Евгений Сливкин. Над Америкой Чкалов летит
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2018
Евгений Сливкин . Над Америкой
Чкалов летит. Стихотворения 2010-х годов. — М.: Образ, 2018.
Мир путешествий и перемещений —
больших и малых, пространственных и временных — первое, что заявлено на
страницах этой небольшой, минималистично оформленной книги. Путешествий таких
же обманчиво занятных и свободных, как обманчив простодушный детский рисунок на
обложке (художник Сандро Ахвледиани), снижающий пафос
названия, продуманная и неутомительная стилизация под «ручное» производство —
нумерация страниц и колонтитулы будто напечатаны на машинке, обложка похожа на
летный планшет 1930-х годов с вложенной в него картой, подписанной от руки. То
ли книга, то ли голограмма: потяни за край, разверни — не заметишь, как
окажешься в глубинах личного континента автора. По прочтении ловлю себя на
ассоциациях с гумилевскими «Капитанами»: «Кто иглой на разорванной карте…» —
только теперь маршрут напоминает сквозной прокол иглы, сшивающей, казалось бы, несшиваемое: пространства внешние и внутренние, утраченные
и так и не обретенные…
Пространство и время в книге Сливкина — это динамичное, подвижное, пронизанное векторами
движений поле: в нем нет границы между физическим и ментальным, внутренним и
внешним, памятью и настоящим мгновением, сном и явью. Граница возникает как
вспышка сознания — подвижная, прозрачная, мерцает в странной синхронии с метром
стиха — то проявится, как линия горизонта или лобовое стекло, то исчезнет: чаще
всего оттого, что, сам того не уловив, лирический герой или персонаж, «зеркалящий» авторское «я», проскальзывает сквозь, переходит
ее или перелетает… Но эта же граница вдруг становится стеной, и тогда
столкновение в больничной ли палате, в воздухе ли — стоит жизни («А бабочка с
размаху в лобовое — / не вскрикнув даже — бросилась стекло. / Мгновенье этой
смерти болевое / в два счета на дороге истекло» («Автодорожное»).
Странствия совершаются под
прицелом небытия, следующего по пятам, стерегующего,
маскирующегося, как охотник, с которым продолжается непрерывный поединок
(«…длится эта тихая дуэль, / будто у нее и нет исхода!» («Поединок») с
временными победами («Мормон глядит за дальний край лимана, / и сводит счет с
реальностью вничью» («Мормон»), отказом уклоняться («Все смерть, да смерть…
Подумаешь, бином!/ Вглядись в нее, без ужаса приблизив….») и неизменным
конечным приговором: «тикает запястье имярека:/время убивает человек,/ время
убивает человека» («Поединок»). Эти «маленькие трагедии» утрат — наведи оптику
— ждут на всех путях: частные случаи жизни, закамуфлированные под обыденное и
даже смешное, изымающие из мира внешнего то, что в сухом остатке остается в
сердце: память, любовь.
Перемещения совершаются
стремительно, как на хайвее или во сне. Или на микросхеме. На первый взгляд — чем
не динамичная модель вселенной Жиля Делеза — лети по
касательной к миру, довольствуйся мимолетными сцеплениями. Вот только крохотная
динамичная точка сознания лирического героя — это точка боли. Тактильный сигнал
реальности человека.
Боль и смерть — два зуммера,
посылающие свои позывные страннику и одиночке из почти незримого центра,
задающего как бы случайный фокус восприятия. Зуммеры притягивают слух читателя,
как летчика — радиосигнал. И, как между самолетом и землей расстояние огромно и
пустотно, такова же огромность сопротивления поля не-сближения со всем, что
притягивает и бередит, «закольцовывая маршрут», кровными или иными связями
судьбы. Ветер странствий Сливкина горек, как
воспоминание о дыме отечества и в чисто грибоедовской,
и — в античной трактовке (античный рок и евангельская история в этих стихах
почти нерасторжимы): разговаривая с ушедшими (в прошлое) — и ландшафтами, и
людьми, сострадая и/или иронизируя (чем еще остается прикрыть зоны боли?),
закрепляя в пронзительных строчках топографику их
угасаний и смерти, — лирический герой жертвует щемящую боль сердца, почти не
допуская прямых высказываний, разве что приближаясь к ним в таких стихах, как
«Городской романс» (жанр романса ведь требует прямых называний): «Это я
прикрывал тебя телом /от твоей несчастливой звезды».
