Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2018
Об авторе | Анастасия Коваленкова (родилась в 1968 году) — писатель, сказочник, художник. Автор детских книг «Тапки», «Красный дом», «Капля», «Ясные сказки», «Полосатый», а также спектакля «Полосатый». Сотрудничает с веб-журналами «Лиterraтура», «Перемены», «Русское поле», «ЛавкаЛавка», призер конкурса «Лучшая книга России».
«Мураш», так же, как и рассказ «Толя еще будет», опубликованный в № 5 за 2016 год, входит в цикл «Хорошие люди».
1
Кошка растянулась на серых нагретых солнцем бревнах, сложенных у забора.
Краем глаза кошка наблюдала за тем, что Тихон Мурашов крутил в руках.
— Сергевна, глянь, конструкция какая сложная! Красота же. И у всех у них сейчас в середочке — вот такое. А ведь из каждого потом — вон что разворачивается…
Анна Сергеевна, задом к нему, вся перегнувшись, ровными сердитыми движениями выпалывала траву вдоль забора и складывала в подол, для кроликов, должно быть.
— Обожди, Мураш. У меня тут своя конструкция, «остеохондроз» называется. Погоди с красотою.
Тихон Мурашов стоял в сторонке, и, бережно удерживая в щепоти маленький росток лесного папоротника, слегка поворачивал его вправо-влево и внимательно разглядывал. Крепкий салатовый стебелек тянулся вверх, а потом сворачивался, сворачивался, закручиваясь, словно раковина, до самой сердцевины в плоскую спираль. Росток был немного пушистый. За ним-то и наблюдала рыжая кошка.
К кому бы Тихон ни обращался, всегда он стоял чуть поодаль, на уважительном расстоянии и говорил негромко, как бы самому себе. Не хотел людей напрягать или ожидал, что не поймут… Вот и теперь говорил он, стоя в стороне и глядя на росток:
— И ведь наша Вселенная, она тоже вот такой спиральной формы… Тут в мире столько параллелей найдешь! Все увязано. Может, она, Вселенная, тоже росток? И тоже разворачивается, растет, как эта загогулина? Ученые так и говорят, что разворачивается…
Я возилась с заевшей щеколдой своей калитки. Заметив меня, Тихон мотнул головой:
— Насть, поди-погляди, каков!
Я подошла.
Анна Сергеевна, охнув, распрямилась и, двумя руками придерживая подол с травой, тоже подошла к Тихону:
— Ну, покажи свою загогулину, что там у тебя?.. Так это ж папоротник! Ты чего, первый раз видишь, что ли? А то — спирали какие-то… Ох, Мураш, наморочишь ты вечно. Я уж думала, чегой-то там космическое нашел, метеорит, что ли… Вот по телевизору говорили, падают, бывает.
— А чем он хуже метеорита? Тоже чудо.
— Этим чудом вон — весь овраг зарос.
— Так мы потому и не видим, что рядом оно и много его. Привыкли мы. Я вот тебе два саженца выкопал. Посадим? — робко спросил он.
Тихон снял с плеча рюкзак, поставил на землю, бережно распустил веревки и выправил наружу длинные листья папоротников.
— Смотри, красавцы какие гордые! — он подложил под листья руки и развел их вширь. — Раскидистые! А, барышни? — оглянулся он на нас. Барышнями Тихон звал всех женщин.
— Ну а куда же я их? — Анна Сергеевна осторожно погладила лапчатые кончики. — Им же, тень, поди, нужна, сырость…
— А вот под липой у тебя место пустует. Все одно там ничего не вырастет, я б туда приладил.
Анна Сергеевна махнула рукой, мол, «давай», и Тихон радостно пошагал к липе.
— Я же, если честно, — говорил он через плечо, сидя на корточках и ковыряя лопаткой землю, — я ж и себе три кустика посадил уж. Да пожадничал. Выкопал-то пять, все не вместились. Тени у меня мало. Ну не бросать же… решил, ты не откажешь, другие-то строгие, а ты не откажешь. Найдем место. А я-то думал…
Тихон перешел на неразборчивое бормотание, дальше было уже не слышно.
