Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2018
Всеволод Петров. Из литературного наследия. [Философские рассказы.
Дневники. Проза. Стихи] / Вступ. статья, подготовка текстов и
сост. Н.М. Кавин. — М.: Галеев-Галерея,
2017.
Сегодня уже нет оснований
называть Всеволода Петрова (1912–1978) — представителя скрытой, непроявленной
(точнее, потенциальной) русской словесности минувшего века — писателем
неизвестным или «непрочитанным». Пожалуй, его нельзя назвать даже и
неосуществившимся писателем: то немногое, что он написал, — несомненный факт
литературы и будет прочитано в ее контексте. Тем более, что Петров и замечен, и
оценен, да и критически прочитан уже довольно неплохо: центральная для его
писательского образа повесть «Турдейская Манон Леско» была, пусть почти через тридцать лет после
смерти Петрова, опубликована в «Новом мире»1 , а два года назад, вместе с
воспоминаниями автора о своем времени и окружении, вышла отдельной книгой2 ,
удостоившись не просто высоких (иной раз — чрезвычайно высоких3 ) оценок современных критиков, но и, что куда
важнее, основательной рефлексии4 . Уже понятно его место на литературной
карте столетия: одновременно типичное и уникальное. С одной
стороны, характернейший, чуткий и точный продолжатель
литературы Серебряного века, причем сразу нескольких ее линий, он мог бы стать
частью ее качественного, очень близкого к первому второго ряда: он не
открыватель новых путей, но шлифователь стекол).
С другой — в его текстах и мировосприятии Серебряный век продолжался вплоть до
сороковых, до пятидесятых, — даже, то есть, тогда, когда у него не было никаких
возможностей и оснований продолжаться. С тем большим любопытством мы
рассматриваем теперь биографические корни, из которых росла, хоть и не вполне
выросла, другая русская литература (пример которой — одиноко стоящая и в
творчестве ее автора, и в современной ей культуре «Турдейская
Манон»), ее черновиковый и предтекстовый гумус, окраины ее центра.
Петров — из
тех, кто, ища возможностей хоть какой-то независимости от соцреализма, ушел в
параллельные литературе смысловые русла (в его случае это было
искусствоведение, история искусства, и имя себе в этих областях он, безусловно,
составил), прозу писал для себя и немногих понимающих читателей, но — мы увидим
по дневникам — постоянно о ней думал. Собеседник Михаила Кузмина и друг
Даниила Хармса, он умудрился почти непредставимым образом усвоить влияния обоих
— в точности, вплоть до интонаций, до обертонов — и быть похожим на обоих,
разных, казалось бы, до противоположности. Линии, которые
могли бы идти — да не пошли — от каждого из них, связались в единственный узел
в Петрове: в своих литературных текстах он соединил видение коренной и
катастрофичной парадоксальности человеческого существования, несоизмеримой с
человеческой логикой (линия Хармса), со сдержанной, гармоничной ясностью ее
формулирования, с чувством красоты и драгоценной хрупкости мира (линия
Кузмина). Писал и стихи, оставив их вскоре после войны, — не
поворачивается язык назвать их вторичными, хотя в известном смысле они таковы:
тут слышно множество хорошо усвоенных влияний — от Мандельштама и Ахматовой до
тех же Кузмина и Хармса.
Самое интересное тут, на мой
взгляд, — записные книжки и дневники: не ложащееся в рамки, выбивающееся из-под
влияний брожение и прорастание возможностей, их затухание и прерывание. Самое же удивительное — пожалуй, то, что история «Турдейской Манон» (казавшаяся,
признаюсь, чистым конструктом, умозрением) — точная, хотя и не совпадающая в
деталях с рассказанным, правда. Вплоть до имени главной героини.
Владимир Набоков. Письма к Вере / Статья Б. Бойда; коммент. О. Ворониной и Б.
Бойда. — М.: КоЛибри,
Азбука-Аттикус, 2018.
Это — тоже из другой русской
литературы: из той ее самостоятельной, особенной, в единственном человеке
воплощенной линии, которая, по счастью, осуществиться смогла вполне, поскольку
благополучно состоялась вдалеке от советской власти. Ну, не совсем из
литературы как таковой: скорее, из ее скрытого сопровождающего текстового
пласта. Тексты бывают внешние и внутренние. Эти — внутренние.
Вообще-то, это — тексты из
числа тех, которые в принципе не должны были бы читаться чужими глазами.
