Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2018
Об авторе | Антон Александрович Аза́ренков (1992 год, Ро́славль Смоленской области). Окончил филфак Смоленского государственного университета. Защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Иосифа Бродского. Книга стихов «***» (« три звёздочки») (2017, Смоленск). Преподает литературу и журналистику в родном вузе. Лауреат шорт-листа (десять человек в номинации «Поэзия») премии «Лицей»-2018. Живёт в Смоленске.
Две ягоды
1. Отрок взобрался на дерево,
старую заповедную вишню,
на сто девяносто шестой странице
Псалтири Латтрелла;
забрался и не замечает
садовника, караулящего внизу
с неизбежной дубиной,
и нависающих сверху
острым чернильным дождём
готических литер,
но, сбросив ботинки и ошалев от радости,
набивает щёки, потом — карманы
сладкими-сладкими ягодами…
И ни одной шишки.
Истинно говорят:
возходят
до небес
и нисходят до бездн,
душа их в злых таяше…
2. Между левой стеной и правой,
прямо над теплотрассой,
выросла возле Центра медицинской радиологии
огромная белая черешня.
По местной легенде, кто-то
бросил косточку из окна —
с тех пор и тянется это вредное
«радиоактивное» дерево
выше первого этажа,
где празднуют выздоровленье,
выше второго,
где отмывали чернобыльцев,
выше третьего,
где не останавливается обычный лифт,
и четвёртого,
самого светлого — и пустого.
И лет, говорят, ей столько,
сколько и мне: много и вечно мало.
В солнечную погоду
ослепляет разлапистая черешня
пациентов изнанкой своих жестяных листьев,
так что некоторые тут не различают —
то ли кружится голова,
то ли дует с востока незлой и обильный ветер…
Жизнь — это бросок костей
с пятого этажа,
но счастье тому,
кто её попробует.
* * *
Энциклопедия детских страхов:
меня маленьким мама водила в секту.
Я до сих пор помню этот запах
дешёвой мебели. И все, кто
собирался в обычной двушке за чудесами
к вечеру обговорённой даты, —
это толстые женщины с заплаканными глазами
и какие-то бородатые.
Всё начиналось с магнитофонной проповеди,
и если мешал неугомонно кричащий
ребёнок, мне иногда давали попробовать
вина из старой церковной чаши.
И уводили в другую комнату.
Хозяйские дети очень любили,
когда большие-и-незнакомые-
люди давали нам в руки библии.
Мы начинали и спотыкались
на каждом слове. В уютном шуме
за стенкой бубнили про апокалипсис
и долго шуршали шубами.
То ли от страха, то ли от гордости
она останавливалась на пролёте
и говорила: «Когда соберёшься в гости,
не рассказывай папе и той другой тёте»…
…Ночью душно даже с открытой форточкой.
Из-под курток в прихожей торчат не вешалки, а рога.
Часто-часто по сухой и шершавой жёрдочке
перебирает лапками попугай.
Спальный
НИКИТА МЫ ТЕБЯ УБЬЁМ — краснеет надпись на подъезде.
То не в подпитии бабьё, — то неизбежное возмездье.
То мене, текел, упарсин последней ночи вавилона
среди черёмух и россий горит в преддверьи перелома.
Никита, мы тебя убьём. Храпят усталые хрущобы,
и переваривать живьём горазды ихние утробы.
Из страшной огненной пещи на высоту наглядно солнца
его хотя бы утащи, угомони, когда проснётся.
* * *
Паше Ковардакову
Коммуналку в каком-нибудь Заднепровье,
где унижен быт, высосанный из пальца,
и в зерцало пеняет само здоровье:
повеситься, чтобы выспаться.
Пир ночной перманентного Колхозона.
Постучится мент — никаких гарантий.
На коврах, обоях в разгар сезона
подрагивает орнамент.
Где любовь… Только что с любовью?
Проползают бабы, замызган Ясперс.
Ночью храп и скрежет зубовный,
перекур между сном и явью.
И орёт в просвет: «Ерихона б! Землетрясенья!» —
в стихаре одеял, и жестоко утро.
Вот и местные фарисеи
не веруют, ибо и так разруха.
Колыбельная русского кладбища
Ходил, качался в сосновой гуще,
ходил заросший.
Мерещились сумраки стерегущие…
О, гороухща!
На старом кладбище, у опушки,
лежит брательник,
и над евойной крышкой растёт-колышется
можжевельник.
Пришёл и, глядя слезоточаще,
достал чекушку.
Не спит весною, в сосновой чаще
частит кукушка.
