссе, что если выбор стоит между нацией и правдой, то он выбирает правду. Его пейзаж — это серое и холодное побережье Балтийского моря, а поэт — изгнанник или одинокий скиталец, который принимает единственную приемлемую для него роль человека, родившегося в маленькой стране на перепутье кровавых событий XX века, обильно политой кровью жертв Холокоста и сталинского террора, который не идет на компромисс с самим собой.
Tik tiek ir rinkomės. Ir vis dėlto mokėjom
tarytum dovaną priimti karčią tiesą.
Negarbinom mirties. Virš bėgių ir betono
stebėjom angelus. Mylėjom. Žiebėm lempą
bibliotekoje. Vardu vadinom blogį
ir gėrį, jusdami, kaip juos keblu atskirti.
Tat nešamės tamson. Ir to galbūt gana.
Venclova, Tomas. Reginys iš alėjos: Eilėraščiai. Vilnius: Baltos lankos, 1998.
Р.К.
Лишь это мы и выбирали. Но умели
Как дар принять ее — простую горечь правды.
Не восхваляли смерть. Над рельсами и грудой
бетона ангелы летали. Мы любили.
В библиотеке зажигали лампу. Зло
С добром, — столь схожих с виду, — различали.
И там, пожалуй, будет этого довольно.
Из книги «Искатель камней», пер. В. Гандельсмана
В литовском оригинале очень четкий ритм и музыкальность — это перестук колес поезда, несущегося в темноту, или же это стремительный бег человека с факелом, освещающим окружающий его мрак. Томас Венцлова далек от литовских поэтов-почвенников, воспевающих красоту литовской природы, он не использует литовский фольклор в своей поэзии, он как бы вывел литовскую поэзию на мировой уровень, поскольку не озабочен сохранением чистоты литовского языка и далек от идеологии национализма… Он сравнивает себя с Орфеем, который не смеет обернуться, но все же оборачивается (тут в качестве Эвридики выступает, скорее всего, любимая им Литва)».
Владимир Гандельсман: «У Томаса все строго, продуманно и сдержанно, никакой размытости, никаких грязных потоков сознания, ни соблазнительных жертв в пользу автоматического письма, ни ложного глубокомыслия, есть четкий замысел и жесткая конструкция, исключающие расхлябанность и неопрятность, а эмоция технично и даже изысканно упакована в форму и не подвержена надрыву, а потому спрятана от тех, кто жаждет сантиментов. Томас — поэт городской, что не так уж было свойственно литовской поэзии, когда он начинал. Не из-за этого ли его относили в пору учебы чуть ли не к авангардистам? Нет, он верен классической традиции, которая оберегает от сиюминутной моды авангардных истерик. Приверженность ей возникла благодаря знанию мировой поэзии и переводов из нее. Томас переводил Сен-Жон Перса, Дилана Томаса, Одена, Фроста, Элиота и многих других. Ну и, конечно, помогло знание русской поэзии. Хорошо, что он не остановился на Маяковском (с которого, по-моему, начал переводы с русского), и пришел к Пастернаку и акмеистам. Потом появился Бродский. Тут все ясно. Могу привести, так сказать, «традиционный» пример — стихотворение 1961 года, которое я перевел:
За стен квадраты, за квадрат
дверей, и за квадрат
окна, и дважды два подряд
за лампу в сорок ватт,
за страны, где нас нет, за взгляд
на карту, за разлад
под крышей дома, где темнят,
за ясный воздух над,
за паровозов белый чад,
за ключ и каземат,
за нас и дважды, и стократ,
и дважды два стократ,
за то, что знают провода,
за жизнь под толщей льда,
за то, что два плюс два — не два,
и дважды два — не два.
Откуда это? А вот откуда. Вяземский: «Я пью за здоровье немногих, немногих, но верных друзей…», Мандельштам: «Я пью за военные астры, за все, чем корили меня…», Ахматова: «Я пью за разоренный дом…», Блок: «За верность старинному чину! / За то, чтобы жить не спеша!», Георгий Иванов: «За бессмыслицу! За неудачи! / За потерю всего дорогого!». Переводить Венцлову сложно, но это хорошая сложность, которую я люблю. Сложность — техническая. Формально его стихи весьма изощренные — это касается и ритма, и рифмы. Русский аналог — прежде всего Бродский».
Анна Герасимова: «Венцлова для меня уникален и ценен не просто как поэт, а как «человек Возрождения», энциклопедически образованный, широко и независимо мыслящий, с ясным, открытым, непредвзятым историческим взглядом и разумом… Стихи — только часть Венцловы, но и они несут в себе эти прекрасные черты: восприимчивость, отзывчивость, умение удивляться и радоваться… Литовская поэзия — вещь исторически молодая, со странной и в чем-то уникальной судьбой: за один век она умудрилась пройти путь от самых что ни на есть фольклорных корней до американизированного свободного стиха, по дороге преодолев всевозможные европейские влияния и веяния и отбившись от цепких объятий соцреализма. Мне не очень близки народническо-почвеннические тенденции, но еще менее интересен современный квазипоэтический creative writing, я люблю модернизм, четкую форму, традиционный стих, иначе мне буквально «не за что подержаться». В этом смысле поэзия Томаса Венцловы — благодарнейшее поле, не зря его так любят наши переводчики; думаю, из всех ныне живущих поэтов не только Литвы, но и всех «бывших республик» он самый переводимый и переведенный…»
Ответы трех поэтов-переводчиков, за что я им признателен, освободили меня от непосильной задачи судить о поэзии Томаса Венцловы — при полном незнании мною литовского языка. Я написал моим друзьям-поэтам, надеясь, что их точные замечания и взвешенные мнения окажут неоценимую помощь в написании байопика.
…И сразу получил все письма.
Нью-Йорк, 8–11 февраля 2018 года
* Бродский в своих посвящениях Томасу Венцлове («Литовский дивертисмент», «Литовский ноктюрн», «Открытка из города К.») оставляет фамилию последнего в именительном падеже, то есть всегда «Томасу Венцлова». Выглядит манерно, мало того — неблагозвучно. Все равно как отдать должное немецкому писателю Хансу Мархвица, российскому поэту Виктору Соснора или украинскому Павлу Тычина.
1. Е. Гаревская, Томас Венцлова. Поэзия напоминает щит Ахилла. Газета «Культура», № 29, 27 июля — 2 августа, 2006 г.
2. Митайте Доната, Томас Венцлова. Часть 12. Борьба со стереотипами. Изд-во «Балтрус», 2005 г.
3. С. Аверинцев. Ритм как теодицея // Новый мир, 2001, № 2.
4. Митайте Доната, Томас Венцлова. Часть 1. Детство. Изд-во «Балтрус», 2005 г.
5. Митайте Доната, Томас Венцлова. Часть 7. Отец и сын. Изд-во «Балтрус», 2005 г.
6. Арендт Х. Между прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли. Пер. с англ. и нем. Д. Аронсона. М.: Изд-во Института Гайдара, 2014 г.
7. В. Брио. «Триумвират поэтов»: Милош, Бродский, Венцлова». StudiaRossica Poznanienzia, 2006, 33, 5–16.
8. Н. Шкуренок, Томас Венцлова: «Не хочу быть идиотом». NewTimes, 2016, № 22 (412), 27 июня. https://newtimes.ru/articles/detail/113559/