Примерно год назад мне довелось
впервые услышать стихи Евгения Сливкина, и первое,
что тогда отозвалось, — тема «маленького человека», героя классической русской
литературы, которого ищут и в современном нашем искусстве западные ценители
«русской души». Однако у Сливкина, представляется
мне, лирический герой ощущается как маленький человек не в силу
социально-иерархической малости (а искушенность техниками политекстуальности
постмодерна и виртуозное владение извивами языка уводит от такой простодушной
однозначности), но в силу тотальности умаляющей оптики «объективного мира».
Попробуй-ка разгляди Чкалова или даже его самолет, пролетающий где-то над
Америкой, — задача столь же трудная, как и разглядеть находящегося совсем рядом
человека за фасадом социального автомата, преодолеть иллюзию разгаданности. Если подобное возможно, то лишь на энергии
противотока и субъективности, как в стихотворении «Отец» с контрапунктом почти
издевательски-игривой, танцевальной метрики и содержания с перечислением
физических страданий старости, который разрешается разрывом ткани сиюминутно
видимого и неразрешимым вопросом: «И Москва бы не клялась Непрядвой,/ если б
громче свистнул Тотамыш./ Так какой же правдой и
неправдой/ ты векам далеким предстоишь?»
В урбанистическом мире, сквозь
который живет герой книги, иллюзорно и ветхо все, несущее признаки сработанного
человеком, пусть и супертехнологичного. Но внутреннее
и «объективно» недоказуемое пространство, как и природное (и принятое как свое)
— реально. Реальность эта мистериальна и трагична, в
ней «что ни щепка, то ковчег, / и что ни лист, то неучтенный свиток», но
получится ли в этой среде «дышать ненаселенной грудью» и наложить «на прошлое
строгие грифы… как жгут»? Летчик — соединитель смыслов и расстояний приговорен
возвращаться не в природу, а в себя, в сгусток нервов «заложником страниц», как
все еще звучащий голос на старой пленке, «намагниченный в царстве Аида / и
просыпанный на Ахерон» («Голос поэта»), уже почти перешедший в эфемерность. На
ее краю балансирует каждый, рискуя неприметно сойти с земного маршрута судьбы,
как пассажир — с авиалайнера, ненадолго оставив очевидный след своего
отсутствия («летит его место пустое / в проходе в четвертом ряду») — но только
для ищущего и понимающего взгляда… Странствие превращается в преодоление
пустоты и ужаса этой пустоты внутри себя («Залез бы кто-нибудь мне в душу/ И
шею ворону свернул» («Ворон»), а путешествие лирического героя — в
экзистенциальный поединок («Поэзия — ратное дело/ для статских сугубо людей»
(«Ратное дело»): стихи Сливкина читаешь, как эпос,
рассыпанный в коротких и «будничных» историях негероических персонажей,
противостоящих року.
Книга двухчастна и разделена на
равное количество страниц в каждой части. Автор не объясняет смысла этого деления
названиями частей, поэтому рискну высказать свое понимание. Первая часть
преимущественно отталкивается от топографии и топонимики иноконтинентального,
и в центре ее фокуса — переживание пространства, вторая — прежде всего,
свидетельство о странствовании в удаляющемся и удаленном времени: прошедшем,
историческом и/как личном. Потому в стихах второй части Мнемозина совершает
странные на первый взгляд скачки. В иссякшем воздухе событий происходят
возгорания памяти, в ее глубине — переход к исповедальным, замирающим
интонациям. Широкий пространственный замах снижается к потаенной тишине
соприсутствия внутреннему свечению: «Они в недоброй памяти мертвы, / а в доброй
— будут жить в углу заветном,/ те женщины, мерцая
тихим светом/ какой-то потаенной правоты» («Лирика»). На смену топонимике,
волнующей воображение оседлого соотечественника, приходят ландшафты утаенного,
хрупкого и… вечного.
Экзистенциальное путешествие
поэта-летчика во внешнем мире совершается снова и снова по «Закольцованному
маршруту» (земля-то круглая!), но, проходя через структуры мира видимого,
завершается в очередной раз поиском истока и переосмысления судьбы (а будет ли
этим переосмыслениям конец?), от которого «светлеют лица» вовне и смягчается
жестокая тоска внутри: «Я мог бы здесь, о чем-нибудь мечтая,/ жить и работать
до скончанья лба,/ когда бы улыбнулась мне простая/ и
с виду неприметная судьба». Характерно, что стихотворение, из которого взята
эта финальная строфа, называется «Проездом», и именно оно завершает книгу — как
передышка на полустанке перед очередным витком.