— Ничего он там без вас? Не напортит?
— Пущай вкапывает, — мирно вздохнула Анна Сергеевна. — У него, знаешь, палец зеленый. Он мне и зелень, и георгины клубнями высаживает. Сама зову. Да не я одна, многие его сеять просят. У Тиши рука легкая, пущай. Ты, вон, возьми корзину, до крольчатника донесем, у меня-то — полный подол.
Я взяла корзину с травой и пошла вслед за Сергевной вглубь участка.
— Напортит, говоришь… — Анна Сергеевна хмыкнула. — Тихон же теперь, знаешь, у Волгина-фермера работает, поля ему обкорчевывает вручную. Где вырубить, где выкопать, лозняком — ой как заросло! Так вот я раз шла мимо, так видала, как он работает. Он, знаешь, лопаткой вокруг корневища дерн подденет, в стороночку отвернет, корень вытащит, а потом дерн-то — на место укладывает, притаптывает. И травинки выпрямляет, словно тут и не копано. Я ему: «Может, тебе, Тиш, пинцет принесть?» А он — ничего, смеется. Даже не обижается, чудак. А другой раз…
Мы уже подошли к крольчатнику, и Анна Сергеевна, скинув траву в решетчатый поддон, разравнивала ее для просушки, перетряхивая большими морщинистыми руками.
— Так вот, говорю, в другой раз как было: вышла я с утра на колодец, в ноябре, что ли, зазимки только начались. Ну, дорога вся черная еще, а сверху уж первым снежком припорошило, тонюсенько… и подморозило.
Иду так я, гляжу — Мураш посреди дороги с ведрами стоит и все под ноги себе смотрит, внимательно так вглядывается. Потерял, говорю, что ли, чего, Тиш? И сама к нему иду. А он на меня рукой машет, не затопчи мол. Ну, я аккуратно, сбоку подошла. Спрашиваю, чего ищешь, помочь хочу. А он засмущался, отнекивается. Я насилу и дозналась тогда.
И знаешь, что оказалося? Он на дороге деревенскую жизнь рассматривал.
— Гляди, — говорит, — Сергевна, тут все записано. Я сперва не поняла, так он показал. И верно ведь! Земля-то лишь капельку прикрыта, и все следы черным печатаются. «Вон, говорит мужской след широкий, сапожный, а левая нога подгребает — это Николай на станцию шел, на кирпичный завод, он уж год, как хромает. Да еще, гляди, крошка по следу красненькая, кирпичная — точно он! А по обочине, вон, сторонкой, крупный собачий — это Филипп, кобель Николаев его провожал, а тот, видать, на него шикал, домой гнал. Вон он, видишь, в сугроб и своротил, Филипп-то, домой подался.
А эти — женские сапожки и маленькие следочки рядом семенят — Зинка Нюшу в сад вела, в Рождествено, а сама потом на работу пойдет, сапожки, гляди, каблукастые.
Вот так он все и описывал! А я смотрю — и прям все как есть перед глазами.
«Это вот, — говорит, — валенки большие неподшитые, а шаг мелкий — это тетка Анна. Только она у нас с сентября уж в валенки влазит. А шаг мелкий, потому что она дочери молоко парное по утрам носит, для внуков, расплескать боится. А кирзовые сапоги — шли-шли да встали — это Тишка Мурашов по воду собрался, да застрял, дурень, загляделся. Еще и тебя с панталыку сбил».
Посмеялись мы с ним тогда. А я, знаешь, как домой дошла — чувствую, так легко на душе, как ветерок.
Ясный он человек, Тиша наш. — Анна Сергеевна отряхнула руки, разгладила юбку на боках… — Только бестолковый. Другим-то — вон, а себе что? Эх… Одно слово — Мураш.