«Ну, здравствуй, Сенечка», — говорит.
Присел, покушал.
«И мамка скоро уж», — говорит.
Шумит опушка.
Трещат стволы на опушке той,
трещат, качаясь.
Стоят кресты вдоль опушки той,
не кончаясь.
Ищи, свищи — всё большой страны
глухие дебри;
шевелит ветер сухой травы
пустые стебли.
Иди, гляди в горизонт. С трудом
иди, шатаясь
и в том сиянии голубом
р а с т в о р я я с ь
* * *
Какой тёплый вечер, мурза вечеров!
И тысячей разных соков повисла тугая лоза его…
Сушёных едим осьминогов
мы вместе с отцом в придомовом саду
и пьём запотевшее пиво
(как будто предвидя, что в гости приду,
хорошего взял). Половина
восьмого, и он говорит,
жуя. Припозднившийся сводный
калитку скрипучую брат отворит,
холёный подросток Вова.
(Мы трое в беседке, в стемневшем саду,
в тревожном приёмном покое…)
Так: станет чужое родным, когда
в тяжёлом небесном разводе
прольётся по всем нам одна звезда.
— Саша, Антоша, Володя…
* * *
Пейзаж по-прежнему спокоен и ленив.
Плетутся дворники, сплошь беженцы с Донбасса,
в костры свои последние подбрасывать
просроченный новокаин.
День-призрак: сон не сон, феназепам.
Звонят Покров. Прилипли мухи к стёклам —
четыре ноты на стекле: до-ре-ми-фа
на фоне сна. Зудёж кровоподтёка.
Запомнил всё, проникся, наглотался.
Спасибо, что остался
Скольжение
И кто нас в итоге поймёт и полечит?
ни строгие музы в струящихся платьях,
ни музы попроще.
О, не кружевницы, что тише воды,
а наливнимцы случайной браги
брожения ночи.
И даже не эти. Такие есть раны,
такие дыры… —
что льётся из крана, из полного рога
и падает в жадном водовороте,
в вакуумном чавке.
И мы почему-то туда утекаем,
где нас, почемучек, — простят ли, утешат?
и крикнет надсадно в тоннель на прощанье
смущённая уточка.
* * *
Лунная ночь в квартирке:
холодная тень треноги,
картинки на всех булавках,
столбики на страницах…
Зрение меньше веры.
Луч из слегка приоткрытой двери
становится толщиною с волос
с головы отвернувшейся Ариадны,
в золотой поясок Мадонны.
Нет, ничего не видел –
за глаза хватило намёка
(разводы на зеркалах и стёклах,
свет на щеке у Ани).
Хорошо, из меня поэта
серьёзного не получилось.
Всё что ни делается – всё к лучшему,
как говорят христиане.
* * *
и гречишный мёд с райскими яблоками — зачни
яхонтовый, почти любимый — и слава Богу
надоест одеяло сминать ночами, ногами
а он пригубит, он приголубит
что за бесплодное вычитание человека из образа
вычитывание человека из книг и титров
будто ходит по свету пустой и оборванный силуэт
в нимбе из букв и титл — хитрая каллиграмма
отмой от мира того, обмой, в ответ обнимающего обойми
а то сама не своя и рука на чашке
не своя, и слова-тройняшки от лукавого
даришь как волосы распуская (в скобках преумножая скорбь)
* * *
Неслышно ковыляет человек.
Вокруг, колыша ветхий борщевик,
клубится снег. Ложатся покрова
на кровли, трубы, бани и хлева
(дрова, сараи, тряпки, конуры
и прочее скупое иудейство).
В прихожей собирается семейство.
Шипят говоруны.
Где мыкается бедная дочка?
Чем угощать священника, дьячка
и певчиих?
Аль выгнали Дружка
и Муську из гостиной? Мужичка
позвали, Сашку с Костырей? Скажи
яму, шоб подсобил. А свечки?
На кухне вчетверо по луковой дощечке
быстрей стучат ножи.
Сижу на лишней табуретке, разделив
сестру и мать — как дикобраз
какой-то — молчаливо: здесь табу
на разговоры. Лезет снег в избу
постылой панорамой, но белей
рассохшаяся краска крестовины
и на трюмо спадающие криво
лавины простыней.
Там пятна растекаются гвоздик.
Мы обступаем, будто борщевик.
Клубится ладан, сходятся лучи —
семь лезвий — в сердце. Мати, умягчи!
И полностью пропитанный покров
на зеркале. Стоим, не замечая:
спелёнутую куколку качая,
Кто высится, поправ.