опыт литературного расследования
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2018
Об авторе | Михаил
Книжник — родился в 1961 году в Ташкенте, поэт, прозаик, врач, заведующий
отделением инвазивной радиологии (рентгенохирургии) в
двух больницах города Петах-Тиква (Израиль).
1.
Когда я задумал составить антологию стихов о Ташкенте, у меня было несколько иллюзий.
Во-первых, казалось, что она будет невелика, персонажей 20–25 от силы. Это входило в ее, так сказать, концепцию, настоящих стихов больше быть просто не могло. Я очень хорошо знал, чего в антологии быть не должно. Не должно быть «тум-блекатум», никакой преувеличенной цветистой восточной экзотики. Не должно быть «Сияй, Ташкент, звезда Востока», ничего парадного, официального, официозного.
Эта антология должна была отразить и сохранить дух исчезнувшего города, приспособленного для жизни разных людей, приспособленного душевно, духовно, климатически, гастрономически, архитектурно, ландшафтно. Короче, по всем статьям.
А еще антология должна быть очень моей, то есть максимально субъективной. Каждому поэту была посвящена статья-врезка. Во врезке я рассказывал либо о месте поэта в жизни города и моей, либо о месте города в жизни поэта. Еще был портрет, если таковым удавалось разжиться. И — иллюстрация, соответствующая по времени и духу: живопись, открытки, фотографии, плакаты, листовки, пригласительные билеты, сигаретные пачки и бутылочные наклейки.
К моему удивлению, антология прирастала все новыми именами, замечательными текстами, количество персонажей перевалило за полста.
Мне казалось, что где-то есть люди, лучше меня разбирающиеся в теме. И это было второй иллюзией. Нашлись помощники и доброжелатели, иногда присылали незнакомые стихотворения, но уже очень скоро я понял, что лучше меня в этой теме не разбирается никто, и копать придется самому.
Шествие открывал Гумилев, его «Туркестанские генералы» задавали тон и давали понять, что колониальный дискурс осознается составителем. Замыкающей шла Инна Лиснянская с прекрасным стихотворением:
…Движется жизнь, окликаема птицами,
Бабки толкают коляски с
младенцами,
Тачку толкает узбек.
Вспомни Ташкента чинары
зеленые,
Годы и лица, не перемещенные
В непредсказуемый век.
Название это собрание получило — «Ташкентский дворик», по картине Ивана Казакова в ташкентском Музее искусств. От картины веяло одновременно прочным укладом, но в то же время — его хрупкостью и обреченностью. Кстати, картина Казакова то появлялась в экспозиции, то исчезала в запасниках. И каждый раз было страшно, что она не появится вновь. Я знал: фонды музея в последние годы понесли немалые потери.
Условные разделы антологии
проходили по десятилетиям прошлого века или его катаклизмам: революция, война,
землетрясение. Самым бедным оказался раздел 1920–1930-х годов.
2.
В 2006 году в Нью-Йорке после долгой разлуки и не менее долгой ссоры я встретился с Лидией Анатольевной и Петром Иосифовичем Тартаковскими. Давние, еще из моего детства, друзья нашей семьи, они оба были литературоведами. Лидия Анатольевна преподавала в университете, читала литературу ХIХ века, написала книгу о Дмитрии Веневитинове, умершем юноше с задатками гения. Петр Иосифович был признанным специалистом по восточным мотивам в русской поэзии. Наш разговор неизбежно вырулил на антологию, и мне вослед в Иерусалим полетело письмо от Петра Иосифовича, дяди Пети.
К письму прилагался список. Три поэта из того списка в итоге пополнили собой антологию. Но прежде чем это произошло, нужно было найти и прочитать сборники и альманахи конца 20-х — начала 30-х годов, выходившие в Ташкенте.
К прискорбию, встреча с
Тартаковскими оказалась последней.
3.
В Ташкент я попал только через несколько лет.