2
По деревенским понятиям Тихон и впрямь был бестолков. Палец-то у него был «зеленый», чего кому ни посадит — все росло, а свой огород — в запустении. Нет, он не ленился. Просто Мурашу было жалко полоть сорняки. «Пусть уж, как выйдет» — улыбался он. Ну и выходило — морковь мелкая, огурцов — кот наплакал, и картошка — что твоя вишня.
Анна Сергеевна встретила его как-то на задах, где картофель растят.
— Иду, — говорит, — а навстречу Мураш со своей грядки чешет, а в руках у него — банка литровая, под крышкой. И вся банка — колорадскими жуками полная. Мы-то как делаем? Нальем керосина в банку, кидаем их туды, они и дохнут. А тут гляжу, у него не то что керосина не нолито, а еще и дырочки в банке накручены, чтоб не задохнулись они, значит. Я говорю, «Ты куда их?», а он: «В овраг, Сергевна, в овраг». Так и почесал к оврагу. Ну, не удержалась я, и кричу ему вслед: «Давай-давай, Мураш, обратно бегом гони, чтоб жуков своих обогнать!».
Даже забора у Мураша не было. Так, столбы да по паре слег перекинуто.
А я спросила его однажды про забор, мол, чего не поставишь?
— Забор? — переспросил Мураш и поморщился. — Забор — само слово, слышишь, какое? Он, забор, для того, чтобы забрать. А чего мне забирать-то, Насть? Тут и так все мое!
Тихон огляделся, улыбнулся и развел руками. И в этот момент показался он мне вдруг большим и широким, прямо богатырь, а не Мураш. А был он на самом деле роста малого. Худенькие ноги торчали из кирзовых сапог, латаная куртка болталась на плечах, и только голова была лепная, с крутым, «огуречным» затылком и коротким, мальчишеским ершиком черных волос. Он, правда, был похож на муравья. «Неказистый» — говорили бабы.
Видно, за малый рост его и забрали когда-то служить во флот. После армии Мураш вернулся, женился и детей народил, но как-то и с женой не сладилась его «бестолковость», и обратно в странствия тянуло… В общем, унесло его обратно в моря.
Ходил он на судах, исправно слал домой деньги, изредка являлся на побывку, с полным чемоданом раковин, диковинных масок, сушеных крабов и прочей «дряни», как говаривала его супруга. И снова уезжал. Осел он в деревне только тогда, когда жена уж слегла, помощи попросила. Отказывать Мураш не умел.
«Вышел я в отставку — на травку!» — смеялся он. Мураш был всегда веселый и всегда беззаботный. Хотя и забот хватало, и веселье свое он брал непонятно откуда, из воздуха, что ли? Жена его долго болела, а он ходил за ней, как за ребенком, на руках выносил воздухом подышать, простыни все стирал, весь двор увешан был ими. И подрабатывал, по чуть-чуть, где как. И оба сына поразъехались, и носу не казали. А он все бегом-бегом, «чешет через поля», то щавеля на суп набрал, то с удочкой да с садком: «Гляди, краса какая — карасики-прудасики!». И все ему легко, все улыбается он своей простодушной, бестолковой улыбкой.
«Он и не седеет, потому как все мальчишкой бегает, все от бестолковости», — судачили деревенские.
Судачить-то судачили, но когда однажды Мураш затосковал — вся деревня растерялась.
А затосковал он, схоронив жену. Мураш плакал на ее похоронах, плакал на поминках, плакал до икоты, до мокрой рубахи. Плакал он и на следующий день. Таких чувств от него никак не ожидали. Ходили к нему все по очереди, пытались напоить — отказывался. Утешали, мол, отмучилась, — ни в какую. Мураш не ел, не спал, а только плакал. «Так бы и выплакался весь, до самой до смерти, кабы я не пришла, да его по лицу-то не нашлепала!» — рассказывала мне Анна Сергеевна. Ей, решительной бабе, удалось Мураша угомонить. А потом она над ним вроде как шефство взяла: то одно поручала, то другое, в общем, гоняла. После уж гордо улыбалась: «Так вот, помаленьку, мы Тишу и возвернули… Забегал наш Мураш. А то — куды ж мы без него, серьезные все такие?».
