Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2018
Редкие пейзажи Моранди внутренне
беспокойны. Белые кубы домов окружены, как водой, зеленью с оттенками земли и
пыли. Тонкий полуденный сумрак, тишина, безлюдье. Розовая полоска крыши. Пан
берет дудочку, но звук ее — пуст.
Звучат — натюрморты. Двигаясь от ранних
в хронологическом порядке, можно увидеть острую линию Сезанна, ясный цвет и
блики Шардена, рассеянный световоздух Вермеера,
строгую палитру Коро. Он называл этих художников
своими учителями, но то, к чему он приходит, становится только его миром. Здесь
не важна перспектива, не слишком нужна светотень. Этот мир разомкнут и
герметичен одновременно; он разомкнут на глубину, где все искусства едины.
Натюрморты Моранди вариативны:
вереница все тех же предметов подчинена волшебной комбинаторике. Я вижу, как в
своей мастерской он переставляет кубы, сосуды и чашки, добиваясь чистого
созвучия — хора отдельных «формозвучаний» (термин
Мандельштама, почти ровесника Моранди). Каждый из
предметов наделен «голосом» (составленным из высоты-роста, цвета-тембра,
объема, протяженности) и силуэтом-жестом — никогда не жестко-геометричным, всегда чуть неправильным, как бы дрожащим. И
любая перестановка рождает новый контрапункт.
Вещи преображены. Нам не приходит в голову спросить, вода или
вино вот в этом сосуде. Рассеянно и сосредоточенно стоят они за себя во
внутреннем порыве существованья. Мгновение их совместного
предстоянья вечно ново для Моранди.
И лишь ему принадлежит особая манера: он смиряет вспышку, а выдержку ставит на
бесконечность.
Он был современником Хайдеггера, Витгенштейна,
Ортеги-и-Гассета; его
затворничество в родительском доме в Болонье не означало разрыва со временем. В
его работах живет сокровенный, в чем-то мучительный порыв к большему, чем язык
любого из искусств, — к всеобъемлющему высказыванию, включающему и чистое
горение взаимного вниманья, и запутанные клубки тишины.
Все его работы — это попытка диалога с материей. Он берет
материю самую близкую, прирученную: предметы обихода, сделанные из глины,
дерева, стекла, — и находит в ней источник ритма. Он настаивает, что решает не
философские, но чисто художественные задачи. Думается, он просто не считал
правильным проговаривать то, что слышал в этих «квартетах», «секстетах» вещей.
Он расставляет «актеров» на сцене, просит их быть
естественными. Он пытается угадать их суть, просит переместиться. Его задачи — со множеством неизвестных, желающих таковыми остаться. Материя
как зеркало, материя как актер себе на уме, материя как неповторимая форма, как
тайна, как зиянье, как печаль. Когда ничто из этого не потеряно, это и есть
работа мастера. Дальше вступают наши слух и зренье.