На службе не ладилось, я стал подумывать об увольнении. Но поскольку отпускных дней накопилось месяца на три, решил съездить в Ташкент. Впервые за последние годы я уезжал не с семьей, не по службе, а вот так — сам по себе и для себя.
Незадолго до этого открыли библиотеку Навои, главное книжное собрание Узбекистана. Старое, привычное здание снесли, построили новое, огромное и наконец — переехали и открыли все фонды.
Жена наставляла меня перед поездкой:
— Если в аэропорту спросят о цели поездки, не говори: «Посидеть в библиотеке Навои», а то тебя сразу по пятому трамваю спровадят.
Трамваев в Ташкенте уже не было, но выражение осталось, и первая психбольница находилась на прежнем месте.
В беломраморной библиотеке мой синий паспорт с менорой произвел сильное впечатление. Среди сотрудников началась паника. Меня посылали в противоположное крыло здания, а оттуда — обратно в то, из которого я пришел. Поскольку выход и вход сопровождались стоянием в очереди на досмотр и самим досмотром, после третьей проверки мой израильский темперамент возобладал.
— Да, я иностранец, — вопил я. — Я же не обманываю. Я специально приехал в Узбекистан, чтобы здесь поработать. Скажите наконец, что мне нельзя сюда, и я уйду.
И тут узбекское гостеприимство победило узбекистанский бюрократизм, и меня не только пустили, но и помогали искренне.
Но та поездка больше улова принесла в садок 1940–1950-х годов, а сборников конца 1920-х, издаваемых ТАППом, ташкентской ассоциацией пролетарских писателей, в наличии не оказалось.
Они нашлись в фондах «Ленинки», поменявшей свое имя, но не сменившей названия.
Благодаря Элеоноре Шафранской, и до этого проявлявшей
дружеское участие в антологии, я обзавелся сканами искомых страниц. Сборник ТАППа назывался «Леса». И понадобилось время и определенное
усилие, чтобы понять, что ташкентские пролетарские поэты писали не о
лесонасаждениях, а о строительных лесах. Строительная риторика была, что
называется, фишкой эпохи.
4.
Три поэта пополнили мое собрание.
Дмитрия Вифлеемского ташкентские литераторы старшего поколения еще помнили. Он прожил долгую жизнь и стал почтенным вузовским педагогом, автором учебников русского языка для узбекских школ, а в молодые годы отважно рифмовал «арыков — Рыков».
Бориса Перелешина
путали с его однофамильцем Валерием, благополучно бежавшим в Бразилию. Борис же
был единственным представителем неблагозвучного и не очень внятного направления
«фуизм» и в этом качестве упомянут в сборнике
литературных манифестов. А еще он был автором сборника «Бельма Салара», служил в московском «Гудке», дружил с Ильфом.
Увлекавшийся фотографией, Ильф оставил единственный дошедший до нас портрет Перелешина и стебовое упоминание
о нем в «Двенадцати стульях»: Перелешинский переулок
в Старгороде стал штаб-квартирой «Меча и орала».
Такое ироничное предсказание вполне сбылось, Перелешин
был арестован, оказался на Владивостокской пересылке одновременно с Мандельштамом,
они по очереди читали солагерникам переводы
западноевропейских поэтов. Умер он позже, на Колыме.
5.
Третьим фигурантом стал поэт Вадим Покровский. Его стихотворение частично цитировал П.И. Тартаковский в своей книге. Вот оно.
* * *
Восток!
Восток!
Где минареты?
Гробницы тайн не сберегли:
Стальными латами одеты
Становья вольные твои.
Знать, не вернуть уж
караванов,
Что отошли, пыля…
Встает другою из тумана —
Другая Фергана.
Горит закат зловеще
Над сводом Тамерлана,
Уж видит солнце женщин,
Идущих без чачвана.
Знать, там, где дым
кизячный,
Где старь, цепляясь крепко,
Прошел он: вечно зрячий,
Сутулый, в черной кепке.