С тех самых пор Мураш почитал Сергевну за старшую, слушался ее. Он оправился, снова заулыбался. И деревня зажила по-прежнему, с бестолковым и беззаботным Мурашом.
Для деревенских он был привычен, как птица, перелетающая с дерева на дерево. Навроде воробья или снегиря. Вреда не приносит, порхает, и шут с ним.
Но мне в жизни Мураша виделась загадка. Слишком уж не схож он был с деревенскими. Крестьянин жив семьей, хозяйством, заботой. Крепостью своей жив. А Мураш?
Какая сила питала этого невзрачного, одинокого человека? Чем жила его порхающая душа?
И осталось бы это для меня секретом, да произошел у нас с ним один разговор.
3
Было это в конце августа. Случаются в эту пору дни, когда теплый, как парное молоко, воздух замирает, когда густая зелень лесов стоит — не шелохнется, млея на солнце, когда поля уже покорно лежат в золоте своей зрелости, а небо словно распахивается в необозримую высоту. И уже там, в невозможной высоте, медленно плывут гряды белых, дородных облаков. И слышен тогда и значителен каждый звук в этом мире, медлящем на краю лета.
Таким вот днем шла я полями в деревню. Иду тихо, на солнышко щурюсь. И слышу — шорох какой-то по траве. Огляделась, смотрю — невдалеке Мураш на склоне луговины лежит. Да и не лежит он, а как-то странно себя ведет: то ляжет, руки за голову, то сядет, то снова в траву упал, вот опять сел. «Зарядку, что ли, делает?» — думаю.
Тут он меня заметил. И тихо позвал:
— Ты… давай сюда, Насть, что покажу…
Я подошла.
Мураш лежал в высокой траве и смотрел прямо в небо.
— Тут вот садись — он, не глядя, пошарил рукой, приминая траву. — Только тихо-тихо. Иначе не получится.
Я осторожно присела рядом. Мураш тоже сел. Впереди, сквозь травины, видна была наша деревня, растянувшаяся на холме.
Вот, смотри туда, — заговорил он шепотом, — видишь — целый мир там наш, жилища, огороды человеческие. И звуки у него свои, слушай… — Он замер, помолчал… — Вон, колодец дребезжит цепью, воду берут. Колькин Филипп лает, видно, чужие идут… Точно, чужие, во — куры расшумелись. А теперь… — Мураш лег в траву, перевернулся на живот — сюда гляди: муравья видишь? Воо-он лезет по стеблю, ему еще лезть и лезть, там-то наверху тля пасется, коровки их, муравьиные. А вот там, вишь, травинка, вон-вон она, гляди, укорачивается, и слышь, — шептал Мураш, — хруст слышишь? Это ее мышь подгрызает. Она уж третью травину так уминает, мышь-то. Такой вот другой совсем мир, — выдохнул он тихо. — А теперь — вон туда гляди-слушай. — Он перевернулся на спину и махнул рукой в небо.
Мы лежали в траве и глядели как в круглое голубое окно, обрамленное зеленью стеблей и листьев. А там, высоко-высоко, чертили-кроили воздух ласточки и стрижи. Они гонялись друг за другом, пикировали, взмывали, щебетали то гневно, то победно.
— Еще мир… — тихо вздохнул Мураш. И по его голосу слышно было, что он улыбается.
— Вот прихожу сюда, гляжу, слушаю — и через это соединяюсь с ними, с мирами этими. Понимаешь? Смиряюся я тут. И потом — все это уже во мне живет, все вот это.
— А там, когда плавал ты, там как жил? — спросила я. — Там тоже миры свои?