Проясняют ли они что-то существенное в истории литературы? — Вот я как-то не
уверена; но в личности самого Набокова, пожалуй, да, многое и проясняют, и
уточняют, и попросту открывают. Его человеческий образ получается куда более
объемным, насыщенным и сложным (теплым, трепетным, уязвимым), чем тот, что
вычитывается из собственно литературных его текстов — «внешних», предъявляемых
бесчисленным чужим взглядам. Что до истории литературы и окололитературной
эмигрантской жизни, в ней тут многое проясняют основательные комментарии,
которыми письма сопроводили Ольга Воронина и Брайан Бойд.
И все же важно в данном случае
не это (по крайней мере — вольным читателям-неспециалистам). А то, что — ух, ух, сколько обнаруживается у закрытого, вечно играющего,
скрывающегося в масках и зеркалах Набокова личных, незащищенных интонаций!
Вел ли Набоков дневники? По
крайней мере, у него точно были записные книжки и (недолго ведшийся) дневник
сновидений, англоязычный, впервые опубликованный в прошлом году издательством
Принстонского университета5 . Насчет дневника как систематического прояснения (хотя бы
выговаривания) его внутренней жизни ничего надежного,
кажется, не известно. То же, что он писал Вере, очень близко к дневникам в
одном из классичнейших смыслов: поденная, иногда чуть
ли не почасовая хроника. Тем более, что в иногда
случавшихся (в основном до отъезда в Америку) долгих разлуках он писал ей
буквально каждый день. Где был, что делал, в каком был настроении, кого видел,
что ел, на чем и куда ехал, какая была погода… С оценками, часто резкими, но
без подробных описаний и почти (а то и вовсе) без анализа. Вернее — с анализом
свернутым, плотно спрессованным в движении, которым Набоков указывал на
предметы своего внимания.
Так вот, в результате перед
нами — тексты совсем внутренние, ситуативные, не выстроенные, но растущие как
придется, скачущие с темы на тему, намекающие на
только двоим собеседникам понятные вещи. Выходит, правда, гораздо более того: здесь целые пласты внесоветской русской речи тех лет, помнящей свои
дореволюционные истоки, но постепенно, чем дальше, тем больше, прорастающей
иноязычными включениями, уже в тридцатые отбивающейся — даже у Набокова с его, как
и ныне мнится, образцовым русским языком! — не только от правил, но и от
простой правильности («ты и он мне очень не хватают»). Это, впрочем,
нормально: живое же.
Свою часть той переписки Вера
Евсеевна уничтожила — вообще все свои письма Владимиру, до которых только
смогла дотянуться. Дотянуться, правда, удалось не до всего, — попущением
великодушного случая несколько ее писанных к нему строчек все-таки сохранилось.
За полвека-то. (Правда, писала она ему в разлуках, похоже,
нечасто: он то и дело не то что упрекает ее в этом — таких интонаций у него нет
почти совсем, он трогательно бережен, — но грустит об этом.) Но факт
есть факт: ее голос — кроме отдельных цитируемых Набоковым реплик — в этом
полувековом диалоге не звучит. Но и неважно: она выполнила другую, совершенно
незаменимую роль, какую не всякий выполнит: слушателя, адресата,
человека-стимула. Не будь ее, почти незаметной здесь, — такого Набокова нам бы
ни за что не услышать.
Георгий Эфрон. Неизвестность будущего: дневники и письма
1940–1941 годов / Изд. подг.
Е. Коркиной, В. Лосской,
А.И. Поповой; вступ. статья Т. Горяевой. — М.: Издательство АСТ, 2017. —
(Письма и дневники).
И это тоже —
из неосуществившейся русской литературы, из ее, несбывшейся, подтекстов и претекстов, только тут уж не сбылось почти совсем ничего.
Кроме черновиков, набросков, заготовок и надежд. Автор этих
записей и писем, сын Марины Цветаевой Георгий был убит на войне, в первом же
своем бою, девятнадцатилетним.