Найти какие-нибудь сведения о Покровском оказалось очень непросто. Поиск в Интернете выдавал такое количество людей с этой фамилией, что вспоминалась фраза горинского Мюнхгаузена: «Иметь в Германии фамилию Мюллер — это все равно что не иметь никакой».
Впору было отчаяться, но я честно сужал круги, задавая все новые параметры «поэт Вадим Покровский», «Вадим Покровский, Ташкент», «Вадим Покровский, Фергана».
Наконец забрасываемые в Сеть сети с зауженными ячейками стали приносить свой небогатый улов.
Возник поэт Вадим Покровский почему-то в Воронеже. Выяснить что-нибудь про него никак не удавалось, все время мешал профессор-гигиенист с тем же именем. И было совершенно непонятно: не разные ли это люди, воронежский Покровский и ташкентский Покровский? И при чем тут почтенный профессор? Казалось, что каждый следующий этап поисков удваивает количество вопросов.
Вдруг на каком-то сайте нашелся сборник Вадима Покровского «Славная жизнь», изданный в 1933 году воронежским издательством «Коммуна». Я внимательно прочитал эти неброские стихи, в которых — борьба человеческого, лирического голоса с лязгом железа нового времени. Среди прочих обнаружилась «Песня о пустыне», она говорила о восточном опыте автора:
Шумит карагач прорезною
листвою,
Прямые арыки сверкают водою.
Песчаный бархан рассыпается
в прах,
Миндаль зацветает в весенних садах.
Значит, воронежский Покровский и тот, из сборника «Леса», скорее всего, — один и тот же человек!
Постепенно, шаг за шагом проступала его биография. Сначала врач перестал застить образ поэта. Они тоже оказались одним человеком.
Вадим Алексеевич Покровский приехал в Среднюю Азию с родителями еще до революции. Его отец, Алексей Иванович, военный врач-офтальмолог, с боевого восемнадцатого года заведовал ферганской глазной больницей, там свирепствовала трахома. В Фергане у Покровских родился младший сын, названный в честь отца. Алексей Алексеевич Покровский тоже станет врачом, специалистом по биохимии питания, академиком.
В 1923 году Покровские переехали в Воронеж. Алексей Иванович получил место доцента на кафедре глазных болезней, позже стал заведующим кафедрой, профессором. В Воронеже он издал несколько монографий, в их числе была и «Трахома». Можно предположить, что опыт, приобретенный в Ферганской долине, способствовал ее появлению.
Вадим закончил санитарный
факультет Воронежского мединститута, в тридцатых защитил кандидатскую по
токсикологии.
6.
Вскоре в связке с воронежским поэтом возникло имя Мандельштама (второй раз вблизи персонажей этого расследования!) и его шуточное стихотворение, помеченное 24 февраля 1937 года:
Искусств приличных хоровода
Вадим Покровский не спугнет:
Под руководством куровода, –
За Стоичевым
год от года
Настойчивей кроликовод.
В примечаниях сказано, что
смысл стихотворения не ясен.
7.
Не очень понятны и отношения, в которых находились ссыльный Мандельштам и молодой воронежский поэт.
Поиски привели меня к дочери Покровского — Ольге, которая прояснила некоторые неясные моменты.
Ольга Вадимовна рассказала, что отец был человеком замкнутым, немногословным, не очень любил говорить о прошлом.
Можно догадаться, что вся его жизнь, а особо — литературная ее ипостась, прошла под дамокловым страхом.
Покровский был чужаком для своей эпохи и, как ни старался поладить с нею, не переставал получать напоминания о своей чужести.
Еще в предисловии к ташкентскому сборнику «Леса» в 1927 году некий Мих. Поляк пенял ему:
«…у Покровского Восток звучит напевностью и многокрасочностью, еще недостаточно классовой. Он пока в плену у восточной экзотики, у расцвеченного лиризма, и он, опьяненный ими, не выплыл еще к более глубоким социальным истокам».