Мураш помолчал. Он сорвал травинку, стал грызть ее, видно, вспоминая что-то.
— Нее… Там не то. Смиряться у меня никак не получалось. Большая там красота, и, знаешь, такая, жесткая, уверенная в себе. Не пускала она меня. У нас, я, вон, прямо войти в березу могу.
— Это как?
— А вот шел-шел, да и вошел прямо в нее, в крону. И трогает она меня по щекам листьями, обнимает. Вот и смирение происходит. А в магнолию или пальму — войдешь ли? — Тихон рассмеялся. Оно и понятно, им так положено, жесткими быть. Солнце у них жгучее, жара, ливни еще. Там и трава — не такая. Нет, не для нашего сердца природа та, — он погладил рукой мягкую примятую траву. — Здесь — наша… Эх!
Мураш легко сел, потом встал.
— Ну, побегу я уже, Насть. Дело там…
Он понимал, что сказал важное, может, сокровенное. И теперь и мне, и ему было немного неловко.
Так вот, смешавшись, мы и распрощались тогда.
Он ушел. А я еще сидела в траве и вспоминала рассказ Анны Сергеевны про следы на зимней дороге. Видно, и тогда Мураш «смирялся»… Только по-другому, по-зимнему.
4
С тех пор, встречая Тихона или даже вспомнив о нем среди житейских хлопот, я чувствовала тихую радость, «ветерок в душе», как сказала Анна Сергеевна.
И шла бы жизнь так, не случись следующим летом у Мураша дружба с Боруном.
Дружба эта с самого начала насторожила всех.
Борун был мужик хваткий и мрачный. Еще в детстве, после войны, играя с мальчишками в окопах за деревней, он подорвался на мине и потерял одну руку. Травма ли была тому причиной, или что иное, только жил Борун, как говорится, «против всех». Дом себе построил за деревней, на выселках, хозяйство имел справное, был жаден до денег, даже сестре родной яйца продавал втридорога, Забор у Боруна был такой плотный и высокий, что никто и не знал, что там — у него на участке. На свою территорию Борун никого не пускал. Сам же приходил в деревню только раз в неделю, когда автолавка привозила продукты. В полдень на дороге появлялась квадратная фигура. Был он кряжистый, с широченными плечами, с головой, растущей прямо из плеч, без шеи. Молча и медленно проходил он по деревне, если кто и здоровался — кивнет в ответ и дальше шагает.
— Во, Борун прет, — говорили бабы, — значит, пора очередь идти занимать, автолавка уж скоро подкатит.
Закупив продукты, Борун так же, молча, удалялся на свои выселки. Единственно, где его можно было увидеть в другие дни — это на границе его владений, перед калиткой, на лавочке. Каждый вечер Борун выходил туда, садился, курил и смотрел на закат.
Говорили, что в молодости был он в колхозе лучшим мастером по тракторам, «одной левой технику правил, только уж больно на нас ругался» — вспоминали мужики. Прослужил Борун несколько лет даже председателем колхоза, и колхоз при нем был в достатке, да за жесткий норов поперли его из председателей свои же деревенские. Была у него когда-то жена, но и она ушла.
Сидел вечерами Борун на лавочке. Пустой правый рукав был заправлен в нагрудный карман синей рубахи. В левой руке дымился «Беломор». А у ног его лежал здоровенный пес по имени Хан.
Вот с этого-то пса и началась их дружба с Мурашом.
5
Хан был отрадой и гордостью Боруна. Он ревностно нес службу на участке, лаял так, что к забору подойти боязно было. А вечерами Борун выпускал Хана «размяться».
Поджарый, лобастый и такой же «в себе», как его хозяин, Хан в сумерках появлялся на деревенской улице и беззвучно совершал свой обход. Он никогда не перелаивался с собаками через забор. Те-то брехали на него, как заведенные, наперебой. А он только глянет исподлобья, пометит столб у калитки и — дальше. Но при встрече на улице, нос к носу, ни одна собака даже тявкнуть не смела. Хан подходил, обнюхивал, иногда прижимал лапой к земле. Потом отпускал. Он был бесспорный лидер. Людей он в своих «обходах» словно не замечал.