Тексты тут, по уже намеченной
нами классификации, — как «внешние», так и «внутренние». «Внешних» — писем —
совсем мало. Их, предельно сдержанных, вежливых, фактографичных, не набирается
и на десять страниц. Последнее из них написано сестре Але в лагерь за три дня
до войны. Дневниковые записи, очень подробные, начавшись в марте 1940 года,
обрываются 30 августа 1941-го — за день до гибели матери. Понятно, что после
этого он, человек письменный, писать не перестал. Последний из его
сохранившихся дневников кончается записью от 25 августа 1943 года, о тех, что
были позже, ничего не известно; вообще же сохранилось около 800 страниц его
рукописей. Но более поздние тексты составители в основной состав книги не
включили, — видимо, им было важно показать человека в его предкатастрофическом
состоянии, когда перелом в жизни страны уже случился — и пока не вполне
осознан, — а в его собственной жизни еще нет — или не вполне (сестра и отец уже
были арестованы). Когда норма и катастрофа еще не вполне разделились и как-то
уживаются друг с другом. Получилось еще и подробное свидетельство о времени:
самого себя юный автор, внимательный к историческим событиям, воспринимал не
иначе как в их контексте, в дневнике не отделяя их от событий личных: «Сегодня
был у Лили, откуда привез 4 словаря наших на продажу.
В Греции — ожесточенные бои. Итальянцам приходится очень туго. Да, придется подвызубрить Мольера на завтра».
Желающие узнать, что было с
Георгием дальше, могут обратиться к более полным изданиям и дневников6 , и
писем7 .
Здесь же составители ограничились тем, что поместили в предисловии, по собственным
их словам, «некоторые из сохранившихся набросков его литературных опытов», —
Георгий намеревался быть писателем и даже успел поучиться в Литературном
институте. По совести сказать, сильного впечатления эти опыты не производят.
Тонким и точным, гибким и
таинственным чувством слова, свойственным и его матери, и сестре, Георгий,
похоже, наделен не был. Он был человеком не слова, но мысли, внимания,
аналитического взгляда.
Главное и самое сильное тут —
дневники. То, что писалось поверх и помимо литературных целей и условностей.
Писано это совсем для себя.
Никаких читателей, никакого узкого круга понимающих, никаких внутренних
собеседников-адресатов (которые, например, даже у одинокого по душевному
устройству и культурному складу Всеволода Петрова всегда были). Юный автор поэтому предельно категоричен — не для кого себя
сдерживать, не перед кем притворяться, некого щадить. Жесток до жестокости («он
вообще говно порядочное, — записывает он о Мите Сеземане,
которого автор предисловия называет его лучшим и любимым другом, — и льстец, и
смех у него какой-то подобострастный, когда он в обществе»; «вскрылась его
подлая сущность», «он лицемерен и гнил»). Не склонный ни очаровываться, ни
снисходить, ни обманываться, он не щадил и самого себя, при том, что в свои
силы и перспективы очень верил.
«Мое большое преимущество — то,
что мне осталось много жить, что жизнь с ее неизведанными (для меня) тайнами
впереди <…> Это не “радость жизни”, а
констатирование факта, — и это-то и есть мое большое преимущество, которое,
конечно, с годами будет уменьшаться, но тогда последуют другие преимущества».
Жить оставалось четыре года.
1 Всеволод Петров. Турдейская Манон Леско. История одной любви / Публ. М.В. Петровой. Подгот. текста Вл. Эрля. Предисл. С.Г. Бочарова. Послесл. Н. Николаева, Вл. Эрля // Новый мир. — 2006. № 11.
2 Всеволод Петров. Турдейская Манон Леско. История одной любви: Повесть; Воспоминания. —
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха,
2016.
3 Анна Наринская, например, прямо
назвала повесть Петрова «шедевром» (http://kommersant.ru/doc/2963550), а Олег
Юрьев и вовсе — «великой» (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2013/6/12ju.html).
4 См., например: Андрей Урицкий
[рецензия без названия] // http://magazines.russ.ru/nlo/2007/85/an29.html ; Олег Юрьев. Одноклассники [глава о Всеволоде Петрове и
Павле Зальцмане из вышедшей позже книги «Заполненные
зияния»] // http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2013/6/12ju.html ; Александр Марков. Теплый ветер //
http://novymirjournal.ru/index.php/blogs/entry/teplyj-veter ;
Анна Наринская. Прекрасная ясность
//http://kommersant.ru/doc/2963550 ; Андрей Самохоткин. Страсть к разрывам //
http://www.colta.ru/articles/literature/10866 ;
случилось высказаться и мне: Ольга Балла. Да ее и не было // Homo Legens. — 2016. — № 2. —
http://magazines.russ.ru/homo_legens/2016/2/da-eyo-i-ne-bylo.html
5
https://www.goodreads.com/book/show/34928249-insomniac-dreams
6 Георгий Эфрон: Дневники.
В 2-х томах. Т. 1: 1940–1941 годы; Т. 2: 1941–1943 годы. — М.: Вагриус, 2004.
(2-е изд. — 2007).
7 Георгий Эфрон. Письма. —
М.: Луч-1, 1995.