И такие разносы сопровождали Покровского все годы.
Вот несколько выдержек из статьи А. Столетова «Лирическое наступление. О творчестве В. Покровского», напечатанной в журнале «Подъем» № 8–9 1932 года:
«Если мы будем рассматривать “Веселую Англию” (поэма. — М.К.) как подлинный показ классовой борьбы; то придем к неутешительным для поэта результатам. Прежде всего из поля зрения поэта выпала роль английской компартии как инициатора и организатора восстания шахтеров. Смазано и значение лейборизма. <…>
И здесь перед поэтом очень остро встает проблема преодоления жалеющего, мелкобуржуазного по существу отношения к событиям».
В 1936 году проработки набирали обороты.
«…Простота затеряна в беспредметной игре словами, в дешевом украшательстве».
Дальше — больше:
«примитивное эстетство, беспредметная словесная игра и сумбур».
Вот точное суждение современного исследователя Д.С. Дьякова:
«Сам Покровский говорил, что пишет он о “перестройке пролетариатом окружающего мира и о борьбе человека с природой”. Получалось публицистично и не всегда художественно. Но за всем этим буйством преобразований у молодого поэта порой проглядывал ужас перед ледяной бесчеловечностью истории:
Здесь в предместиях
бродят
Голодные хилые дети,
Вверх промозглую сырость
Струит городской водосток,
И бездомных прохожих
Доводит до ярости ветер,
И у ярости слово
Хватает газетный листок…
Но главное: в стихах Покровского никогда не было культа дикости, столь модного в те годы».
Не нужно быть пророком, чтобы понять, каким должен был стать завершающий аккорд такой критики.
И поэтому совсем иначе воспринимается фрагмент из воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам:
«О.М. мучительно искал, кому бы ему прочесть стихи — никого, кроме меня и Наташи, не было. Однажды он отправился (со мной) к какому-то воронежскому писателю, кажется, к Покровскому. Нашли его квартиру в деревянном доме под горой. Покровского дома не оказалось, а может, он со страху спрятался, что было бы вполне естественно. Стихи появились едва ли не в тот же день. Это самый конец января или первое февраля».
Было чего испугаться. Ольга
Вадимовна сама вспомнила этот фрагмент и пояснила: «Отец тогда был в первом
браке и снимал квартиру в частном доме на “низах”, так назывался район старой
части города, который спускался к реке Воронеж».
8.
Можно предположить, что появление в городе опального Мандельштама манило и пугало Покровского одновременно. Мы мало знаем об их отношениях.
Одни исследователи называют Вадима Алексеевича в числе молодых литераторов, близких к Мандельштаму. Другие уверены, что они почти не были знакомы. Так, Н.Е. Штемпель, «ясная Наташа», как ее называл Мандельштам, пишет: «На мое предложение привести Вадима Осип Эмильевич ответил злой эпиграммой». Но, как мы еще увидим, дело обстояло не совсем так.
Замкнутый характер Покровского надежно скрыл от нас детали.
Но наверняка молодой
воронежский поэт понимал и осознавал значение Мандельштама. Тут свидетельство
пришло из уст недружественных. Поэт, «видевший одно время в стихах Мандельштама
образец для своего творчества», — было написано о нем в 1937 году в
редакционной статье «Искоренить троцкистскую агентуру в литературе и искусстве»
в газете «Коммуна».
9.
Покровский был в то время введен в редколлегию журнала «Подъем». Ее состав быстро менялся. Кто-то, как печально известный Л. Плоткин, уходил на повышение в столицы, но большинство было посажено или расстреляно.
И пока председатель воронежского СП С.А. Стойчев клеймил ссыльного: «…Мандельштам показал, что он ничему не научился, что он кем был, тем и остался…», в «Подъеме» публиковались рецензии Мандельштама, последние публикации в его жизни.