Проверив деревню, Хан скрывался в овраге, возвращался оттуда уже по темноте, сыто облизываясь. Охотился он там.
Борун говорил, что для охоты его и выпускает, но всем было ясно, для чего.
Ханом Борун деревню «давил».
Всех изводил ежевечерний перекат лая во время Хановых обходов. Всех бесила его угрюмая власть. Но деревенские злились тихо, потому как поделать ничего не могли — ни одну собаку Хан не погрыз.
Борун гордился. Деревенские злились.
А потом Хан занозил лапу. Хромал он на трех один день, хромал другой, потом уж на деревне появляться перестал. Да и как Боруну одной рукой с кобелем управиться? Попал Борун в безвыходную ситуацию. Попросить помощи гордость не позволяла, да и попросил бы — разве б кто пошел?
Пошел Мураш. Сам пошел. Занозу вытащил, лапу забинтовали они с Боруном на пару. И потом еще ходил Мураш на выселки, перевязки делать. Борун выводил Хана за калитку, там и возились они с псом.
С этого все началось.
Стал Мураш вечерами к Боруну на посиделки наведываться. Сядут на лавочке, Борун молчит, а Мураш все ему что-то рассказывает, рассказывает… Борун кивает, гладит Хана по покатой башке.
Заметили, что Мураш Боруну то корзину грибов тащит, то рыбешку.
Через эту дружбу Борун даже в деревню стал наведываться. Провожал Мураша до дому.
Идут они, Борун, как шкаф, медленно поворачивается, кантуется, а рядом — Мураш семенит. То вперед забежит, то отстанет — с кем поздороваться…. Борун тоже приостанавливался теперь, даже улыбался соседям, неумело так, забытым движением рта.
Дошло до того, что Борун подарил Мурашу живую курицу, несушку.
Но деревня смотрела на странную эту пару напряженно.
Больше всех переживала Анна Сергеевна:
— Не будет тут лада, Насть. Ты глянь на них, глянь. Они ж — как волк с ягненком. Только пока волк сыт да спит!
— А может, и отогреет его Мураш, — утешала я. — Может, подобреет Борун?
— Какой там подобреет! Ты видала, как он с Мурашом себя на людях-то ведет? Все через губу, да с ухмылкой, будто тот слуга ему. А дурень наш и бровью не ведет. Помяни мое слово, грянет тут беда. У меня на это чутье.
6
И беда пришла.
Мураш завел собаку.
— Собака-то — одно название… Такса! — причитала Анна Сергеевна. — Невнятная собака… А что оказалось?
— Да уж… — вздыхал Мураш, — хотел ведь, как лучше, малую завел, и назвал же — Ботик, специально, как кораблик маленький. А вон что случилось…
А случилось то, что Ботик не прогнулся под Хана. Не подчинился боруновскому кобелю.
Нежный Мураш в своем щенке души не чаял. Шелкового, рыжего Ботика он выкармливал из бутылки, как младенца, давал с пальца творожок… На улицу не выпускал — ни-ни, пока все прививки не усвоились.
Но только тот подрос, как понеслось!
Хан давно учуял. Все крутился у мурашовской избы, забора-то у Мураша не было. Но, думали, ничего, Ботик же маленький, ну не попрет же он супротив такого кобелины!
Ботик попер.
Стоило ему унюхать Хана, он вылетал на участок и кидался в бой.
Поначалу сам Хан опешил, не понял. Даже с участка отступил. Ботик обежал территорию и радостно впрыгнул на руки растерянному Мурашу.
Его, Ботика, интересовала только защита их с Мурашом земли. И в этом маленький пес был непреклонен.
Скоро Хан разобрался. И начал давить. Каждый вечер являлся он к Мурашовой избе, метил, рыл, ждал. Ждал недолго.
Ботик выбивал грудью ветхую дверь и бросался на врага. Следом вылетал Мураш. Он орал на Хана, подхватывал Ботика… На следующий вечер все повторялось снова.
Мураш пошел к Боруну. А тот — «Ставь забор». Мураш ему — «Денег нет, щенка пожалей, запри Хана», тот — «Хан гулял и гулять будет. Ставь забор».
— Ну какой забор? — жаловался Мураш. — А, Сергевна?
— Ставь забор, Тихон, — подтверждала та, глядя в землю. — Зажрет его Хан.
Забора Мураш поставить не успел.
И за Ботиком не углядел. Настал день, когда собаки схлестнулись, покатились по бурьяну с визгом и рыком…
Еле выхватил Мураш Ботика из-под Хана, тот уж успел прикусить. Хорошо хоть, рана неглубокая вышла, так, полоснул. Мураш помчался с раненым Ботиком в дом, перевязал как мог, запер, бросился к Боруну…
Потом уж, дрожащий, с окровавленными руками, сидел Мураш на земле посреди деревни. Сбежались деревенские. Анна Сергеевна, промахиваясь и морщась, плескала в рюмку какие-то капли.
А он, утираясь рукавом, всхлипывал, захлебываясь словами:
— Пришел я к нему, руки показываю, смотри, говорю, это ж Ботикина, Ботикина же кровь… Пожалей ты, говорю, животину… А он… а он… он…
— Ну что, что он?! — выкрикнула Анна Сергевна.
Мураш поднял на нее глаза и стих. Лицо его замерло в недоумевающе-потрясенном выражении. Только губы шевелились беззвучно. Он пытался подобрать слова. И вдруг выговорил ровно, чужим, пустым голосом:
— Повернулся он и к калитке пошел. Через плечо сказал «заживет» и пошел.
Еще сказал — «будет знать, чья власть». Я сказал — «я ж Хана лечил», а он — «теперь своего лечи».
Все молчали.
Мураш, стуча зубами о край рюмки, пил капли.
Потом всех как прорвало: стали наперебой материть Боруна, утешать Мураша, восхищаясь отважным Ботиком, кто-то накинул ему на плечи пиджак.
— Ты, Тихон, заявление в милицию пиши, — сказала Анна Сергеевна. — Ты должон теперь Ботика спасать. Пиши заявление. Они или его приструнят, или уж пса отстрелят.
Тихон оперся о землю, встал. Глядя куда-то вбок, он проговорил:
— Ни-ни-ни, это никак, это я не буду. Разве ж можно?
Потом сунул пустую рюмку Анне Сергеевне в руки, сжал их, удерживая в своих. И побрел к себе.
Больше он к Боруну не ходил.
7
Зимой приехала я деревню навестить.
Зашла к Анне Сергеевне. А та мне, с порога:
— Погрыз-таки его Хан.
— Ботика?!
— Да Мураша, Мураша!
— Как погрыз?!
— Ну вот так, все ноги и изгрыз. Так изгрыз, что вон он только из больницы вернулся. Месяц пролежал.
— Да как же он? Как это?
— Да вот так же. Как-как? Ботика он спасал. Тот к Хану, Мураш его — на руки, подхватил и поднял, чтоб не достать, значит. Хан его и пошел за ноги трепать. А тот стоит, пса поднял и стоит. Кричал он, Мураш-то. Ну, прибежали, оттащили. Да уж он его успел… Крови было… Весь снег.
Я так и стояла в пальто.
— Да ты проходи, раздевайся, чаю попьем, — сказала Анна Сергеевна, кутаясь в платок. — Мураш-то теперь нечасто заходит. Хромает он…
— Нет-нет. Я уж теперь к нему.
— А оно и верно. На вот — передай, для Ботика тут. — Она сунула мне в руки какой-то сверток.