Гонитель, надо заметить, не пережил гонимого, второй датой и его жизни значится все тот же злополучный 1938-й.
А вот Покровский избежал тогда ареста. Может быть, в этом ему помогла не полная погруженность в литературную свару. По себе знаю, что литературная среда совсем иначе относится, когда понимает, что ты не полностью ей принадлежишь.
Он работал в ту пору над диссертацией по важному для промышленности разделу токсикологии.
В 1932 году в Воронеже был открыт один из гигантов сталинской индустрии — завод синтетического каучука «по методу Лебедева». Возведенный за один год, он вскоре вышел на проектную мощность и в 1934 году получил имя убиенного Кирова.
Покровский изучал воздействие стирола и дивинила, используемых при производстве каучука.
Изучал, как свидетельствует
О.В. Покровская, на кроликах.
10.
И смысл мандельштамовской эпиграммы сразу становится понятен.
Искусств приличных хоровода
Вадим Покровский не спугнет:
Под руководством куровода, —
За Стоичевым
год от года
Настойчивей кроликовод.
Можно предположить, за что Мандельштам назвал ответственного секретаря воронежского Союза писателей «куроводом». На Стойчева Осип Эмильевич нападал не раз. В мемуарах Эммы Герштейн даже сохранилась эпиграмма:
А Мандельштам настойчиво
Набрасывается на Стоичева,
Набрасывается на Стоичева
И потрошит его…
Но я не удивлюсь, если выяснится, что ректор Воронежского пединститута и главный воронежский писатель держал у себя в сарае несушек.
Получил свою долю сарказма и
«кроликовод» Покровский. Да вот быть в курсе тонкостей научных занятий
замкнутого и немногословного исследователя мог только человек, неплохо его
знавший, достаточно близкий. И если Мандельштам знал про опыты на кроликах,
значит, он пользовался доверием Вадима, слушал его рассказы.
11.
В Отечественную войну Покровский был призван, служил по специальности, заведовал клинической лабораторией госпиталя, был награжден.
В 1947 году защитил докторскую.
А вот посадили его уже в 1953-м. Но не по делу врачей, по которому сажали, кстати, не только евреев, а по литературной линии. Поводом были воспоминания некоего старого большевика, с которыми его попросили ознакомиться. К тому времени старые большевики со своей излишне хорошей памятью сами стали разносчиками опасной для солнцеликой власти инфекции.
Просидел Вадим Алексеевич несколько месяцев, смерть Сталина освободила его. Но после этого, рассказывает Ольга Вадимовна, он стал еще замкнутее, еще немногословней.
Заведовал кафедрой гигиены в мединституте. Считается основоположником воронежской школы гигиены и токсикологии, изучавшей влияние на организм не сильно ядовитых, но длительно воздействующих веществ. Направление весьма актуальное в нынешнем мире.
Литературные занятия не оставлял, но книг, кроме той, 1933-го года, с сардоническим названием «Славная жизнь», больше не выходило. Умер В.А. Покровский в 1987 году, неполных семидесяти восьми лет.
В истории литературы остался в
примечании к шуточному стихотворению Мандельштама, как теперь мы видим, смысл
которого стал нам более понятен.
12.
Антологию я стал выкладывать глава за главой в Интернете. Мне казалось, что, когда все увидят, какой замечательной она вышла, у меня отбоя не будет от издателей. И это было третьей иллюзией.
P.S.
Поскольку передо мной не стояло научных задач, я не стал перегружать текст сносками. Поэтому остается лишь поблагодарить людей, помогавших мне в сборе материала, а также уважаемых авторов, чьими работами я пользовался.
Итак, спасибо Элеоноре Шафранской, Ольге Покровской, Нелли Гординой, Павлу Нерлеру, Александру Мецу, Ирине Сурат, Роману Тименчику, Александру Глускину, Олегу Лекманову, Леониду Кацису, Дмитрию Дьякову. А также — Петру Иосифовичу Тартаковскому, увы, покойному.