Когда я уж выходила в калитку, Анна Сергеевна крикнула вслед;
— Смотри, там у него забор теперь! Поставили мы, всем миром! Щеколдочка там…
Мы сидели в маленькой, жарко натопленной кухне. Ботик, свернувшись калачиком, спал у печки, в лохматом гнезде, свернутом из старых мурашовских свитеров.
— Забор-то мой видала? — спросил Мураш, подливая чай. Он старался меня угостить, то вскакивал достать варенья, то порывался разогреть картошку. И все забывал о своих ногах, запинался, прихрамывал, потом осторожно садился. И снова вскакивал, по старой привычке.
— Забор у меня теперь знатный! Все досочки разные, не заскучаешь! Уж деревенские постарались, каждый что мог дал. И вышло — прям чудо, я о таком и не мечтал!
Он болтал без умолку, смеялся. И вдруг замолчал, стал собирать крошки со стола, поправлять скатерку… Потупясь, проговорил:
— А он больше пса не выпускает. Запретили ему.
Потом наклонился ко мне через стол и зашептал:
— Ты только Тишей меня теперь не называй. Мой дурачок на любое слово, что на «иш» заканчивается, — бросается теперь. Я ж как того гонял? Увижу в окно, что он по участку шарит, дверь поскорее запру, а ему в форточку кричу «Кыш! Кыш!». Вот мой и запомнил. Теперь, ни-ни — сразу переполох устроит.
Мураш проковылял к печке, неловко присел, стал гладить Ботика.
— А так, мы теперь хорошо живем. Я расхаживаюсь помаленьку, Ботика нагуливаю. Вон он, потолстел даже, у Сергевны-то пока жил… Дурачок ты мой лопоухий!
Проснувшийся Ботик лез к Мурашу на руки, лизал ему щеки, тот морщился, улыбался:
— Ну будет, будет…
Я стала собираться.
— А мы тебя проводим, нам как раз пора. Вот поводок наденем и прогуляемся. Я тебе зараз и покажу кой-чего там…
Мы шли по затихшей, вечерней деревне. Было темно, светились уютом редкие окошки за заборами, деревня уже спала. Снег скрипел под ногами. Мураш шел, прихрамывая, осторожно переставляя ноги в валенках. Ботик быстро замерз, и он посадил его за пазуху, под тулуп.
— Может, вы давайте домой? — спросила я.
— Да мы уж пришли, я тебе показать-то хотел — вот тут, — сказал он.
Мы стояли на краю деревни, у поворота на шоссе. За дорогой расстилалось широкое заснеженное поле. Оно было темное, неприютное. А совсем вдалеке, на краю его мерцал маленький огонек далекого окна.
— Вон, видишь? — спросил Мураш. — Я, как с Ботиком гуляю, всегда туда гляжу. И знаешь, как выходит? Там ведь, в Рождествено, домов много, то одни окна светятся, то другие. Но вот этот огонек — он завсегда там, он — никогда не гаснет. И так это хорошо. Жизнь там какая-то…
Мураш помолчал.
— А даже хорошо, что он далеко, и не знаю я, кто там. А то — вдруг придешь туда, а там… — Тихон замялся. — А там такой же, такой же вот… как я… Вдруг там — такой вот бестолковый живет?
Он опустил голову, переступил с ноги на ногу. Потом плотнее запахнул тулуп, поудобнее перехватив сидящего за пазухой Ботика и посмотрел на меня.
Лицо его улыбалось. А глаза — нет.
— Ну, теперь пойдем мы. Ботик бы не промерз. А ты давай шагай, а то — метель вон…
Я кивнула.
Я что-то сказала.
Я неловко обняла его, поцеловав куда-то в ушанку.
Тихон повернул в деревню. Я пошла по шоссе на станцию.
Метель уже кружила полями вдоль дороги, скрывая и путая все вокруг.
А огонек на горизонте все еще был виден.
Он горел тихим, ровным светом.